Хаттаб лежит в земляной щели с большим достоинством. Над лицом его сухая зимняя травинка, у него подвязана челюсть, бинт уходит под бороду. Калеченная рука над причинным местом. Две лохматые головы (одна в лыжной шапочке), склонились над ним. До этого видеозапись добросовестно показывала, как телохранитель Хаттаба Муса, любовно вспушил ему бороду.
Генерал-полковник Лебедь весь покрыт некими листками с православными изречениями почему-то. В изножье его гроба — его медали.
Прощайте, Хабиб Рахманович Хаттаб и Александр Иванович Лебедь.
О мусоре
Ребёнком и подростком мне приходилось много раз убегать из дома, и я всегда попадал на окраину Харькова, а современные города, как известно, окружают свалки. Там вечно что-то горело, и часть неба застил чёрный дым. Дым свалки вонял особым запахом, поскольку горели старые, непотребные вещи, заношенные человеком и измазанные, провонявшие им. Новые вещи обыкновенно горят молодо и бодро, с каким-нибудь химически ехидным, но бодрым и злым запахом. Старые же вещи — пенсионеры и инвалиды — горят с усталым морщинистым запахом болезней, бактерий, клопов, тараканов, пота и труда бедной жизни, немытых телес, как будто жгут самого гнилого бедного старика…
На свалках присутствовали и уродливые аборигены их. Мне всегда казалось, что все эти шелудивые мальчики, синие старушки и рослые дауны-крючники на самом деле, по меньшей мере, каннибалы, а, возможно, имеют и худшие привычки и наклонности. О, свалки моей юности! Там шлялись порочные грязные крошки в лохмотьях и плотоядные стариканы либо с острыми подбородками, либо вовсе без оных, всякие искореженные жизнью «едоки картофеля» и «любители абсента», которых я впоследствии с удивлением обнаружил на полотнах великих гениев авангарда…
Однажды, я нашел искусственные челюсти! До чего же гадко они выглядели! Сплошь и рядом валялись одиночные носки, гнилые женские трусы, презервативы, использованная кровавая вата и бинты больниц, половинки гипсовых рук и ног… Я был хороший мальчик, но бес жил у меня в ребре, я упорно убегал и ночевал черт знает где, а вовсе не на родительском стерильном диване, рядом с протестантским книжным шкафом. Видимо, я стремился стать плохим и неисправимым. А символом плохих и неисправимых была свалка. А над свалкою чаще всего вздымались трубы ТЭЦ. А в небе по ночам горели три шестерки.
Никогда не ходи, о мальчик, теми же дорогами, что и я, они обязательно приведут тебя в тюрьму, как привели меня, грешного…
Особенность мусорных свалок моего детства и юности заключалось в том, что над ними всеми, всегда трепетали на ветру станиолевые, опарафиненные длинные ленты раскуроченных трансформаторов. Только ли дети раскурочивали, ветрового эффекта ради, трансформаторы, изъятые из радиоприемников, или этим занимались живые существа всякого возраста и пола, теперь уже не установишь, ясно. Но все свалки выглядели как шишковатые скальпы Горгоны Медузы, волнисто струя по ветру в одну сторону свои станиолевые волосы, уложенные на парафиновую подкладку. Станиоль и крахмальный парафин на ветру цокотали как… тут следует остановиться и подумать «как?» Приходит в голову лишь сравнение с вибрирующим авиалайнером. Чуть позднее по времени, но я еще убегал из дому и застал их, появились в ассортименте свалки и спутанные в малахольной манере магнитофонные ленты. Дело в то, что в СССР тогда наладили выпуск катушечных магнитофонов широкого потребления. Теперь к серебряным цокающим волосам на скальпах советских свалок прибавились спутанные рыжие, шуршащие.
Ты шёл там, а вся эта растительность уносилась ветром, держалась ветром в движении. Добавьте сюда дым, вонь, бродяги, разбитые унитазы, сломанные костыли, собаки, яростно выгребающие какие-то кости, убогие останки одежды послевоенных пятнадцати лет… Мрачная картина…
В Америке, куда я попал в 1975, в феврале, мусор оказался куда веселее. Хотя я уже окончательно тогда убежал из дому, и более убегать не было надобности, и потому на свалках я не оказывался, мусор в Нью-Йорке был виден всем и легкодоступен. Его было очень много, и к ночи его выкатывали в очень больших ёмкостях, в вагонетках целых промышленного вида, на обочины улиц. Лучший мусор, который ещё мог послужить ближнему, но уже не нужен был им самим, американцы выносили в отдельных аккуратных пакетах и помещали на край тротуара. Там обычно обнаруживалась одежда и обувь. Задавшись целью, в центре Манхэттена можно было в один вечер полностью сменить гардероб. В пакетах легко можно было найти сносную почти новую одежду и обувь.
