Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 - Антон Дубинин 6 стр.


Спали мы на лавках там же, в кухне. Второй Аймерик, ничем не похожий на первого, оказался ужасно похож на него храпом, и за храп я окончательно простил ему светлые волосы и не такие глаза.

* * *

Случилось примерно то, чего все и ожидали. Новый легат примирил-таки графа Раймона с Церковью. С Монфором на самом деле, временно запретив Монфору на нас нападать. А наш добрый граф за это — до окончательного Папского решения, то есть временно, но все понимали, насколько может затянуться таковая «временность» — лишался почти всего. Например, Нарбоннского Замка, из которого он с полюбившейся Папским посланникам торжественностью унижения переселился в дом к одному из своих друзей, рыцарю Аламану де Роэксу. Покорный, тихий и смиренный с кардиналом Пейре, с нами — своими приближенными, посвященными в его планы — мессен Раймон по-прежнему грозно шутил, напивался и вел себя с тою отчаянной властностью, которой так ждал от него тулузский народ. Да, он доверял Папе Иннокентию — даже с самого сильного перепоя ни разу о нем плохо не сказал; но, с другой стороны, наметил наш отъезд с Рамонетом через две недели после переговоров, в самую Пасху — чтобы заодно и Божьим перемирием сына защитить. Вернуть Рамонета из Англии требовалось не раньше, чем на самый большой Собор, который намечался почти что через год. Папа-то далеко, а Монфор — всегда у нас под боком, а гарнизон его под началом епископа Фулькона теперь — в многострадальном Нарбоннском замке, многократно переходившем из рук в руки, как иерусалимская королева Изабель во времена раскола латинского королевства… Конечно, считалось, и вслух говорилось только одно — Тулузу во временное владение принял Папский легат от имени Папы, хранителем Нарбоннского замка — опять же от имени Папы — назначен епископ Фулькон, и это вовсе не Монфор, ни-ни, а Пейре де Беневен, добрый священник, который стоит за нашего графа. Опять же Церкви, а не Монфору передал свой замок граф Фуа, и от имени Папы засел там аббат Сен-Тиберийский. Но всякому ведь известно, что где Фулькон — там и Монфор: небось гарнизон у Фулькона набран не из наших людей, а из Монфоровых крестоносцев! Так что Папе доверяйся, а от Монфора защищайся: эту народную мудрость все мы слишком хорошо узнали на своей шкуре.

Хорошо, что у рыцаря Аламана был большой дом. Хотя когда там поселилась графская семья, для самого Аламана почти не осталось места! Граф-то поселился у него не один: мало того, что с Рамонетом, так еще и с женою, доной Альенор, и с Рамонетовой супругой — обе эти дамы приходились родными сестрами друг другу и покойному королю дону Пейре, так что причин любить франков у них находилось не больше, чем у всех нас.

Дона Альенор, старшая из двух, казалась мне ослепительной красавицей. Я с ней даже разговаривать боялся! Той весною она все носила траур по брату, но и в прямом черном, катарском каком-то платье и накидке она была так хороша, что я несколько раз видел ее во снах (и всякий раз стыдился себя самого по пробуждении). Находясь возле графа в огромном Нарбоннском замке, я избегал ее искусительного присутствия без особого труда, а вот в городском двухэтажном доме держаться от нее в стороне было куда труднее. Ее пахнущие розовой эссенцией волосы выдавали присутствие графини раньше, чем глаза замечали ее саму — стройную, бледную, с глазами как темные звезды. А запах роз неизменно возвращал меня в детство, в горький день острой нежности и острого унижения — ты понимаешь, милая моя Мари, почему присутствие доны Альенор так сильно меня смущало. Вот как снова настигли меня РОЗЫ, подобравшись стыдом и горечью с неожиданной стороны! Слава Богу, что сам граф Раймон занимал мои мысли куда больше, нежели его молодая жена.

