Мысль о долге мучила ее днем и ночью. Не раз, просыпаясь по ночам, она с горечью повторяла:
— И зачем только я тогда сожгла деньги!
Трудность ее положения еще чрезвычайно осложнялась тем, что, с тех пор как она вернулась под родительский кров, она дважды видела Рэмеджа на Авеню. Он поклонился ей с изысканной светскостью, а в глазах его появилось загадочное, многозначительное выражение.
Она чувствовала, что обязана рано или поздно рассказать всю историю Мэннингу. В самом деле, или она распутает это дело с его помощью, или не распутает совсем. Когда Мэннинга рядом не было, все казалось простым. Она придумывала очень ясные и достойные объяснения. Но когда доходило до дела, все оказывалось гораздо более сложным.
Они спустились по широкой лестнице, и пока Анна-Вероника придумывала, как приступить к рассказу, он рассыпался в похвалах ее простому платью и поздравлял себя с их помолвкой.
— Мне кажется, — начал он, — что, когда вы теперь вот рядом со мной, на свете нет невозможного. Я сказал на днях в Сарбитоне: «В жизни есть много хорошего, но самое лучшее только одно — это растрепанная девушка, опускающая в воду весло. Я сделаю из нее свой Грааль[20], и когда-нибудь, если господу будет угодно, она станет моей женой».
Говоря это, он смотрел перед собой твердым взглядом, а в голосе его звучало глубокое и сильное чувство.
— Грааль! — повторила Анна-Вероника и поспешно продолжала: — Ну да, конечно! Хотя боюсь, что святости во мне меньше всего!
— Все в вас свято, Анна-Вероника. Ах, вы даже представить себе не можете, что вы для меня, как много вы значите! Вероятно, в женщинах вообще есть что-то мистическое и чудесное.
— Во всех человеческих существах есть нечто мистическое и чудесное. Зачем видеть это только в женщинах?
— Но мужчина видит, — сказал Мэннинг, — во всяком случае, настоящий мужчина. А для меня существует только одна сокровищница моих мечтаний. Клянусь, когда я думаю об этом, мне хочется прыгать и кричать от радости.
— Тот человек с тачкой, наверное, очень удивился бы.
— А меня удивляет, что я не делаю этого, — ответил Мэннинг с глубокой внутренней радостью.
— Мне кажется, — начала Анна-Вероника, — вы не видите…
Но он совершенно не желал ее слушать. Помахивая рукой, он заговорил необычно звучным голосом:
— Мне чудится, будто я исполин! И я верю, что теперь совершу великие дела. Боги! Какое блаженство изливать душу в сильных, блистательных стихах — в мощных строках! В мощных строках! И если я их создам, Анна-Вероника, это будете вы. Это будете только вы. Свои книги я буду посвящать вам. Я все их сложу у ваших ног.
Сияя, он смотрел на нее.
— Мне кажется, вы не видите, — снова начала Анна-Вероника, — что я скорее человеческое существо с большими дефектами.
— И не хочу видеть, — возразил Мэннинг. — Говорят, и на солнце есть пятна. Но не для меня. Оно греет меня, и светит мне, и наполняет мой мир цветами. Зачем же мне глядеть на него через закопченное стекло и стараться увидеть вещи, которые на меня не действуют? — И он, улыбаясь, пытался передать свой восторг спутнице.
— Я совершила тяжелые ошибки.
Он медленно покачал головой, его улыбка стала загадочной.
— Может быть, мне хотелось бы признаться в них.
— Даю вам заранее отпущение грехов.
— Мне не нужно отпущения. Я хочу, чтобы вы видели меня такой, какая я есть.
— А я хотел бы, чтобы вы сами видели себя, какая вы есть! Не верю я в ваши ошибки. Они просто придают радостную мягкость вашим очертаниям, в них больше красоты, чем совершенства. Это как трещинка в старом мраморе. Если вы будете говорить о ваших ошибках, я заговорю о вашем великолепии.
— И все-таки я хочу сказать вам о том, что было.
— Ну что ж, времени, слава богу, хватит. Впереди мириады дней, чтобы рассказывать друг другу всякие вещи. Когда я об этом подумаю…
— Но это вещи, о которых я хочу вам сказать сейчас!