В феврале 1976 года, я, помню, познакомился с парнем, художником по мусору, т. е. он рисовал исключительно мусор. Он был новым реалистом. Армянин из Совдепа он женился на американской армянке и снял для работы студио над кофе-шопом на Мэдисон авеню, в начале 20-х улиц. О нём и его полотнах я упоминаю мельком в «Дневнике Неудачника». Армянская его фамилия где-то у меня записана, но, находясь в тюрьме, я сейчас её вспомнить не могу. Что он делал? Он собирал мусор в прозрачные пластиковые мешки и скрупулёзно рисовал эти мешки маслом. Получалось очень красиво, а так как нет в мире двух похожих пластиковых мешков с мусором, то получалось и разнообразно. Потому что представьте себе: красно-белая пачка «Марлборо», бутылка от «Кока-колы», ну там ещё, предположим, «Кэмпбелл суп», уже сколько цветов!.. Тут я подумал, что, возможно, его звали Рубик (т. е. Рубен), а фамилия, возможно, была Кочарян. Но так как армянин Акопян — главный свидетель обвинения в моём уголовном деле по статье 205 — терроризм, по которой могут изъять из обращения лет на двадцать, то я не могу долго рассуждать об армянских фамилиях, — меня тошнит и хочется стрелять. Из-за переводчика армянина убили в Тегеране Грибоедова, из-за армян у нас, русских, вечно проблемы , хотя тот парень был вроде хороший парень. Я тогда ушёл из дома на Лексингтон, у меня происходил разрыв с женой. Рубик оставил меня у себя ночевать в студио — среди полотен с мусором, а сам, взяв жену и ребёнка, ушёл ночевать к тёще. Перед уходом мы крепко выпили, и я рассказал им о своей жене, думаю, в тот вечер я их достал этой женой. «Ну, лучшие люди на свете!», — подумал я о них, когда они ушли. Они, правда, сказали мне, что грудному ребёнку вреден запах краски, потому они едут ночевать к тёще. Ночью меня разбудил… призрак. Он орал, вопил и гонял по всей студио, а потом упал на макет в углу и задёргался, хрипя. Тут я догадался, что не запах краски погнал молодую семью к тёще.
Когда явился Рубик, я рассказал ему о призраке. Он вздохнул и, взяв красно-коричневый макет за угол, откатал его с угла и обнажил под ним ещё один макет в бурых пятнах. Оказалось, несколько месяцев назад здесь убили человека, потому рента за студио взымалась смехотворно низкая. Владелец кафе-шопа сдавал студио на Мэдисон почти задаром. Убитый, увы, вёл себя нескромно, шумно, т.е. не хотел успокоиться. Убежала даже кошка Рубика, а дитя орало и синело на глазах. Вскоре новому реалисту пришлось отказаться от студио из-за призрака. Свежеубитый и, как говорили, убитый неправедно, т.е. вины за ним никакой не было, его убили по ошибке, приняв за другого, буйствовал, и жить там было невозможно. Мне в моём состоянии оставленного мужа, впрочем, море было по колено, я переживал тоже адские муки, так что мы с ним были два сапога пара, с призраком.
Это всё сущая правда, о призраке. Эту правду может подтвердить Бахчанян, другой армянин из Нью-Йорка. Тяжёлый сюжет — армяне, потому вернёмся к мусору. В доме 86 на Rue de Turenne, где я жил на крыше, в Париже мусорные баки стояли под лестницей. Однажды я обнаружил там завалы мужской одежды: костюмов, рубах и даже отрезов ткани. Оказалось, магазин под названием «Патрик Александр», помещавшийся в цокольном этаже нашего дома, делал у себя ремонт и выбросил всё ненужное. Я потом носил эти костюмы многие годы. А говорят — мусор!
Когда я был особенно бедным, в первый год своей жизни в Париже, я выходил вечерами на рю Рамбуто и собирал там в ящиках, сложенных вдоль тротуара, порченные овощи и фрукты, листья салата, лимоны. Я написал об этом в рассказе «Великая Мать Любви». Весь фокус состоял в том, чтобы успеть подобрать отходы из этих лубяных ящиков до того, как негры в зелёных комбинезонах забросят их в гудящую мусоросборочную машину. Негры были муниципальные рабочие и зарабатывали больше, чем я, писатель, потому мои отходы их не интересовали, они безжалостно убирали улицу.
