* * *
Точно зверь из берлоги привстав на дыбы,
Поднималась река из-за Оры
И разлив хлынул вверх до Скалы, до Амбы,
До Кашламского черного бора.
Как в цветенье черемуха, после дождя
Тальники были в белом кипенье,
Где петляли, как заяц на лежку идя,
Берега многопенной Уени.
Приналяг на весло, черный бор обогни,
Если есть еще силы в запасе,
Посмотри:
— Так призывно мерцают огни
На военно-охотничьей базе.
Там и свет, и тепло, и уход, и уют
Отпускаются полною мерой…
И одежды суша, там беседу ведут
О чудесной весне офицеры.
На Кашлам! На Баган! На Камышный мысок!
Птица сбилась на мелях озерных…
Между тем розовело окно и просох
На печи в гильзах папковых порох.
И восток розоватый лишь бросит мазки,
Как артист одаренный и тонкий,
В ожиданье пловцов задрожат обласки,
Вы легки, но коварны, долбленки!
Если взмахи весла не пришлись по челну
Иль волну неумело раздробишь,
На средине реки будешь сброшен в волну
И ружье непременно утопишь…
Потому я не мог посмотреть без тоски
На разлив, подожженный востоком…
Раскидались с волны на волну обласки
На пути к сизоперым истокам…
Следопытом слыви, как Дерсу Узала,
Все равно:
В эту рань на Багане
Расписная весна на свои чучела
Следопыта любого заманит…
Птицу ты помани! Дунь в манок, посвисти!
Ах, она — осторожная птица —
Заставляет ползком капитана ползти,
Седину генерала склониться.
Заставляет принять, несмотря на года,
На открытой степи непогоду
И порою бродить, где никем, никогда
Никакого не слыхано броду.
Кондр. Урманов
ЖИЗНЬ
С вечера я почувствовал себя плохо: болела голова, по временам знобило, во всем организме шла какая-то сложная борьба. В такие минуты человек углубляется в себя и с тревогой спрашивает: «что это? отчего?» Предполагая приступ малярии, я проглотил, сразу две порции хины и, забравшись в палатку, уснул.
Утром я слышал, как товарищи, собираясь на зарю, переговаривались:
— Надо разбудить его… — говорил Ваня.
А Саша возражал:
— Нет, нет… пусть отлежится… Это такое дело… Я, вот его еще полушубком прикрою…
Вместе с полушубком товарищ отдавал мне часть своей сердечной теплоты. Мне хотелось обнять его, но почему-то всегда так случается: из-за ложного стыда — показаться наивным — ты заглушаешь в себе высокое чувство благодарности.
Я слышал, как они дружно всплеснули веслами и… мне вдруг показалось, что и сам я плыву по обширному чистому плёсу озера Песьяно. Вода плотная и какая-то вязкая; перед носом лодки, на дугах волны, то расплываясь в улыбку, те вытягиваясь, качается хмурое, желтое лицо луны. Свет призрачный и неверный, только черные тени от высокого бора четкой изломаной линией пали на воду… Я плыву, и луна плывет. Потом лодка понеслась быстрее, словно ее подхватило бешеное течение, сердце замерло от восторга и… я проснулся.
В палатке душно. Я выбираюсь из-под шуб и на четвереньках выползаю на свободу.
Солнце ясное и ласковое, казалось, успокоило все в природе: скатились тучи за далекий горизонт, утихли ветры и обогретая солнцем земля начала свою великую творческую работу.
Еще вчера все цепенело от холода. Небо клубилось тяжелыми тучами, куражливый ветер налетал на кудрявые сосны, на голые березы и осины, мял своей буйной силой кусты черемухи и тальника, окружавшие наш остров, и словно говорил:
— Да проснитесь же вы!..
А сегодня — бор закурил свои благоуханные смолы, тальники выметнули нежно-желтые метелки, тонким ароматом тянет от развертывающихся почек смородины — и все это случилось потому, что солнце обласкало землю…
И я, обласканный его живительным: теплом, сижу на пеньке, слушаю изумительное многоголосое пение птиц и присматриваюсь ко всему, словно вижу в первый раз.
