Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 - Антон Дубинин 11 стр.


Одна была хорошая новость по нашем возвращении — принц Луи едва не погиб. Поехал, мол, подавлять баронское восстание во Фландрии (гляди-ка, на севере французский король тоже не всем по нраву)! Приказал поджечь со всех сторон город Байель, а сам не успел выехать за ворота, заблудился в узких улочках со своим отрядом, да так чуть было и не сгорел вместе с городом. Говорят, еле вырвался наружу, в раскаленном доспехе, весь в копоти, со сгоревшими волосами… Но все-таки жив остался, бесово семя; дело-то в марте происходило, а в мае принц Луи, невредимый, уже пожаловал в Лангедок, разъезжал в золотых перчаточках по нашей затравленной Тулузе, указывал Монфору хозяйским жестом, что разрушить, а что — так и быть — оставить…

Не только Тулузу — мы и собственные дома узнали с трудом. Аймериков был тих, двери снаружи заколочены досками, на досках намалеван красной краской крест: значит, хозяин в заложниках у Монфора, иных наследников не обнаружено, дом переходит под ставку крестоносцев (буде таковым она понадобится). Аймерик весь затрясся, сбегал к соседям за топором и яростно оторвал доски, но жить в доме не остался. Нехорошо было внутри — в очаге мусор, половины одеял нету (франки все растащили), сундуки распахнуты, кладовые пусты… Прибраться можно было бы, да и тайничок с консуловыми деньгами остался нетронут за приметным кирпичом на кухне. Но кому приятно, если монфоровы люди среди ночи явятся и начнут расспрашивать — кто такой, откуда взялся, где раньше пропадал, коли хозяйский племянник? Не говорить же им — «пропадал в Англии, Рамонета охранял, графа нашего юного»… Мы вдвоем с Аймериком, забрав из его разграбленного жилища деньги и оставшиеся вещи, переселились к мэтру Бернару. К На Америге на самом деле, в наш изуродованный дом со снесенной смотровой башенкой — не положено теперь было тулузцам иметь дома выше трех этажей! Жалкий обрубок башни, похожий на сломанный зуб, торчал на фоне выгоревшего неба, а красные камни так и лежали грудой у внутренней стены. Медного петушка-флюгерок отнесли в кладовку до лучших времен. Если они когда-нибудь настанут, лучшие времена.

Хозяйки ничуть не возражали против нас с Аймериком: с двумя мужчинами в доме спокойней, да и дрова не нужно самим колоть… Имя моего друга, такое привычное этому дому, снова зазвучало в нем, создавая иллюзию прежних времен — но иллюзию ненадежную, зыбкую, заставлявшую Айму по новой начать плакать в подушку. За время наших странствий в семье много что случилось: летом от горячки умерла малышка Бернарда. Конечно, на Америга жалела о ребенке, но никто в семье не скрывал и постыдного облегчения: в войну кроха-девчонка, лишний рот — бесполезная обуза, и ничего более. По словам Аймы, мать всего единожды поплакала о Бернарде, и то по своему женскому долгу; а как зарыли малышку в семейной могиле, так и не вспоминала больше о ней. Очень уставала на Америга, и сил на скорбь у нее не оставалось.

Айя здорово повзрослела, на вид стала девица хоть куда; молодость брала в ней свое, и она то и дело бросала призывные взгляды на моего Аймерика, невзирая, что тот по-прежнему хаживал к своей невесте Каваэрс. Айма осталась прежней, казалась ровесницей своей младшей сестре, которая вытянулась выше ее ростом. Айма пошла работать — холеные руки консульской дочки теперь были исколоты сапожным шилом, потому как подрабатывала та у башмачника, мужским ремеслом. Умела она и ткать, но ткачей кругом полным-полно, в башмачниках больше нужды, значит, и денег платят больше.

Почитай что все английские денарии я отдал своей семье — все равно ехать в Рим предстояло свитой, есть и спать сообща, а снаряжение у меня пока было. Тревожили наши кони: сильные рыцарские дестриеры, они любили есть часто и помногу, а в конюшне мэтра Бернара с недавних пор оставались одни мулы. Заниматься лошадьми нам было накладно. Но и тут нашелся выход: мы пристроили своих коней к Давиду и Аламану Роэксам, где остановились оба графа, Раймон и Рамонет. В добавление к тамошним красавцам коням — последнему богатству наших рыцарей — наши английские скакуны, мой серый и Аймериков рыжий, не казались большой обузой.