А то ещё хронологически ранее, проживая в Италии зимой с 1974 на 1975-й год, я поехал с художником-евреем в Неаполь. Над Неаполем стояло жуткое какое-то полнолунное солнце, и была в самом разгаре забастовка мусорщиков. У художника в Неаполе была выставка. А город был завален мусором до колена, а кое-где до щиколотки. Воняло карболкой, началась даже холера, но профсоюз мусорщиков не уступал. Матерясь обильно, экспансивные самцы-итальянцы выходили брезгливо из дворов, заваленных мусором, чистенькие мужчины в шёлковых рубашках и приталенных костюмчиках, чистили газеткой туфли и устремлялись в город на поиски любовных приключений. В начале 70-х Италия была ещё бедной страной, и потому итальянские мужчины были одеты с иголочки. Из грязных ужасающих дворов выходили юные Ален Делоны. Я заметил, что чем беднее страна, тем больше стараются хорошо одеться её мужчины. Впоследствии, экономически процветая, итальянцы стали походить на неряшливых американцев. Ну да, а тогда у Неаполитанского залива под вопли «О соле миа!» воняло карболкой, к туфлям прилипала гнусная слизь, и жарко цвела холера. Как вспомню Неаполь, — солнце огромной луною в небе — так запах карболки прилетает из прошлого. Ещё там вдоль моря бродили банды отвратительных цыганистых детей-попрошаек. «Этот мальчик безнадёжен, — говорил мне художник, отдавая подростку, похожему на прыщавые ножницы, какие-то алюминиевые монеты, — его нужно было удушить во младенчестве».
Живя в гигантских городах-мегаполисах, я постепенно перестроил свою эстетику на мегаполисный лад. Нью-Йорк и Париж воспитали у меня любовь к мусору. Как японцы (довольно вульгарно, надо сказать, они при этом ещё и бухают как свиньи, некоторые японцы — грязные алкаши) создали культ из лицезрения цветущей «сакуры», т.е. вишни, так у меня сложился культ обожания мусора. В 1985 и 1986 годах моя подруга Наташа Медведева жила отдельно от меня на улице Святого Спасителя, впадающей в рю Святого Дени — улицы проституток. Но главное в том районе не проститутки. Это район, где шьют так называемый «Сентьер» — т.е. пояс. Там расположены тысячи швейных мастерских, именно там делают парижскую моду, фальшивую и настоящую. Не надо воображать светлые цеха Веры Павловны. Для создания великолепных парижских платьев, туфелек и прибамбасов французы употребляют нечёсаных эмигранток и эмигрантов: китаёзов, турков, арабских крупных девушек, черноглазых негритосов. Всё это воняет, смердит и трудится у раскалившихся машин в захламлённых помещениях с разваливающимися стенами. Возвращаясь от Наташи Медведевой, я любил покопаться в мешках с обрезками тканей. Иногда неловкий гастарбайтер неправильно делал штамп, и тысячи частей рукава выбрасывались на улицу. Случай сплетал эти части рукава с обрезками самых фантастических цветов и конфигураций. Всё это крепко пахло трикотажем, производством, прошедшим в Париже дождём. А я стоял и любовался с загадочной улыбкой маньяка.
Вообще про мусор можно много чего сказать. А мусор может сказать о народе, от которого остался этот мусор. От греков остались всякие там горшки с великолепными фигурами атлетов, богов и героев, покрытые глазурью. Остались статуи с благородными, но сбитыми носами. Помню, спустившись с каменистого плато к Адриатике, дело было в 1993, я с отрядом сербской военной полиции попал на место стоянки французского батальона миротворцев. Миротворцы только что ушли, оставив после себя несколько свалок. Наиболее заметной частью каждой свалки были бутылки из-под французского вина. Ну, скажем, нижнего среднего качества вина. Преобладали бутылки с этикетками «Blanc du Blanc», как ясно из названия, это белое вино, и «Cofe du Rhone» — известное среднее красное вино. Банки из-под консерв преобладали рыбные, а среди рыбных — банки из-под макрели. А ещё очень значительным элементом свалок были дешёвые карманного формата книжонки о войне. На обложках мускулистые супермены сжимали в руках сверхнавороченные автоматы, больше похожие на оружие из «Звёздных войн». Книжечки разбухли от дождей, и порою слипались друг с другом, превращаясь в чудовищные скульптурные комки папье-маше. Впрочем, папье-маше и означает жёваная бумага. В этих мусорных горах — отходах высокоразвитой цивилизации я нашёл и немало открыток и даже писем и фотографий. Объяснялось жестокосердие французских солдат просто: с этого места их эвакуировали поспешно, на вертолётах. Всё лишнее приказали выбросить. Они оставили даже боеприпасы. Тут уж не до открыток. Я, помню, набрав себе открыток и писем, долго потом читал их, разлепляя и высушивая. Так как я любопытствую.