Вода в озере будто посветлела и ожила чем-то похожим на тысячи веселых улыбок. Между Чуманским бором и круглым колком высокого осинника, я, как в ворота, вижу в синей дымке далекий заобский бор. На всем этом пространстве, до Оби, не найти сейчас ни любимой реки Уень, ни знакомых озер — все залито полой водой. Над этой обширной поймой то и дело тянут табуны уток; многие из них появились здесь на свет, а сейчас не могут узнать свою родину — так много воды.
На десятки километров раскинулась эта пойма, а по кустам, в наспех сделанных шалашах, сидят на птичьих дорогах охотники, выбросив впереди себя деревянные чучела, и встречают доверчивых птиц громом выстрелов. В отдалении эти громы никого не пугают и жизнь идет своим чередом.
Товарищи мои еще не вернулись с зори, нет и рыбаков, живущих с нами на островке. Но я не одинок на этом маленьком клочке земли. Вокруг меня шумит жизнь, идет большая сложная работа для потомства.
Вот на рыбачьей избушке собирается стайка щеглов — все самцы; они, как воришки, подлетают тихо, незаметно и, опустившись на крышу, начинают торопливо и усердно теребить нитки старых заброшенных вентерей — строительный материал для своих гнезд. Вентеря уже отслужили человеку и больше не нужны, но все-таки для порядка я говорю щеглам:
— Вы что это делаете, озорники?
Они недоуменно поднимают свои розовые головки с полными носами натеребленного волокна и невинно так:
— Пить-пить?
Будто спрашивают:
— А что, разве нельзя?..
И, не дождавшись моего ответа, срываются табунком и летят в лес, к своим гнездам. Вскоре они возвращаются и так же тихо и молча продолжают разрушать старое, чтобы строить свои новые гнезда.
Щеглы наши гости. Часто они услаждают нас своим пением, но на нашем островке есть и постоянные жители.
На острове всего четыре крупных дерева: две сосны и две осины. Вот на верхушку старой засохшей осины, стоящей влево от избушки, в мочажине, садится дикий голубь и сейчас же начинает надувать свой зоб — ворковать. Повидимому, он живет недалеко в бору и очень любит нашу осину. Но не успел голубь вывести и двух колен своей несложной песни, как из кочек, среди которых стоит осина, взмывает кверху бекас — эдакое серое долгоносое существо.
Конечно, бекас, вероятно, не думал нападать на голубя, его трудно было заподозрить в такой храбрости, но еще меньше ее оказалось у голубя, — он не выдерживает «натиска», срывается с ветки и плавно летит в бор с таким важным видом, будто он и в самом деле не боится никого на свете.
Длинноносый хозяин усаживается на ту же ветку, на которой только что сидел голубь, и сейчас же объявляет во всеуслышанье:
— Хо-чу ка-чу, хо-чу ле-чу…
Куда он собирается «катить» — неизвестно. Он все утро, с ранней зари, только и делает, что «катается». Заберется на огромную высоту, сложит крылышки и, падая, производит такой звук, как блеяние ягненка (барашка). И в народе о нем говорят:
— Барашки заиграли, холода угнали…
Пока я наблюдаю за бекасом, на вторую осину, стоящую недалеко от палатки, садится пара небольших птиц. Что это за птицы? Где они? Сели и исчезли.
Я пристально вглядываюсь в каждую веточку, осина еще не оделась своим трепетным листом и трудно на ней укрыться. Но птиц нигде не видно. Между тем я ясно видел, что они сели. Я ощупал взглядом осину сверху донизу. Здесь, в двух метрах от земли, маленькое дуплышко и в нем сидит наша синичка-трясогузка на четырех маленьких синеватых яичках.