Пойдем, покажу тебе кое-что забавное, сказал Аймерик однажды похмельным серым утром. Как ни странно, шел дождь — редкое дело в этом месяце. Мелкий и прохладный, он оседал на волосах и одежде и напоминал Англию, но все равно был приятнее и теплее английского. По сточным канавам бежали тонкие, жалкие ручейки.

И что ж ты мне показать собираешься, спросил я. Мы шли по изменившейся Тулузе, лишенной половины прекрасных башенок, нагой без красных и серых каменных стен. Неужели в Шато-Нарбонне меня ведешь? Или в Сен-Эстев? Ты никак наконец католиком сделался?

Нет, покачал головой Аймерик, ведя меня по широкой улице Сен-Ремези, по госпитальерскому кварталу. Громадина Сен-Этьена, по-нашему Сен-Эстева, церкви в честь Первомученика, вся в строительных лесах, оставалась слева и сзади. Многие каменщики благословляли графа Раймона, начавшего в военный год это наимирнейшее из строительств: не одному беженцу там находилась благочестивая, достойная работа за графские деньги. Но Аймерику, чье вероисповедание означалось словом «безбожник», до Сен-Этьена было мало дела.

Недалеко от ворот Шато-Нарбонне, у остатка еще старой, серой римской стены ютился домик. Неплохой в общем-то домик: двухэтажный, красного камня, с арочкой над дверью. Дверной молоток в форме сжатого кулака, двери крепкие, наверняка двойные, с железными скобами. По сторонам арки — кольца для факелов. Стекла окон — а не бедные люди тут живут! — слезливо оплывали дождем.

И что ж это за дом, спросил я друга. Зачем ты меня привел сюда?

— Сейчас увидишь, кому в Тулузе неплохо живется, — с неприятной какой-то усмешкой отозвался Аймерик. И трижды ударил молотком.

За дверью сперва было тихо. Потом послышалась какая-то возня, приоткрылось окошко наверху двери — так я и знал, что она двойная — и выглянуло молодое бледное лицо.

— Слава Иисусу Христу!

— Во веки веков, — привычно отозвался я, ничего не понимая. Лицо в окошке слегка просветлело.

— Кого вам, добрые горожане?

— Да ты не прячься, господин хороший, — издевательски сказал Аймерик. — Открыл бы дверь-то, мы и потолкуем.

Я оглянулся на своего друга, дивясь на него все больше и больше. Он отставил ногу особенным наглым образом, упер руки в боки. Еще немного — и начнет неприличные жесты делать.

— Времена тревожные, — сердито сказал молодой голос. — Не стоит кому попало дверь отпирать. Если за делом пришли — милости просим, а если от безделья — так я, пожалуй, вернусь к братии, к службе шестого часа готовимся, дел много…

Да это монастырь, внезапно догадался я. Голова, выглядывавшая на нас из окошка, поблескивала тонзурой. Монастырь, только маленький и бедный, и почему-то расположенный в городском доме. Я испытал смутную неловкость и обиду на Аймерика. Не с добром же он явился Божьих людей тревожить!

— Да какие у вас, монахов, дела, — подтверждая мою догадку, продолжал Аймерик. — То псалмы гнусить, то честных людей с толку сбивать…

Окошечко с треском захлопнулось изнутри.

— Лицемеры! — с неподдельной яростью завопил мой Аймерик. Я стыдливо отступил в сторону, думая, как бы его отсюда увести. — Волки рыскающие! Эй, попишка, вылезай обратно, на кулачках попробуем, кто из нас мужик, а кто — баба в рясе!

— Да перестань, — дергал я его за рукав. — Пойдем отсюда! Оставь ты их в покое, пускай себе молятся…

— Отвяжись! — Аймерик сбросил мою умоляющую руку. — Дай мне потешиться! Дай мне сказать этим трусам, что я о них думаю, о предателях, франкских подстилках, паршивых богомольцах… Вылезайте! Вылезайте, мужеложцы! Фульконовы лизоблюды!

Словно в ответ на его призывы, послышался скрип — на сей раз раскрылось не окошко, а сама внешняя толстенная дверь. На пороге, обрамленный красноватой аркой, предстал монах — но не тот, что прежде выглядывал, а постарше, лет под тридцать. Хабит у него был белый и подпоясанный кожаным поясом, как у каноников-августинцев; лицо — совершенно провансальское, носатое, с умными темными глазами. Из-за плеча старшего монаха маячило сердитое лицо первого, молоденького. Оба худые, кости скул и ключиц едва ли не наружу выпирают. Это хорошо — худых монахов я всегда любил, хотя толстым иногда не доверял.

Старший сошел с порога на пару шагов, шлепая босыми ступнями по мокрой мостовой, и обратился к Аймерику так приветливо, что тот от неожиданности даже замолчал.