Сестра ее, Санча, Рамонетова жена, казалась по сравнению с нашей графиней попросту худой девочкой. В брачный возраст она вступила совсем недавно, и заключенный еще в год смертельных надежд 1212 их брак с Рамонетом был подтвержден только прошлым летом. Обеих арагонских принцесс — красавицу и худышку — наш добрый граф собирался с крепким арагонским же эскортом отправить в Прованс, от Монфора подальше. Но все же я видел несколько сумасшедших недель, когда все это блистательное общество ютилось в небольшом городском доме, как приживалы или беженцы из сгоревшего города. Неплохо держался только глава семейства. Была у моего отца и графа одна счастливая особенность: чем больше унижали его люди со стороны, тем чтимей и любимей делался он для своих тулузцев. Тот Раймон, против которого порой бунтовали коммуны городов в мирные времена, в дни войны становился для тех же коммун неким идолом, единственной надеждой, сердцем страны. Вот и тогда он оставил при себе слуг и оруженосцев, консулы посещали его каждый день, обращаясь к нему как к графу, несмотря на торжественную формальность — временное лишение престола; за время проживания у рыцаря Аламана он успел выпустить три законодательных акта, скрепленных графской печатью со всадником и гербом, и выпить не менее двух бочонков вина.

Дамы же, доны Алиенор и Санча, казались смятенными, почти ни с кем не общаясь, кроме друг друга; еще не оправившиеся после смерти короля Пейре, казавшегося некогда им каменной стеной и вечной опорой, они много молились и ежедневно посещали мессы, пользуясь тем, что отлучение с Тулузы снято. Удивительное дело, Тулуза — и не под отлучением! Всякий раз до маленькой местной церкви их провожала толпа богомольцев, считавших за честь подать дамам святой воды или устроиться сзади них на передних лавках, чтобы в Приветствии Мира иметь честь прикоснуться к графининой белоснежной руке или к тонкой лапке ее сестры… А они молились — тихие такие, траурные, как обычные две прихожанки, потерявшие под Мюретом возлюбленного брата. Хорошо хоть, их брат умер католиком…

Граф Раймон строил планы, издавал акты, смирялся с легатом и бушевал с собутыльниками. Графини — старшая и младшая — тревожились и молились. Вассалы вроде меня и моего нового друга Аймерика де Кастельно готовились к дальнему пути, впитывая каждую минуту графского доверительного присутствия. А тот, ради кого все затевалось, Рамонет…

Рамонет. Рамонет.

Никогда в жизни не встречал я человека с такой болезненной гордостью.

Мы встречались еще до рассвета назначенного дня у ворот Арнаута Бернара. Это самые северные из пятнадцати тулузских врат, откуда идет торговая дорога на Ажене. Съезжались мы по отдельности, чтобы и в самом городе не возбудить подозрений — шпионов того же Фулькона все привыкли подозревать в собственных соседях, а Фулькон-то близко, в Нарбоннским замке, а с Фульконом-то франкский гарнизон… Я ночевал у Аймерика, с вечера распрощавшись с моей Аймой: она расцеловала меня — особенно крепко, не вовсе по-братски, на прощание прижимаясь мокрой щекой к моему лицу так, что я сам едва не плакал. У Аймы получалось, что Англия — это какой-то последний рубеж, хуже земель сарацинских, где даже и не люди живут, а, к примеру, псиглавцы, небо вечно серое и дождливое, хорошего вина нет, а летом, как зимой, царит ужасный холод. Да что там, по мнению моей названной сестры, и области Парижа круглый год маялись под густыми снегами; дальше Мюрета — в мирные времена, конечно — да пригорода Вильнев она нигде не бывала. Но ей-Богу, мне тоже сделалось больно и тревожно с ней расставаться; с ней, а на самом деле — с Тулузой.

Аймерика — в мыслях своих я называл его не иначе как Вторым Аймериком — провожала невеста. Девица с редким именем Каваэрс, которая весь предстоящий вечер от него не отлипала. Последняя наша ночь в Тулузе была отравлена ее причитаниями. Извинившись и глядя в сторону, Аймерик предложил мне лечь на полу на тюфяке, а сам всю ночь любился со своей милой на кровати. Не выдержав такой жизни, я забрал тюфяк и стеснительно удалился за дверь, но и из-за двери мне мешали спать их томные разговоры. Девица порой восклицала особенно громко: «Ах, миленький, красавец мой, свет мой ненаглядный», — и принималась плакать, а кавалер утешал ее как мог. Стыдно мне тебе, замужней женщине, объяснять, как именно он мог ее утешить…