Когда я жил в Красноярске на улице Горького за несколько месяцев перед арестом, влево в окне там были видны три огромных мусорных контейнера. Так от них кормились множество голубей, ворон, собак и человеков. Люди подходили к проблеме толково, работала бригада с рюкзаками и крючьями. У них процветала специализация: отдельно бутылки, отдельно бумага и кости, и металл, и отдельно пищевые отходы. Стояли жуткие, впрочем, обычные сибирские морозы. На всю эту обильную жизнедеятельность можно было смотреть часами. Что мы с крошечной Настей и делали из окна кухни. Вороны атаковали голубей, бригада человеков отколотила чужого нищего, запустившего руки в резервуар жизни. Красноярская свалка во дворе обслуживала целое каре пятиэтажных домов. По причине морозов она не воняла.
Кое-что о следователях
Чекисты праздновали. Майор сказал, что провожают на пенсию. Из коридора отлично пахло дымным мясом и пригорелым жиром и пригорелым луком. Неужто шашлык? Из кулинарии? Под присмотром майора я изучал своё уголовное дело. До позднего вечера, ибо следователи торопились освободиться от уголовного дела. А я не торопился. Я спокойно читал и выписывал. Я сказал, что я хочу в туалет. Ох, а потерпеть не можете, Эдуард Вениаминович? Ещё час? «Нет, — сказал я — хочу в туалет». Майор стал звонить в тюрьму, оставив компьютер, на котором он не то играл в игру, не то составлял порученный ему подполковником Шишкиным кусок моего обвинительного заключения. Несмотря на все эти обращения по имени-отчеству, на компьютер и две гири майора, которые он мне по настроению иногда позволял выжимать, этот их коллектив оформлял меня на четыре статьи, и такие выдающиеся, что могу никогда не вернуться из ГУИНа.
Пришёл унтер-офицер и повёл меня. Свернув налево по коридору, можно было через десяток шагов достичь туалета в конце коридора, но празднующие чекисты в это время высыпали в коридор курить и, разбившись на группки по-двое, по-трое, сладострастно дымили и беседовали: «Бу-бу-бу». Увидев зэка, они разом замолчали. Самые невнимательные свернули свои «бу-бу-бу» последними. Зэка в этот час в коридоре никто увидеть не ожидал. Нос, очки, борода, изрядно отросшие волосы, — мимо них провели меня — государственного преступника, революционера. У них, я успел заметить, были буклированные пиджаки, свитера, рубашки, галстуки, у одного даже трубка! Унтер повёл меня не налево, чтобы не рассекать их толпу, а направо. Там была дыра в стене без двери, а далее — лестница на нижний этаж, в туалет номер два. Я уже там как-то побывал…
Зэка повели в туалет, а они праздновали. Полковник ФСБ уходил на пенсию. Пахло дымными мясом…
Есть широко известная гравюра: «Французский следователь», изображающая сурового, средних лет мужчину в панталонах и чулках, он сидит статуей, лицом на зрителя, перед ним, со связанными сзади руками, стоит на коленях женщина. Взгляд у морщинистого служителя закона суровый и невесёлый, крепкие колени широко расставлены, ничего хорошего полногрудой испуганной даме он не обещает. В руке следователь держит толстый пучок розог. Как минимум исхлещут бедную. Обыкновенно эту гравюру включают во все издания де Сада. Не помню, какого века гравюра, судя по технике исполнения — середина 19 века. Французский представитель закона выглядит мощно и мрачно, как верховный жрец Преступления. «Если станут набрасывать на голову пластиковый пакет, нужно успеть вдохнуть, успеть втянуть в себя кусок мешка и прогрызть», — так меня учил молодой бандит Мишка, мой сокамерник. Ему одевали пакет, когда арестовали по первой ходке. «Менты на Петровке», — сказал Мишка. «А если они наденут второй пакет?» — спросил я идиотски. «Ну, пока найдут…» — отвечал Мишка.