— Здравствуйте, добрые люди. Вы хотели поговорить? Заходите, гостями будете.

Аймерик поперхнулся. Поорать на улице — это одно, а лезть, по его выражению, «в самое ихнее логово» — совсем другое дело. Старший монах все ждал, не надевая капюшона, и на прореженном ранней сединой венчике волос серебрилась сентябрьская морось. Вот почему он кажется старше, чем есть, внезапно понял я — из-за преждевременной седины.

— Так что же, желаете в гости зайти? Отца Доминика-то сейчас нет, он в отлучке, и я тут пока за главного. Угоститесь, чем Бог послал, позднюю мессу послушаете.

— Нужна нам твоя месса, — окрысился Аймерик, злясь уже на самого себя — так беспомощно выглядела его грубость перед спокойной приветливостью этого длинноносого. — Сами лопайте свой скверный хлеб, дураков мало!

Священник, не меняя приветливого выражения лица, развел руками — мол, на нет и суда нет. Маково-красный от стыда за Аймерика, я хотел провалиться сквозь землю, когда на мне остановился темный грустный взгляд монаха. И меня заодно за еретика держат! Вот Аймерик, спасибо, приятель, удружил! Но пока я соображал, что делать — крикнуть, что ли, что я католик, в одиночку принять приглашение, или дать своему дорогому другу по уху за оскорбление святыни — белый монах уже поднялся обратно на порог.

— Ну коли так, друзья, не обессудьте. Мы с братом Бертраном пойдем, дел у нас много. Если что понадобится — в службах поучаствовать или так поговорить — мы всегда готовы, на то мы и братья проповедники. Сразу спрашивайте меня, то бишь отца Пейре — мы здесь всегда гостям рады.

Младший монах, такой же белый и босой, презрительно фыркнул, но возражать отцу Пейре не посмел. Лицо у него было такое, что Аймерик не удержался от прощальной колкости:

— Эй, как вас там, почтенный брат Бертран — что ж вы нос-то воротите? Пахнет от нас, что ли, дурно?

— От вас воняет ересью, дьяволово семя, — яростно сказал молодой монах. Уж кто-кто, а брат Бертран здесь явно не всегда радовался гостям… И не без причины…

Увещевающий голос отца Пейре, обращавшийся сразу к нам и к брату Бертрану — «Простите его великодушно, добрые юноши… А вам, брат, должно быть стыдно — где ваша монашеская вежливость? Где кротость и уважение к достоинству детей Божиих?» — был обрезан с грохотом захлопнувшейся дверью.

Мы с Аймериком постояли на мостовой, переминаясь с ноги на ногу. Я стоял как оплеванный; Аймерику тоже, кажется, сделалось невесело — хотел опозорить других, а получилось, что опозорился сам! Его смущенный вид по обратной дороге слегка утишил мой гнев, и я уже довольно спокойно спросил, что это за монахи и с чего Аймерик так их невзлюбил.

Друг покосился на меня, как на несмышленыша.

— Ясно дело, на вид получается, что они добренькие такие, а я злодей — пришел, накричал… Знал бы ты, приятель, с кем разговаривал! Знаешь такого нотария Бонета Сельяна? Ну, который сейчас в заложниках сидит вместе с моим дядькой? Так наш велеречивый отец Пейре — кому он там отец, евнух поганый! — это его родной брат…

Вкратце история, рассказанная мне Аймериком — весьма горячо и страстно рассказанная — выглядела так:

Жили-были в Тулузе два брата, Бонет и Пейре. Старший — человек всеми уважаемый, судейский чиновник, катар, кстати сказать, убежденный; от отца ему винодельня досталась, в капитул ситэ его от квартала Жуз-Эгю трижды избирали. А младший, Пейре, был католик. И ладно бы тихий католик, из тех, что на Пасху в церковь идут и катарским Добрым Людям на улице не кланяются; так ведь нет — католик худшего тулузского разлива, смутьян, спорщик, человек из Фульконова Братства. Про него разное говорили. Например, что в юности отец его пристроил пажом в нарбоннский замок, графскому сыну служить. Рамонет, которому тогда было лет семь, как-то расшалился и ударил его; ну, всякое бывает — ребенок-то графский, да еще и балованный… А наш Пейре, не будь дурак, возьми да ответь ему тем же — мыслимо ли дело! Ну, его, конечно, из пажей погнали. Папаша Сельян едва сумел сына от наказания отмазать, чуть ли не на коленях перед графом валялся, а Пейре своего негодного так потом собственноручно выдрал, что тот три-дни ходить не мог. Но как ты думаешь, вздумал ли он раскаяться? Ничего подобного! Говорят, даже поклялся мерзавец, что теперь Рамонет, наследник наш, навсегда его личный враг.

