Охотничьи тропы - Никандр Алексеев 18 стр.


— Долго ты нас водить будешь, проклятая? Что тебе надо от нас?

— Это вы на кого так?

— Да… на нее, окаянную. Давно она ко мне не привязывалась, а тут — на тебе — прицепилась. Водит. Путик туманом закрывает.

Он повышает голос:

— Брось, говорю тебе. Я не парнишка. Ты меня не собьешь.

Рыбак пристально смотрит вправо.

— Вроде бы тут камыш-редничок виднеется, — неуверенно говорит он, садясь на дно лодки.

Мы повертываем в редкие заросли, проплываем их и через минуту оказываемся в проливе.

— Меня однажды, — годов, однако, семь тому будет, — она, проклятая, два дня по камышам водила. Едва, ребятушки, выплыл, — уже спокойно рассказывает рыбак. — Ровно бы и место знакомо, а никак на путик выбиться не мог.

Он и на этот раз не решается назвать кикимору, — ведь до избушки остается еще полкилометра нелегкого пути.

— А какая она? — опрашивает Тимофей серьезным тоном.

— Мне видеть не доводилось, — отвечает Максим. — Говорят, в разных обличьях показывается: кому — молодой девкой, кому — старухой, а кому — глазастым филином. Глаза у филина, сказывают, как угли горят, на ушах — звездочки, клюв на серп походит, а голос человеческий. А моему дедушке ветряной мельницей показалась. Шесть ден старик проплавал, чуть с голоду не решился. Увидит мельницу — проламывается напрямик, а там — один камыш. Мельница — с другой стороны крыльями машет. Да он у Малого Чана к берегу прибился…

— И трезвый был?..

— Ну, вот вы смеетесь…

— А ты неужели веришь в такую чепуху?

— Да сам не знаю. От стариков привычку перенял… — говорит Максим Григорьевич. — Тут и без нее в два счета заплутаешься — камыш да небо.

— В этом и дело — ориентиров нет.

— Правильно. А все-таки, ребятушки, поминать ее не надо. Ну ее к бесу…

Лодки останавливаются у помоста из жердей.

В убогой хижине мы на камнях разводим костер.

Тимофей открывает банки с рыбными консервами…

* * *

Бывают минуты, которые навсегда остаются в памяти четкими гравюрами.

Такой гравюрой стоит передо мной пестрый чановский день. Над головами висят светлосерые громады облаков. В причудливые просветы видно голубое небо. На севере, над медной безбрежностью камышей громоздятся черные тучи. Над просторами стоит величественное спокойствие. Переломится тонкий камышевый стебель, и то слышно. После сытного обеда спят обитатели вод. Лишь изредка недалеко от свайной избушки жалобно стонет черная гагара, будто жалуется, что не дано ей подниматься высоко в поднебесье.

Мы сидим у костра.

Издалека доносится нежная музыка. Все слышнее и слышнее. Кажется, что где-то в стороне от избушки по камышам проходит оркестр. Ясно слышен звон тонких-тонких серебряных дисков.

Ефим выскакивает на помост с ружьем в руках, а за ним и мы. На минуту все замираем. Над камышами, на черном фоне туч проплывает стая лебедей. Они идут цепочкой. Мы стоим, очарованные красотою птичьего полета; любуемся мерными изящными взмахами мощных крыльев, гордо вытянутыми головами.

Птицы спокойно разговаривают между собою:

— Кув, кув…

— Кув, кув…

В их музыкальных голосах слышится легкая грусть. На своем птичьем языке они прощаются с озером, с буйными камышами. Прощаются до будущей весны.

Мне вспоминается, что казахи, любящие степь с ее голубыми глазами вод, так же нежно прощаются с озерами:

— Кош, куль…[7]

Два слова слились в одно географическое имя. Недалеко от озера Чаны стоит деревня Татарский Кошкуль. А на великой Сибирской магистрали, в Барабинских степях, есть станция Кошкуль.