Наутро девица не успокоилась, а когда Аймерик поднялся в седло, обхватила его ногу в стремени с жалобным криком. И снова все то же — «красавчик мой, сокол, голубочек»… Сокол и голубочек смотрел на нее с усталой тоской. Он сильно не выспался, тревожился и совсем не жалел своей невесты, устав от ее слез. Кому приятно, когда его раньше времени оплакивают! «Красавчик» вовсе не был красив, что бы там ни говорила девица, однако по нынешним тулузским меркам краше его попробуй отыщи! Медленно заселялась Тулуза. Прибывали беженцы, оседали у родичей многие люди Фуа и Комменжа — все равно их графы держались от своего сеньора неподалеку, а крепче Тулузы оплота не найти. Но по-прежнему женщин было больше, чем мужчин, а молодых-то мужчин и вовсе недоставало. Руки, ноги на месте, глаза не выколоты, уши не отрезаны. Значит, сказочно красивый парень! Я и сам успел узнать многое о женском внимании за последние два года — осиротевшие дочери, молодые вдовы и невесты без женихов нередко приглашали меня пойти с ними. Веришь ли — до сих пор не знаю, почему я ни разу не воспользовался приглашениями.

К счастью, до ворот женщины нас не провожали — а то Каваэрс пробудила бы плачем полгорода. Мы приехали вдвоем, надвинув на лица капюшоны и почти не разговаривая. Узкие улочки Тулузы в утреннем синем свете, взлетающие над черными в темноте домами пики Божьих храмов, весенний каменный холод вызывали во мне острую любовь и тревогу. Порой улицы делались такими узкими, что я с восторгом погладил бы сразу обе стены по бокам — не стесняйся я Второго Аймерика. Если я о чем и молился по дороге, завидев на углах улиц черные придорожные кресты, кованые из железа — так это о возвращении. Вдыхая тулузский, ни с чем не сравнимый запах, я слушал крик вторых тулузских петухов, будто их голоса отличались от всех остальных петухов на свете, иные, куда более красивые, любимые. В память о Тулузе, и чтобы было чем заняться в тоскливой Англии до прибытия гонца, я вез с собой записи мэтра Гильема. Читать на досуге.

Мы прибыли первыми. Подождали обоза мастера Арнаута де Топина и вместе с ним выехали за ворота. Это была небольшая крытая повозка, запряженная двумя крепкими серыми мулами. Рамонет в сопровождении бородатого телохранителя догнал нас уже в пригороде; с ними ехало еще двое всадников — оба в глухих плащах, на высоких темных конях. Один всадник разговаривал с Рамонетом еле слышным голосом, другой все молчал. На выжженной окраине деревянного пригорода, среди обгорелых коряг, некогда бывших чьим-то виноградником, всадник скинул капюшон. В серо-синем свете стал виден горбатый нос графа Раймона, его отросшие черно-седые волосы, легкие, шевелящиеся под ветром. Старый граф поцеловал сына в лоб, обнял, снова поцеловал. Второй сопровождающий тоже обнажил голову — чуть блеснула тонзурка — и благословил нас всех надтреснутым голосом. После чего граф и его суровый капеллан развернули коней, а мы поехали вперед, стараясь на них не оглядываться.

Первое, что я по дороге услышал от Рамонета — это приказ не называть его Рамонетом.

Даже в кожаной одежде и простой кольчуге сержанта графский сын напоминал принца в изгнании. Стройный и гордый, он сидел в седле преувеличенно прямо, будто палку проглотил. Удивительно красив был Рамонет; увидев его впервые, я невольно начал искать в нем сходства с отцом — и нашел: тот же нос, то же сухое, с упрямыми скулами лицо и черные блестящие волосы. А цвет кожи, по-северному светлый, и серые глаза он, должно быть, унаследовал от матери, англичанки Жанны Прекрасной. Кожа его казалась чистой, как у ребенка, руки — великолепны. Тонкокостным сложением Рамонет напоминал меня (что меня немного порадовало), а вот лицом я ему и в кузены не годился. С этим братом у меня оказалось еще меньше общего, чем с дорогим моему сердцу Эдом; Рамонет, подметили мои ревнивые глаза, во много раз превосходил меня красотой и благородством вида. Единственное, в чем я его опередил — это в мужественности. Хоть и женатый на арагонской принцессе, этот семнадцатилетний дворянин выглядел хрупким юношей; я же незаметно для себя превратился в молодого мужчину. Должно быть, год на войне куда длиннее года в тылу.

Почти весь первый день наш «сержант» ехал и все молчал, односложно отвечая на вопросы; когда же кто-то обратился к нему «Рамонет», неожиданно вспылил и сказал что-то вроде:

— Не смейте меня так называть, ясно? Так позволено меня звать только отцу и прочим родичам. И еще меня так называют враги. Родичами моими вам не бывать, а врагами — сами не захотите.