И еще всякое рассказывали. Например, что за девками уважаемый отец Пейре бегал не хуже других, пока себе нового Братства не подыскал, похлеще Фульконова — и тогда как отрезало! А все дело в том, что этот позор семьи Сельян спутался с компанией проповедника брата Доминика — знаешь такого?

При звуке этого имени я снова вздрогнул. О нем упоминал отец Пейре; о нем я давно забыл — о белом монахе (белом! И как я сразу не догадался!), стоящем коленями на дымящихся угольях… И не перепутаешь ни с кем — Домиников на свете много, а такой — брат-проповедник, что ходит босиком, живет как апостолы и ничего на свете не боится — такой во всем Лангедоке только один… И он еще жив! Через столько бурных лет я вспомнил о его привычке — всегда жить и проповедовать в тех местах, где его больше всего ненавидят — и подивился, что брат Доминик до сих пор живой. Но удивление это было и теплой, неожиданной и необоснованной радостью.

Так вот, брат Доминик, будучи из породы тех людей, которые никогда не остаются одни, собрал себе целую компанию проповедников. Особенно хорошо, говорил Аймерик, у него получилось охмурить Пейре Сельяна — тот сдуру ему не только самого себя пожаловал, но и свой дом, этот самый, который мы сейчас видели, вроде как под монастырь. Правда, говорят, что этот самый дом наш бедняк Доминик помог ему у иудеев выкупить — а откуда деньги взял, так не с меня спрос. Раньше-то в этом самом доме он веселые гулянки для девиц устраивал; а теперь там мессы гнусит, лицемер поганый. От родного брата, Бонета, он отрекся, заявив, что тот погибшая душа, и избрал себе в братья проповедника Доминика с его нищей командой. И теперь все братцы нашего проповедника набились в Сельянский домик, которому папаша Бонета и Пейре, небось, не такую судьбу прочил — и оттуда они сообщаются с Фульконом в замке, служат мессы, принимают гостей и всячески за городом шпионят. Еще порой ходят проповеди по церквям читать — и не боятся, гады, сколько в них камнями не швыряй! Всего их около дюжины, а может, уже и больше; пятеро — так даже местные, из Тулузы и окрестностей, как сам Пейре. Есть у них такой брат ТомА, которого товарищи Аймерика на улице подстерегли и крепко избили после Мюрета, потому что тот с радостной миной в сторону церкви шел, небось благодарить Бога за победу Монфора. Он тогда еще монахом-то не был. Охромел он после того случая, пусть спасибо скажет, что вовсе не прикончили. А есть еще брат Ноэль, деревенщина из местечка Фанжо. Так этот вообще хуже всех, потому как и папаша его, и все братья как один были Совершенные, в Фанжо-то Совершенных много, самый их город был до войны; и как одного их сожгли не то в Минерве, не то в Лаворе, еще в самом начале. А Ноэль ихний тогда не «консоламирован» был, вот и выжил чудом — говорят, потому, что за подолом рясы проклятущего брата Доминика вовремя спрятался…

Порой и земля Тулузская предателей родит, как известно всякому из примера с Белым Братством, сказал Аймерик. А я шагал рядом с ним и думал — как же белые монахи самим своим существованием умудрились насолить Аймерику и стольким иным тулузцам, если все дела их — обычные, монашеские? И всякий бы, из ереси обратившись, в монастырь убежал и навек перестал с девицами якшаться…

Хотелось бы мне увидеть еще раз брата Доминика. Да только, если по-хорошему — зачем, думал я, сам не понимая влечения к жизни простой и суровой, к белому хабиту, бритой макушке, слезам о чужих грехах (потому что своих-то больше нет) и небесному бесстрашию Божьих людей. Отец и сеньор у меня есть, католиком я был и остаюсь, значит, стыдиться мне нечего. Может, хочу поговорить с проповедником? Да о чем нам разговаривать… Уж не о моей беде — нет у меня никаких бед по сравнению с тяготами любого обычного горожанина! Не мальчишка я уже, чтобы в случае чего мчаться за утешением к священнику! Да после того, как я в компании дорогого дружка Аймерика покричал у евонного ученика Пейре под окошком, лучше бы мне с белыми монахами больше и не встречаться. Стыдно потому что. И, найдя причину горестей в своем товарище, я запоздало вступил с ним в пререкания: Аймерику вздумалось рассказать про свои детские забавы, когда они на сеновале с парнями делали облатки из репы.

Назад Дальше