Прощай, озеро. Сегодня мы последний день живем в свайной избушке. Завтра ступим на твердую землю и оглянемся на твои просторы.

Я провожаю глазами лебедей. Все тише и грустнее их разговор. Так же мягко и постепенно исчезают прекрасные звуки птичьего оркестра, как возникли они несколько минут тому назад.

* * *

Мы останавливаемся на ночлег на месте охоты. Лодки затаскиваем в камыш. В носах лодок лежит наша добыча — шилохвостые, чирки, соксуны, гогольки.

Чтобы не поджечь камыш, мы разводим костер в котле. Над котлом держим второй котел, — в нем варится уха из чебаков.

После ужина ножами режем камыш и в лодках стелем себе постели. Мягко спать на мелком камыше. Над головами задумчиво мерцают звезды. Где-то неподалеку от нас с шумом падает на воду пара кряковых.

* * *

Туманное утро. Я стою в камышах, на стрелке между большим плесом и Речкой. У противоположной стены камышей чернеют лысухи. До меня доносится их противный стон. Иногда туман рассеивается, но и тогда нигде не видно ни одной утки. Это незнакомый рыбак распугал их. Он все утро пел противную «Могилу».

Лодка рыбака показывается из-за камышей. Он плывет прямо на лысух. Они сначала стараются уплыть от него, а потом одна за одной бьют крыльями о воду, чтобы подняться на воздух. Они долго как бы бегут по воде — отталкиваются ногами и крыльями — и никак не могут поднять свои тяжелые зады. Только на средине плеса лысухи отрываются от воды, летят низко и тяжело.

Максим Григорьевич советовал нам пойти на Лебяжье озеро, расположенное рядом с Речкой и большим плесом, и там бить лысух.

— Вы можете их там в один день всех перестрелять: им деваться некуда. Днем на плесо они не полетят, — говорил он. — У меня однажды начальник милиции был, так за день на Лебяжьем настрелял лысух полный мешок.

— А знаете, как лысуха сюда попадает?

— Ночью летит, окаянная.

— Ее журавль на спине приносит. Мне один охотник рассказывал. В теплой стороне птицам стало тесно. Корму нехватало. Созвали собрание и постановили: искать новые места. Ходоком послали журавля — птица умная, осторожная и почтенная, летает быстро и ходит хорошо — ноги длинные. Журавль отправился на поиски новых мест. А без него к журавлихе стал похаживать чирок. Он ей понравился — маленький, юркий, веселый и на боках яркозеленые перья блестят. Однажды ночью он с журавлихой миловался, слышит — журавль возвращается. Чирок едва успел под гнездо спрятаться. Журавль своей жене новые места расписал: «На севере — прохладно, привольно, корм сытный, журавлят можно много расплодить. Мы с тобой улетим отсюда одни, никого не возьмем». Чирок из-под гнезда вылетел да прямо к лысухе. Все ей тут же рассказал. Она обрадовалась: «Осрамлю мерзавца журавля. Он в прошлом году перед всеми птицами высмеял меня за короткие ноги». Вот собрались все птицы на совет. Журавль докладывает: «На севере худо. Я оттуда едва ноги унес. На севере — зима, лета не бывает, травы не растут».

— Журавль врёт, не верьте ему! — крикнула лысуха.

— Как ты смеешь меня позорить? — прокурлыкал журавль, схватил лысуху и вмиг ей вывихнул ноги и крылья. Убил бы ее, если бы птицы не отобрали. Тогда собрание решило послать на север орла. Орел слетал и места расхвалил: «Корм хороший, травы густые, простор, приволье! Птенцов можно много развести». Собрались птицы к отлету на север. Пришла лысуха и стала просить: «Не оставляйте меня. Сами знаете, что меня журавль изувечил. Куда я без вас, больная, семейная… Погибну». Опять собрались птицы на собрание и постановили: «Пусть журавль на своей спине носит лысуху на север и с севера обратно на юг». Не хотелось журавлю носить лысуху, но должен был подчиниться — все птицы постановили.