На вопрос, как же его тогда называть, графский сын отозвался бесхитростно: «Зовите молодым графом». Когда же рыжий рыцарь учтиво возразил, что мы никому не должны показывать, кто мы такие, молодой граф предложил его звать попросту Раймоном Младшим. Хотя все мы, кроме купца Арнаута, на время дороги назывались чужими именами — меня, шампанца, обозвали Тибо, а второго Аймерика Жаком — Рамонет наотрез отказался называться как-либо, кроме Раймона. Довольно того, что я сменил одежду; своего имени я никому не отдам, заявил молодой гордец — и все смирились. Тем более что его именем все равно зовут пол-Лангедока, почему бы так не зваться и сержанту, нанятому для охраны марсальского купца. Сперва я злился на несговорчивого юнца, которому приходился — как-никак — старшим братом! — а к тому времени, как мы выехали за границы Керси, стал его в самом деле ненавидеть.

Виною тому была моя ревность — я ревновал, как Каин к Авелю, как Исав к Иакову, как Аарон — к Моисею; но, думается мне — прости Господи! — что Рамонетова неуемная гордость тоже добавила воды в эту чашу. Ехать в компании с Рамонетом было сущее мучение! Уничижаемый в детстве, ныне вынужденный бежать, Рамонет носил в дороге одежду простолюдина и на людях подчинялся приказам купца Арнаута, сохраняя образ сержанта, охранника обоза. С горя он тешил себя множеством придирок, стоило нам удалиться с чужих глаз. А мне, как его оруженосцу, человеку без рыцарского посвящения, приходилось растирать нашему принцу усталую спину и снимать с него сапоги — в те редкие дни, когда нам на ночь удавалось остановиться в комнате за закрытыми дверьми. Любил Рамонет и порассуждать о тех грядущих прекрасных днях, когда Господь возвратит ему законное наследие, и он наградит нас всех — «И тебя, друг Тибо или как тебя там» — за верную службу. Снисходительность его посулов злила меня так сильно, что я зажмуривался и читал про себя «Pater», чтобы не ответить резкостью. Перед мессен-Раймоном я сам был готов выслуживаться — Рамонета за неуместную властность хотелось придушить. Сколько ни говорил я себе, повторяя слова моего друга Аймерика, что Рамонет чудесный юноша, наша единственная надежда, что излишне надменным его сделали постоянные унижения — трудно их выносить при высокой крови! — ничего не помогало. Даже воспоминание, что в двенадцать лет наш молодой сеньор жил в заложниках у Монфора, не искупало его настоящей вины — того, что он был законным, любимым, ни разу не наказанным сыном графа Раймона, моего родного отца.

По дороге в Англию купец Арнаут учил Рамонета франкскому языку. Он оказался хорошим учителем, этот купец — хотя язык знал и хуже меня, зато лучше умел объяснить. Кроме ойля, он по купеческому долгу знал еще и итальянский, а вдобавок немного разбирал по-испански. Не говоря уж о паре слов по-сарацински. По-английски, как говорят бритты и саксы, он, правда, не знал ни слова. К счастью, нам не предлагалось в Англии говорить на тамошнем наречии — все благородные люди Великой Бретани сплошь изъясняются на франкском языке ойль; не знаю только, почему не на Ок, раз уж сам тамошний король Жан — нашей крови, сын государя-анжуйца и государыни-аквитанки. А клирики, конечно, везде говорят на латыни — затем они и клирики! Только своими небольшими познаниями в латыни я мог мастера Арнаута перещеголять!

Но все старания нашего купца пошли даром. Рамонет упорно отказывался учиться. Понимать франков он навострился прекрасно — но говорить почему-то стыдился, зная, что его тут же выдаст акцент, и не желая выставлять себя на посмешище. Так я и оставался до самого возвращения толмачом при Рамонете, «племяннике марсальского купца», говоря за него все надобное и не надобное. Порой, когда мой перевод смягчал его истинные выражения («Спроси у этой франкской рожи, где тут можно умыться» — «Любезный хозяин, нам бы со спутниками лица сполоснуть чуток…», и т. д., и т. п.), — я ловил на себе насмешливый взгляд серых Рамонетовых глаз. Понимал-то он почти что каждое слово.

Назад Дальше