Гнездо синичка строила с нашим приездом. Тогда у нее был друг. Он заботился наравне с ней, и вот уже несколько дней мы не видим его. Что с ним? Может быть, он погиб в лапах хищника, или нашел себе новую подругу и улетел за ней в далекие края?
Теперь синичка одна.
Незаметно между нами появились доверие и дружба. Во время завтрака или обеда она изредка покидает свое гнездо и ходит вокруг нас: тонкая, изящная, с серенькой головкой и черным нагрудничком. Мы бросаем ей кусочки рыбы, крошки хлеба, но она, кажется, не ест нашей пищи. Может быть, ей просто хочется поговорить с хорошими людьми.
Когда подходишь к ее гнезду, она вылетит, сядет рядом на ветку и — плись-плись… Как будто говорит:
— Я маленькая, не обижайте меня, пожалуйста, не мешайте выводить деток…
Вот она сидит сейчас в своем дуплышке и будто дремлет; ее маленькая серая головка опущена, кругом покойно и тихо. Ее сердце отдает тепло тем, которые заставили ее подкинуть цветущий юг и лететь тысячи километров на север.
Все ради них…
Но вот она вздрогнула, беспокойно завертела головкой. Что с ней?
Неожиданно я замечаю: две серые птички быстро-быстро бегут по стволу осины вниз головой, к гнезду синички. Их окраска настолько похожа на цвет коры осины, что их трудно было бы заметить, если бы они сидели спокойно. Ловкость и способность бегать по стволу дерева в любых направлениях и быстрота, с которой они приближались к дуплу, меня поразили, и я на минуту засмотрелся на них.
Это поползни. Они бегают по деревьям, пожалуй, лучше, чем дятел.
Я не успел оглянуться, как они стремительно напали на синичку, выбросили её из гнезда и начали разорять ее дом.
Синичка сейчас же бросилась ко мне. У нее не было сил бороться с этими сильными птицами.
— Плись-плись… — жалуется она. — Что же будет с моим гнездом? Я маленькая, защити меня от этих разбойников…
— Да, это не порядок… — говорю я и, схватив палочку, бросаю в поползней. — Ах, вы, нехорошие! Я вот вас!..
Но они ничего не боятся, словно прилипли к осине и продолжают свое преступное дело.
Тогда я вскакиваю, подхожу к дуплу и десяток раз бросаю в поползней палочками.
— Ишь вы, сами не хотите делать себе гнездо, на чужое позарились. Нет, так дело не пойдет!..
Их смелость поражает меня: брошу палочку — отбегут на полметра и ждут: не уйду ли я?..
Пока я воюю с поползнями, синичка порхнула к своему гнездышку. Она верит мне и не боится, что я бросаю палками. Это не в нее.
Больших трудов мне стоило прогнать поползней с осины. Они хорошо умеют прятаться за ствол дерева. Только убедившись, что у синички есть защитник, они улетели.
Яички были все целы. Синичка, приводя в порядок свое нарушенное гнездо, долго жаловалась. Она не понимала, что нападение поползней — не простое озорство, а необходимость, что, может быть, завтра самка должна будет снести свои яички. Но куда? Гнездо-то ведь скоро не сделаешь…
Синичка долго возится и, наконец, успокаивается.
Я отхожу к палатке и вижу: по широкому, спокойному плесу озера медленно плывут две лодки. Это возвращаются с зори мои товарищи.
На душе у меня — светло и радостно — тучи прошли, улеглись бури и ясное солнце затопило в ней все невзгоды.
Не знаю, но мне кажется, что и синичка была частично виновата в моем хорошем настроении…
Н. Устинович
НА ГЛУХАРЕЙ
Не было еще на моей памяти такого случая, чтобы весна торопилась притти на Пойму. В других местах посмотришь — уж и поля наполовину почернели, и ручьи у косогоров звенят, а близ речки все еще лежит глубокий и пышный снег…
Зато придя на речку весна не дремлет. В два-три дня справляется она со снегом, рушит санные дороги, в каждой низине разливает широкие озера. Еще недавно угрюмый, лес наполняется треском льдин, шумом воды, птичьим гомоном.