— Так вот почему он осенью рано улетает, чтобы лысуху не нести, — рассмеялся Максим Григорьевич. — А оттуда его за ней заворачивают, наверно?

Сквозь камыш я вижу, как из воды показывается змеиная голова на тонкой длинной шее.

— Гагара — радуюсь неожиданной встрече.

Едва успел перезарядить ружье и подобрать гагару, как в просвете между клочьями тумана показалась длинношеяя и длинноногая серая птица.

— Журавль в октябре! Что за чертовщина!

Стреляю. Промах. Птица перевертывается в воздухе и… летит в ту сторону, откуда появилась. Она темнее журавля. Что же это за птица? Аист? Но ведь аисты бывают белые или черные? Да в Сибирь они и не залетают. Я рассматриваю странную птицу и забываю стрелять из левого ствола. Через секунду она скрывается в тумане.

За обедом рассказываю Максиму Григорьевичу о птице.

— Пошто же ты не убил ее, — сожалеет он. — Посмотрели бы. Недавно рыбаки видели ее и никак не могли понять, что за птица. Никогда такой здесь не было.

— Это, наверно, журавль за лысухой прилетел, — смеется островитянин. — Лысух-то, ребятушки, стало меньше. Улетают. Осень нажимает на них.

Мы прощаемся с хозяевами и идем к лодкам. Катер поджидает нас в открытом «море».

— Кош, куль! — тихо говорю я. — Прощай, озеро! На твоих просторах я научился плавать. Я вернусь к тебе. Непременно вернусь. Кош, куль!

— Приезжайте еще, ребятушки, на наше море, — приглашает островитянин.

На палубу катера выходит стройный парень, машет фуражкой.

— Нас торопит, — говорит Ефим.

Мы плывем к катеру.

Над нами большим треугольником летят на юг лебеди. Кажется, что они мощными крыльями разметают дорогу среди серых облачных хлопьев. Оттуда падают мягкие чарующие звуки:

— Кув, кув.

Птицы разговаривают о большой воде, о будущей весне, когда они снова прилетят на это барабинское «море».

Е. Березницкий

СОХАТЫЙ

Зубцы дальних гор беззвучно горели.

Вот-вот запылают вершины

            сосен, сошедших к ручью,

Схлынул туман, и разметали форели

Брызги навстречу трепетному лучу.

Щебетом, писком и плеском полон рассвет.

                        Осторожно,

Тихо раздвинув ветви,

Вышел на водопой

Зверь матерый сохатый. Ноздри раздув

                           на ветер,

Он поводит тревожно

Тяжелой резной головой.

Тронуло пламенем тихим солнце прибрежную

                             заросль:

Зверь позолоченный замер,

                слушая близость врага,

Грузный и мощный в дымке прозрачной.

                        Казалось,

Выше зубчатых вершин

            вразлет подымались рога,

Так он стоял мгновенье, властвуя над горами…

Зеленый мир, опрокинут, плыл в воде.

                       Зверь приник

К звучной прохладной влаге

                  бархатными губами.

Бросило солнце гроздья сочных рябин и

                        брусник…

Рядом хрустнула ветка.

Чутко замер сохатый,

Будто врезанный четко в раму из гор и вод;

Близко, как на ладони, бок звериный мохнатый

Там, где гудит большое, мощное сердце его.

Только и было слышно:

Капли падали громко,

Да под ногами зверя тяжко охнул песок.

Вот он рога литые на спину бросил ловко,

Вот он готов умчаться, сделав могучий бросок.

Поторопись, охотник! Щебень прибрежный

                        брызнет

Из-под копыт. Не одержишь зверя буранный

                        бег.

Зверю дает охотник время рвануться к жизни,

Хочет сравнять охотник силы в неравной

                        борьбе.

И, раздувая ноздри, зверь подскочил и

                        прянул,

Гибели жгучий запах ноздри его ожег.

Бурей летит сохатый…

Выстрел тогда лишь грянул,

Предупредив последний мощный его прыжок

В заросли краснотала…

            Лось упал на колени.

Встал… Рванулся… Рухнул грудью на бурелом.

Мертвый, казалось, бежит он в непобедимом

                     стремленье,

Зверь свободный и сильный, рвущийся

                       напролом.

Н. Устинович

ЛАЙКА

Василия Ивановича Лукина люди называли лучшим охотником колхоза «Таежник». И не зря. Осенью, во время промысла белки, никто не приносил из тайги так много добычи, как Василий Иванович. Колхозный кладовщик, принимая пушнину, всякий раз удивленно говорил:

— Ну и удачливый же ты, Лукин! Белка, видно, сама к тебе идет.

— Под лежачий камень вода не течет, — довольно посмеиваясь, отвечал охотник. — Побегать надо по тайге за добычей-то.

Все знали, что Лукин и в самом деле ног на охоте не жалеет. Мало кто из колхозников мог потягаться с ним в выносливости. Но главное было все-таки не в этом. Очень много помогала Василию Ивановичу его чудесная промысловая собака Лайка.

— Без нее я приносил бы пушнины вполовину меньше, — сознавался Лукин. — Такой помощницы я не видел еще ни у кого.

Лайка на вид была самой обычной собакой. Маленькая, с торчащими острыми ушами и загнутым в кольцо хвостом, она ничем не отличалась от простых дворняжек. И лаяла она из своей конуры на незнакомых людей хрипло, лениво, словно выполняла скучную обязанность.

Зато в тайге Лайка преображалась. Куда девался ее ленивый, равнодушный вид! Безустали носилась она чуть не круглыми сутками среди сопок и голос ее, совсем не похожий на прежний, звенел то в одной, то о другой пади.

Вряд ли кто в деревне дорожил своей собакой так, как Василий Иванович. Он построил для нее удобную, теплую конуру, кормил белым хлебом и свежим мясом, терпеливо выбирал набившиеся в шерсть репьи. И нередко, в кругу своей семьи, охотник заявлял:

— Лайка для меня — что родной человек. Когда состарится она и на промысел не пойдет, буду я ухаживать за нею, как и сейчас.

А Лайка и в самом деле начала стареть. С каждой осенью Василий Иванович замечал это все больше. Не было уже у нее прежней неутомимости, слабее и глуше стал голос. По вечерам, после тяжелого промыслового дня, она не порывалась, как раньше, броситься на поиски нового беличьего следа, а устало плелась по лыжне вслед за хозяином к избушке.

Тем временем у Василия Ивановича выросли две славные собаки: Шарик и Мурзилка. Это были дети Лайки, и на охоте они мало в чем уступали своей матери. Поэтому, когда колхозники стали готовиться к новому промысловому сезону, Лукин решил:

— Лайку нынче в тайгу не возьму. Отработала она свое, пусть отдыхает.

И Василий Иванович дал семье наказ кормить суку лучшей пищей.

В сборах незаметно промелькнул последний теплый месяц. Пока насушили охотники сухарей, починили одежду и обувь, до назначенного к выходу в тайгу числа осталось меньше недели.

В один из этих дней к Лукину пришел колхозник из другой бригады Андрей Новоселов.

— Беда у меня, Иваныч, стряслась, — начал он, уныло опуская голову. — Уж такая беда, что не знаю, как ее и поправить.

— Что случилось? — всполошился Василий Иванович.

— Собака сдохла… Тузик… С кем теперь на промысел итти — ума не приложу. Есть у меня второй кобелек, да совсем еще молод, глуп: на синиц лает. Ему поработать сезон с хорошей собакой — был бы толк.

Назад Дальше