— Я сочинил по этому поводу одну песенку. Еще не знаю, как назвать ее. Может быть, эпиталамой.
Пред нами солнечная ширь
Неведомых морей.
Пред нами десять тысяч дней
И столько же ночей.
И это все только до шестидесяти пяти лет!
Сверкая, как морская даль,
Нас время в путь зовет.
Еще не бороздил никто
Бескрайних этих вод.
Я с королевою моей
Отплыть в лазурь готов,
Чтоб с божьей помощью достичь
Счастливых островов.
— Да, — согласилась его будущая спутница, — это очень красиво.
И она вдруг смолкла, как бы переполненная всем недосказанным. Красиво! Десять тысяч дней, десять тысяч ночей!
— Ну, поведайте же мне свои ошибки, — предложил Мэннинг. — Если это для вас важно, значит, важно.
— Да они не то что ошибки, — сказала Анна-Вероника, — но меня мучают. — Десять тысяч! С такой точки зрения все выглядит, конечно, иначе.
— Тогда, разумеется, говорите.
Ей было довольно трудно начать, и она обрадовалась, когда он продолжал разглагольствовать:
— Я хочу быть твердыней, в которой вы найдете убежище от всяких треволнений. Я хочу встать между вами и всеми злыми силами, всеми подлостями жизни. Вы должны почувствовать, что есть убежище, где не Слышны крики толпы и не дуют злобные ветры.
— Все это очень хорошо, — рассеянно отозвалась Анна-Вероника.
— Вот моя греза о вас, — заявил Мэннинг, снова разгорячившись. — Я хотел бы стать золотобитом и пожертвовать своей жизнью, чтобы создать вам достойную оправу. И вы будете обитать в святилище моего храма. Я хочу убрать его прекрасными каменьями и веселить вас стихами. Я хочу украсить его утонченными и драгоценными предметами. И, может быть, постепенно это девичье недоверие, которое заставляет вас испуганно уклоняться от моих поцелуев, исчезнет… Простите, если в моих словах есть известная пылкость. Парк сегодня зеленый и серый, а я пылаю пурпуром и золотом… Впрочем, трудно все это выразить словами…
Они сидели за столиком в павильоне Риджент-парка; перед ними стоял чай и клубника со сливками; Анна-Вероника все еще не начинала своей исповеди. Мэннинг наклонился к ней через столик и рассуждал о будущем блеске их брачной жизни. Анна-Вероника сидела смущенная, с рассеянным видом откинувшись на спинку стула и глядя на далеких игроков в крикет; она была погружена в свои мысли. Вспоминала обстоятельства, при которых стала невестой Мэннинга, и силилась понять своеобразное развитие и особенности их отношений.
Подробности того, как она дала ему согласие, Анна-Вероника помнила очень хорошо. Она постаралась тогда, чтобы их мгновенный разговор произошел на садовой скамье, которая была видна из окон дома. Они перед тем играли в теннис, и она все время чувствовала, что он жаждет с ней объясниться.
— Давайте сядем на минутку, — сказал он наконец.
Мэннинг произнес тщательно подготовленную речь. А она, пощипывая узелки на ракетке, дослушала его до конца, потом заговорила вполголоса.
— Вы просите меня обручиться с вами, мистер Мэннинг… — начала она.
— Я хочу положить к вашим ногам всю мою жизнь.
— Не думаю, мистер Мэннинг, чтобы я любила вас… Я хочу быть с вами вполне откровенной. Я не чувствую ничего, ничего, что могла бы считать страстью к вам. Право же. Решительно ничего.
Несколько мгновений он молчал.
— Может быть, страсть просто еще не проснулась, — сказал он. — Откуда вам знать?
— Так мне кажется. Может быть, я просто холодная женщина.
Она смолкла. Он слушал ее очень внимательно.
— Вы очень хорошо относились ко мне, — заговорила она снова.
— Я отдал бы жизнь ради вас.
У нее на сердце потеплело. И ей показалось, что жизнь может быть еще очень хороша при его доброте и жертвенности. Она представила себе, что он всегда будет великодушен и готов помочь, осуществляя свой идеал защиты и служения, по-рыцарски предоставит ей жить, как она захочет, раз уж с таким бесконечным великодушием восторгается каждой чертой ее неотзывчивого существа. Она продолжала постукивать пальцами по переплетениям ракетки.
— Это выглядит очень нечестно, — сказала она, — брать все, что вы мне предлагаете, и так мало давать взамен.
— Для меня в этом весь мир. И мы же не купцы, которые стараются не продешевить.
— А знаете, мистер Мэннинг, мне действительно не хочется замуж.
— Знаю.
— И мне… мне кажется… что я недостойна… — она поискала слова, — той благородной любви, которую вы предлагаете мне…
Она смолкла, чувствуя себя бессильной выразить свою мысль.
— Об этом предоставьте судить мне, — отозвался Мэннинг.
— А вы согласились бы подождать?
Мэннинг молчал довольно долго.
— Как прикажет дама моего сердца.
— И вы отпустили бы меня учиться?
— Раз вы приказываете ждать…
— Я думаю, мистер Мэннинг… Не знаю. Все это так сложно. Когда я думаю о той любви, которую вы дарите мне… Вам тоже нужно отвечать любовью.
— Я вам нравлюсь?
— Да. И я очень благодарна вам…
Воцарилось молчание. Мэннинг время от времени ударял ракеткой по земле.
— Вы самое совершенное, самое изумительное создание: нежная, открытая, умная, смелая, прекрасная. И я ваш слуга. Я готов ждать вас, служить вашим радостям, отдать мою жизнь, чтобы победить все трудности. Только разрешите мне носить вашу ливрею. Дайте мне возможность хотя бы попытаться заслужить вашу любовь. Вы хотите немного подумать, побыть еще на свободе. Как они похожи на вас — Диана, Паллада-Афина! (Скорее, Паллада-Афина.) Вы образ всех стройных богинь. Я понимаю. Разрешите мне считать себя обрученным. Вот все, о чем я прошу.
Она взглянула на него; его склоненный профиль казался красивым и решительным. В душе у нее поднялась волна благодарности.
— Вы слишком хороши для меня, — сказала она вполголоса.
— Значит, вы… вы согласны?
Наступила долгая пауза.
— Это нечестно…
— Но вы согласны?
— Да.
На несколько мгновений он словно замер.
— Если я буду тут сидеть, — сказал он, порывисто поднимаясь с места, — я начну кричать от радости. Давайте ходить. — Тум, тум, тири-тум, тум, тум-ту-тум — этот мендельсоновский марш! Если вас может удовлетворить сознание, что вы сделали одного человека абсолютно счастливым…
Он протянул к ней руки, и она тоже встала.
Он привлек ее к себе сильным и решительным движением. Затем вдруг на виду у всех этих окон обнял ее, прижал к себе, стал целовать ее покорное лицо.
— Пустите! — воскликнула Анна-Вероника, слегка сопротивляясь, и он тут же разжал объятия.
— Простите меня, — сказал он, — но во мне все поет.
На миг ее охватил полнейший ужас от того, что она наделала.
— Мистер Мэннинг, — сказала она, — вы пока… никому не скажете? Вы сохраните нашу тайну? А то меня берет сомнение… не говорите, прошу вас, даже моей тете…
— Как вы пожелаете, — ответил он. — Но если по моему виду догадаются? Я никак не могу с собой справиться. Вы хотите держать это в тайне… долго?
— Совсем недолго, — отозвалась она. — Да…
Но и кольцо, и торжествующее выражение в теткиных глазах, и что-то одобрительное, появившееся в тоне отца, и его новое стремление восхвалять Мэннинга с какой-то подчеркнутой беспристрастной объективностью — все это вскоре сделало вполне явным содержание их условной тайны.