Этих дней охотники ждут, как самого большого праздника. Стоит лишь затоковать первому косачу, — охотники, будто по сигналу, устремляются в перелески, начиная стрельбу из разноколиберных ружей. Заставить охотника сидеть в это время дома может только тяжелая болезнь.
Вот почему я очень удивился, когда, возвращаясь однажды с тетеревиного тока, увидел возле сторожки лесника Егора Савельича Колосова. Он без особого рвения ворошил железными вилами кучу навоза на огороде, часто бросая работу, чтобы прислушаться к дружному бормотанию косачей. А когда издали донесся выстрел, старик с завистью воскликнул:
— Опять Ванька Суслов выпалил! Это его шомполка так бухает, уж я ее знаю. За утро — седьмой раз!..
— Что ж ты, Савельич, не на току? — поинтересовался я.
Лесник махнул рукой и, тяжело вздохнув, неохотно ответил:
— Вишь, парники надумала делать…
Мне все стало понятно, и, желая как-нибудь выразить свое сочувствие старику, я тоже вздохнул и неодобрительно покачал головой.
Дело было в том, что Егор Савельич находился в полном подчинении у своей жены, сварливой и крутой Домны. Мужа она держала в ежовых рукавицах, и еще не было случая, чтобы он осмелился нарушить ее волю. Но на этот раз старик, видимо, решился бунтовать. Сойдя с кучи навоза, он оживленно зашептал:
— Если хочешь, забегай сегодня вечером ко мне. Свожу я тебя в Медвежий бор, на глухарей. Самые тока у них сейчас…
— А как тетка Домна? — нерешительно спросил я. — Ругать ведь будет?
— Пущай! — храбро ответил Савельич. — Придешь?
— Приду.
— Вот и хорошо. А Домна… покричит, да перестанет…
На закате солнца я был в избушке лесника. Старик меня уже ожидал, и едва я переступил через порог, как он торопливо начал одеваться.
— Куда это? — насторожилась Домна.
— Глухариного мяса добыть, — ответил Егор Савельич, думая заинтересовать этим жену.
— Знаю твою добычу! — заворчала она, все повышая голос. — Только рвешь одежду да проводишь время!
— А в прошлый раз… — осмелился было вставить словечко Егор Савельич, но этим лишь испортил все дело. Тетка Домна, грохнув о пол ухватом и побагровев, закричала:
— Что в прошлый раз! Пропадал где-то круглые сутки, а домой одного паршивого тетеревенка приволок! А дома по хозяйству — все на меня… хоть разорвись на части! И сегодня работу бросил чуть не с полдня, да завтра до обеда пробездельничаешь. Когда же у меня парники будут? Лодырь!..
Егор Савельич, схватив ружье и сунув за пазуху краюшку хлеба, выскочил за дверь. Я последовал за ним.
Шагая по узкой извилистой тропинке, мы долго молчали. Мне от души было жаль старого охотника, и я думал, что бы сказать ему в утешение. Но в это время лесник, тряхнув головой, произнес:
— Другой бы не вынес такой ядовитой бабы. А я — ничего, живу. К сердцу плохого не принимаю. Душа у меня для другого открыта: для этой вот речки, для леса. Как станет невтерпеж — убегаю сюда, и тут про все забываю… Здесь — настоящая жизнь!
Мы шли по лугам, возле березовых колков, к позолоченному заходящим солнцем лесу. Пахло землей, прошлогодними травами, тающим снегом. Изредка под сапогами трещали тонкие льдинки, шуршали сухие листья, хлюпала вода. Где-то впереди, сперва сбивчиво, неуверенно, потом все более входя в азарт, затоковал косач. И было в этих несложных звуках столько страсти и молодой силы, что Егор Савельич, расправив плечи, словно сбрасывая с них незримую тяжесть, высоко поднял голову и еще раз повторил: