Попутчики - Горенштейн Фридрих Наумович 15 стр.


— Зайдёмте в ресторан, Олесь, — сказал я Чубинцу, — выпьем пива.

Олесю предложение не понравилось, может, он опасался опоздать на поезд, а может, боялся ресторанных цен.

— Не люблю я эти железнодорожные рестораны, — сказал Чубинец, — лучше в буфете зала ожидания бутерброд с холодной котлетой купить.

— Вы же не едите котлет, Олесь.

Он махнул рукой.

— Ем, уже давно ем. Меня самого, знаете, жизнь так через мясорубку прокрутила, что одной-двумя котлетами ничего не изменишь. Да и не рационально теперь людей в пищу употреблять. У свинины или говядины другого предназначения нет, а человечина для другого используется.

Выглядел Чубинец крайне подавленным и усталым. Сказывалась и бессонная ночь. Мы оба успели несколько раз зевнуть. Первым начал я, вызывая на зевоту соавтора.

— Выпьем пива, иначе заснём не вовремя, — сказал я, — приглашаю вас, Олесь. Пиво здесь в Казатине бердичевского пивзавода. Лучше пильзенского, уж поверьте мне, опытному путешественнику и пивопотребителю.

Мы вошли в большой, по-старокупечески пышный ресторан и сели за столик с грязной скатёркой. На скатёрке остались красноватые жирные пятна, кисло пахнущие томатом.

— Не люблю железнодорожные рестораны, — сказал Чубинец, покосившись на пятна, — хуже гостиничных.

Очевидно его мучили неприятные воспоминания со станции Бровки.

— Не волнуйтесь, Олесь, — сказал я, — в борщ иногда плюют невоспитанные люди, но чтоб плевали в пиво, никогда не слыхал.

Я хорошо заплатил официанту, он поменял скатерть и быстро принёс свежее пиво. Закусывали мы, конечно, рыбкой местного производства, довольно вкусной, но слишком пересоленной. Выпив и закусив, Чубинец вдруг заговорил о своей семье.

— В пятьдесят седьмом году приглянулась мне девушка из финотдела, Галина. Поженились. Живём до сих пор. Дочь у меня, Лена, очень красивая, хорошо воспитанная. В пятьдесят седьмом году как раз меня вызвали и объявили, что судимость снята. Легче стало. Ведь с этой цифрой 37 на весь паспортный листок сколько я муки испытал, какие унижения. Когда наш театр гастролировал в Киеве, Минске, Москве (было и такое, в каком-то московском доме культуры играли в 52 году), так вот, когда гастролировали в больших городах, где мне проживание запрещено, то меня не поселяли в гостиницах, и я должен был ночевать на вокзалах, потому что частник меня б тем более не принял с моей 37. Иногда я с шоферами грузовиков договаривался, чтоб пускали меня в кабину к себе ночевать. А сам шофёр шёл в гостиницу вместо меня, на оплаченную мной койку.

Мы с Чубинцем выпили ещё по кружке и закусили салом. Конечно, это не настоящее местное сало, однако здесь и на вокзале сало довольно вкусное.

— Мне сала нельзя, — сказал Чубинец, — от жирного давление повышается и суставы болят. Ноги у меня в ссылке простужены.

Я посмотрел на часы, у нас оставалось ещё минут двадцать, и попросил любезного, хорошо оплаченного официанта быстрее принести порцию яичницы с колбасой по-казатински, как значилось в меню. Яичница по-казатински была густо посыпана перцем, но Чубинцу это понравилось.

— Сейчас жизнь, конечно, лучше стала, — говорил он, жадно, по-голодному жуя, — в прошлом году жена, как работник финотдела, получила квартиру в две комнаты. Кухня неплохая, туалет с ванной. Однако дом возле автопарка и элеватора. День и ночь гудит и скрипит. Пробовали меняться, никто не хочет, а жить там нельзя. Нервы не выдерживают.

— Давайте быстрей, Олесь, — сказал я, — допьём пиво, а то опоздаем.

Выбрал я столик специально у окна, откуда видна была киевская платформа и почтовый вагон нашего поезда, откуда выгружали ящики и тюки. Работа была в разгаре, и по кружке ещё вполне можно было употребить. Мы опрокинули бокалы, вытерли с губ пену и когда одновременно глянули в окно, то оказалось, работа по сортировке почти завершена, почта уложена на тележку и катит по платформе, а поезд наш тоже медленно движется мимо платформы. Мы с Чубинцом вскочили и выбежали… Выбежали — это я, конечно, шучу. Вам приходилось когда-нибудь догонять свой поезд, когда партнёр ваш хромой? Если б я сам побежал изо всех сил на своих достаточно крепких ногах, то пожалуй успел бы вскочить в последний вагон. Но в знак солидарности с соавтором я просто оказался рядом с ним на платформе, провожая взглядом последний вагон, который нервно постукивал на стрелках. Я не претендую на новизну ситуации, ситуацию эту часто эксплуатировали в кинокомедиях, тем более что Чубинец стоял с зажатой в руке ресторанной вилкой. Чубинец сразу заволновался, начал трясти палкой и угрожать какими-то жалобами на казатинское железнодорожное начальство. Однако я не потерял хладнокровия.

— Во-первых, Олесь, — сказал я, — оближите с вилки остатки яичницы и выбросите вилку в мусорный ящик, а палку возьмите вместо вилки в правую руку, иначе от волнения вы можете упасть. Во-вторых, благодарите железнодорожных воров, из-за которых мы захватили с собой пиджаки с деньгами и документами, а не выскочили в одних рубашках, сунув в задний брючный карман трёшку на пиво.

Подобным образом, здраво рассуждая вслух, чтоб самого себя успокоить, ибо меня тоже грызло возмущение порядками и пугала перспектива застрять в Казатине, подобным образом рассуждая, я с Чубинцом двинулся на поиски какого-либо должностного лица. Мы долго ходили, пытались заговорить с железнодорожными личностями, совались в какие-то окошки, и в конце концов я, Феликс Забродский, умевший сохранять хладнокровие даже в семейных ссорах, стал предельно нервным, впиваясь время от времени собственными ногтями в собственные ладони. Ну, а о Чубинце и говорить не приходится. Мне кажется, хромой человек, постоянно носящий с собой палку, находится под её, палки, влиянием и многие нервные ситуации хочет ею, палкою, решить. За время, пока нас, отставших от поезда, гоняли от одного окошка к другому, Чубинец трижды, не думая о последствиях, хотел ударить палкой сначала женщину-кассира, потом дежурного по вокзалу, а потом станционного милиционера. Я сдерживал его с трудом и, понимая невозможность и бесполезность подобного действия, утешался разными русскими ругательствами китайского происхождения. Напоминаю, кто забыл, и подсказываю, кто не знает, — весь знаменитый русский мат китайско-монгольского происхождения, и до монголо-татарского ига русский народ этого мата не имел, что невозможно себе вообразить. Главное трёхбуквенное ругательство по-китайски обозначает просто мужчина.

Именно такого мужчину по-китайски в форме милиционера мы встретили на шепетовской платформе. Забрели мы на шепетовскую платформу случайно, от усталости и отчаяния. Шепетовская платформа гораздо провинциальней, тише и темней киевской. Расположена она не с фронтальной, а с тыльной стороны казатинского вокзала, где всё попроще, и на железнодорожной платформе стоял один единственный милиционер, толстый и неторопливый ветеран. Заговорил он с нами, нервными, спокойно и лениво.

— Чого? Як? Чому?

В таком темпе только по шляху на волах ехать в соломенном брыле, а не дежурным милиционером работать на нервной, бессонной, узловой станции. Я видел, как дёрнулась палка в руках у Чубинца, которого, кстати, этот огромный мужчина по-китайски мог совместно с палкой перешибить одним ударом. Милиционер, однако, не стал нас перешибать, скручивать и уводить, а наоборот, так же лениво, но толково всё нам объяснил и успокоил.

— То вы з двадцять сьомого, хлопци? Та двадцать сьмый ж маневруе. Вин зараз биля шепетовськой платформы буде, хлопци.

На радостях я вытащил пачку американских сигарет CAMEL — Камель — и решил ему подарить, но милиционер отказался.

— Нам это запрещено, — сказал он, переходя перед лицом чужестранных сигарет с родного украинского на государственный русский язык, — это что? Самел, — прочёл он, — я когда-то немецкий в школе учил. Самел — это по-нашему Самуил, значит Сёма? Это имя хозяина фирмы?

— Нет, это имя любимого верблюда хозяина табачной фирмы, — ко мне опять вернулась уверенность и хорошее расположение духа.

— Чудилы эти капиталисты, — добродушно хохотнул казатинский милиционер, — скотина у них в почёте, а на горбу у трудящихся в рай едут.

Этот милиционер, в отличии от верблюда Самуила, оказался хорошо подкованным конём-тяжеловозом. Миллионы таких добродушных коняг и тянут всю скрипучую колымагу по ухабам истории. А вы думали, кто её тянет? Думали шпионы с магнитофонами в запонках, или космонавты? Нет, те тоже не идут, а едут и погоняют. Тянут эти, добродушные дядьки. Цоб-цобе…

Наконец к шепетовской платформе подали поезд, и родной наш одиннадцатый спальный вагон мы с Чубинцом узнали по тёмным окнам. Вещи наши оказались в целости, а все наши волнения позади, как и станция Казатин, уплывшая в ярком электрическом ореоле, долго ещё освещавшем небо, словно над Казатином восходило какое-то местное казатинское солнце.

13

Лишь за депо и мастерскими, за Казатиным II, принесшим в окна запахи железа и мазута, опять всё притихло и заснуло. Заснул и Чубинец от усталости и пива. На одних, например, на меня, пиво действует возбуждающе, других же, как Чубинец, наоборот усыпляет. Чубинец спал сначала сидя, потом всё более клонясь на бок, пока не упал на скамью в полный рост. Только хромая нога не умещалась, торчала, и ради удобства я подставил под эту ногу свой английский чемодан. Пусть спит, бедняга, спокойно. Он утомился и за жизнь свою, и за эту дорогу, когда от станции к станции эта жизнь воскресала и проживалась опять, но уже вдвоём, двухголовой собакой в жестоком эксперименте, без которого невозможно лечение и исцеление.

Я опустил раму пониже и, овеваемый ветром, стал у окна. Как часто бывает с человеком, стоящим у открытого окна быстро идущего поезда, одна из многочисленных влекомых ветром соринок попала мне в левый глаз, и он начал слезиться. Потом начал слезиться правый. Я жил в Бердичеве всего четыре года, не в детстве даже, а в ранней юности. Для сравнения скажу, что в Ростове-на-Дону я жил одиннадцать лет, в Москве живу пятнадцать, а до Москвы шесть лет в Черниговской области в городе Козелце с чудесной рыбной рекой Остёр и прекрасным, не только для такого маленького городка, собором восемнадцатого века работы Растрелли. Жил и в других местах. Но почему-то всегда, когда я подъезжаю к Бердичеву, что случается редко, почему-то всегда меня охватывает какое-то странное волнение. Историческая родина, что ли? Да, может быть. Бердичев — это историческая родина российского еврейства, и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев, подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряжённом 1967 году советско-сталинский представитель в ООН товарищ-господин Малик крикнул представителю Израиля:

— Здесь вам не бердичевский базар!

Понятно, когда они оскорбляют Тель-Авив или Вашингтон, или, в зависимости от политических потребностей, Париж, Стокгольм, Рим, Берлин. Но в данном случае они оскорбляют город, находящийся на их собственной территории, превращают его в нечто международное и сами не стесняются выступать в качестве некой международной, межидеологической силы. Мы знаем, что это за сила. Советско-сталинский дипломатический вельможа товарищ-господин Малик или другой ему подобный вполне могли бы на том же бердичевском базаре с красными пьяными лицами торговать костлявыми лещами или махоркой, отмеряемой гранёными стаканчиками. Такого рода населения в Бердичеве хватает. Но в Бердичеве они как бы не живут. Потому что Бердичев — город-призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются даже люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник. И в то же время те, кто живёт в хатах вдоль Махновской улицы или в горкомовских домах вдоль бульвара, к Бердичеву как бы отношения не имеют. Такая двойственность характерна только для живого, и потому Бердичев — это не обычное географическое название, а имя живого существа, вызывающего ненависть, насмешку, страх, стыд. Пусть не удивляют вас оба наименования, на первый взгляд противоположные, но относящиеся к одному и тому же. Бывают живые призраки и бывает мёртвая красномордая плоть.

Вот почему с таким волнением смотрю я сейчас на тёмные ночные поля бердичевщины, на ряд стройных елей вдоль дороги, не уступающих по красоте кремлёвским. Сейчас они из-за тьмы кажутся плоскими, нарисованными на бумаге тушью, однако, когда утром взойдёт над ними солнце, они обретут объём, расправят ветви, стряхнут с них ночную сырость и станут розово-зелёными. Я помню их такими, когда год назад, год с небольшим, проезжал мимо утром в мягком вагоне московского поезда. Был конец августа, цвела гречиха… Надо сказать, я уж очень давно проезжаю мимо, даже если и появляюсь в этих местах. В Бердичеве у меня больше нет близких людей. Впрочем, в Бердичеве, кажется, проживает жена моего дяди, того самого Забродского, который когда-то работал в НКВТ, но считать эту даму близким человеком не хочу и не могу. Уж Олесь Чубинец гораздо ближе, хоть он не проживает в Бердичеве. Впрочем, почему бы Олесю не поселиться в Бердичеве? В Бердичеве такое замечательное православное кладбище, и на нём ещё пока разрешают хоронить. Может показаться, что я зло иронизирую. Но это не так. Я считаю, человеку желательно знать, где его похоронят, и желательно, чтоб он сам ещё при жизни выбрал такое место. А стать приличным покойником в наше время всё тяжелей и тяжелей. Хотя так было и в прошлые времена. Например, улучшение положения евреев при Екатерине II и Александре I началось с разрешения на собственные кладбища. И наоборот, когда душитель декабристов Николай I начал гонение на евреев, он первым делом приказал распустить «Еврейское погребальное братство». Оказывается, когда народ решаются изгнать, но не решаются уничтожить, достаточно запретить ему хоронить своих покойников. Ведь невозможно жить рядом с непохороненными мертвецами. Гитлеровцы поступали проще — они взяли расходы по похоронам на себя, поскольку дальнейшая жизнь живых не была предусмотрена даже в изгнании. Интересно, как поступал Богдан Хмельницкий, присоединивший Украину к России? За два года: 1648–1649 — бандами Хмельницкого было с жестокостью убито более шестисот тысяч евреев: женщин, стариков, детей и грудных младенцев. Так что русско-украинская дружба скреплена еврейской кровью. Правда, воссоединившись, гетьман-убийца потерял независимость и право на окончательное решение еврейского вопроса. А русский царь решил не уничтожить, а изгнать евреев из России по просьбе украинцев. В 1655 году евреи были изгнаны из России, согнаны с земель, на которых они жили ещё до прихода туда славян. В начале восьмого века ещё не было России как государства, ещё не было славянского Киева, а был Киев сарматский. И само название Киев вовсе не соответствует националистической, славянской легенде о братьях — Кие, Щеке и Хориве. Киев существовал ещё до прихода туда Кия, ибо слово это по-сарматски означает — горы. А евреи, жившие в Киеве уже тогда, назвали Киев — Циев, или Киун. В послании к Александру II, отменившему запреты и гонения Николая I, евреи писали в связи с празднованием тысячелетия России: «Мы, евреи, поселились в России ещё до её основания».

Я сделал эти выписки в киевском архиве, и просматриваю их сейчас при свете железнодорожного фонаря, который дал мне кондуктор, просматриваю, не для того, чтоб переписать историю. История пишется и переписывается только железом и кровью. Сейчас, когда поезд наш приближается к Бердичеву, этому символу гонения, городу, который современные товарищи-господа пытаются превратить в жёлтый знак позора, хочется уяснить себе и наши исторические ошибки, и исторические просчёты наших врагов. Нации живут, как леса: если их не вырубают окончательно и не выжигают дотла, они воспроизводят себя, хаотично отряхивая семя на землю, и семя произрастает там, куда оно случайно упало. Семенем владеет случай, и потому семя способно мыслить.

В растительном мире это примитивные образы влаги и солнца, в животном пищи и уюта, в человеческом же эти мысли совсем уж далеки, бесконечно далеки от интересов своей рациональной первоосновы: нации-леса. В лесу влажно, дико и скучно. На просторе сложно и опасно. Поэтому лучший способ увязать оба противоречия — это создать себе простор внутри леса, даже если за пределами леса этого простора бесконечно много. Я имею в виду не борьбу за территорию, а простор для мыслей своих, ибо даже примитивное семя должно мыслить из-за происхождения своего. Причём еврейскому семени, еврейской мысли всегда было тесно в своём лесу. Слишком много умников и слишком большая нетерпимость к своему национальному дураку. А у русских наоборот, Иван-дурак в почёте и в результате прочная национальная жизнь, позволяющая ради баловства даже возникнуть призрачному городу Бердичеву, вражескому городу на собственной территории. Скажете, в подобных рассуждениях слишком много циничного? Но ведь правда всегда цинична. Ну, если не всегда, то часто, тогда как ложь чаще бывает деликатной.

Назад Дальше