Вначале Анне-Веронике казалось, что она относится к Мэннингу прекрасно, трогательно. Она восхищалась им, быть может, жалела, испытывала к нему искреннюю благодарность. Она даже допускала, что со временем полюбит его, несмотря на тот неуловимый оттенок нелепой выспренности, который ощущался в его изысканных манерах. Конечно, она никогда не будет любить его так, как любит Кейпса, но сила и характер любви ведь бывают разные. В отношении Мэннинга ее любовь будет более сдержанной. Намного сдержаннее — благоразумная, безрадостная любовь кроткой, добродетельной, смиренной жены. Она была убеждена, что помолвка, а затем брак с Мэннингом и есть тот самый компромисс, который определяет пути к благоразумию. Для нее это, пожалуй, самый лучший вариант существования в мире, одетом в чехлы. Она представила себе свою жизнь, построенную на такой основе, — всегда умеренную, но приятную и красивую, возможно, не лишенную горечи; жизнь, полную самообуздания, отречений и умалчиваний…
Но прежде всего надо распутать дело с Рэмеджем; этот долг мешает ее планам. Она должна объяснить, что произошло, вернуть эти сорок фунтов…
Затем как-то незаметно она соскользнула с высоты, на которую вознеслась. Ей так и не удалось проследить, когда именно изменилось ее отношение к Мэннингу и когда вместо веры в то, что она Королева, баловень судьбы, венец любви отличного человека (хотя втайне она боготворит другого), появилось сознание, что для своего жениха она всего лишь манекен и ее сущность, ее мысли и устремления, пыл души и мечтания волнуют его не больше, чем волнуют ребенка опилки в туловище куклы. Она актриса, которой прихотью жениха предназначена пассивная роль…
Для Анны-Вероники это открытие явилось одним из самых поучительных крушений ее иллюзий.
Но много ли женщин, чья участь лучше?
В тот день, когда она решила разъяснить свои запутанные и бросавшие на нее тень отношения с Рэмеджем, она вдруг остро ощутила, что Мэннинг ей далек и чужд. До сих пор с этим ее примиряло понимание всей жизни как компромисса, ее новая попытка не предъявлять особых требований к жизни. Теперь она поняла, что рассказать Мэннингу об авантюре с Рэмеджем, о том, как это произошло, все равно что измазать дегтем акварельный рисунок. Она и Мэннинг воспринимают мир в разном ключе, видят его в разном цвете. Как, в самом деле, объяснить ему, зачем она заняла деньги, если теперь сама удивляется этому? Ведь, в общем-то, она соблазнилась приманкой. Она соблазнилась! Сказав себе это, Анна-Вероника все меньше стала следить за рассудительной, самодовольной речью Мэннинга. Втайне, без всякой уверенности, она торопливо прикидывала возможность представить Мэннингу случившееся в романтических тонах: Рэмедж, мол, черный злодей, а она белая, незапятнанно белая девица… Но Мэннинг вряд ли станет слушать. Он откажется слушать, отпустит грехи без исповеди.
И тут ее потрясло сознание, что она совершила величайшую оплошность и никогда не отважится сказать Мэннингу о Рэмедже, никогда.
Что ж, она не скажет ему. Но все-таки как быть с этими сорока фунтами?..
Она продолжала свои выводы. Эта тайна всегда будет стоять между нею и Мэннингом. Она увидела свою жизнь с ним, лишенную всех иллюзий, навсегда одетую в чехлы: однообразные возражения, кризисы притворства, годы мучительного взаимного равнодушия в туманном саду возвышенных сантиментов.
Но есть ли такая женщина, которая получает от мужчины что-то лучшее? Может быть, все женщины волей-неволей утаивают от мужчин свои мысли и чувства?..
Она подумала о Кейпсе. Она не могла не думать о нем. Кейпс совсем другой. Кейпс смотрит на человека, а не поверх него, разговаривает с ним, считается с ним как с реальным, конкретным фактом. Кейпс видит именно ее, сочувствует ей, очень к ней внимателен, пусть даже не любит. В нем по крайней мере нет по отношению к ней никакой приторной чувствительности. А после прогулки по зоологическому саду ей даже стало казаться, что он не просто внимателен к ней… Всякие мелочи, едва ощутимые, подтверждают ее предположение; что-то в его манере держаться не согласуется с его словами. Разве он не поджидал ее в то утро… не бросился к ней навстречу, когда она вошла? Она вспомнила, каким видела его в последний раз, его взгляд, устремленный к двери в другом конце лаборатории, когда она уходила. Почему он так смотрел на нее — именно этим особенным взглядом?