— А недостатки и есть самое приятное, — продолжала Анна-Вероника, — ведь даже наши мелкие порочные влечения совпадают. Даже наша грубость.
— Грубость? — удивился Кейпс. — Мы же не грубые.
— А если бы и были? — отозвалась Анна-Вероника.
— Я могу говорить с тобой, а ты со мной без всякого усилия, — ответил Кейпс. — Все дело в этом. А это зависит от особенностей, крошечных, как диаметр волоса, и огромных, как жизнь и смерть… Человек всегда мечтает о такой близости и не верит, что она возможна. А если она осуществляется — это величайшая удача, самая необыкновенная, невероятная случайность. Большинство людей, да все, кого я знавал, словно сходились с иноземцами, ибо говорили на трудном, незнакомом языке, боялись того, что знало другое лицо, боялись его постоянно неверных оценок и возникающих недоразумений. И почему люди не умеют ждать? — добавил он.
Анна-Вероника в порыве присущего ей внутреннего прозрения ответила:
— Человек не может ждать.
Затем пояснила:
— Я бы не стала ждать. Некоторое время я, может быть, одурманивала бы себя. Но ты совершенно прав. Мне невероятно повезло, я упала на ноги.
— Мы оба упали на ноги! Мы — редчайший случай среди смертных! У нас все настоящее, между нами не существует ни компромисса, ни стыда, ни снисходительности. Мы не боимся, мы не терзаемся. Мы не изучаем друг друга — незачем. Что касается жизни в чехлах, как ты называешь ее, мы просто сожгли эти проклятые лохмотья! Мы — сильные.
— Сильные, — повторила, словно эхо, Анна-Вероника.
Когда они в тот день возвращались после очередного восхождения — они поднимались на Миттагхорн, — им пришлось пройти через группу блестящих, покрытых влагой скал между двумя травянистыми склонами, где следовало соблюдать осторожность. На уступах лежали обломки породы, они были неустойчивы, а в одном месте пришлось действовать не только ногами, но и руками. Кейпс и его спутница воспользовались веревкой — не потому, что без нее нельзя было обойтись, а потому, что для восторженно настроенной Анны-Вероники наличие этой связывавшей их веревки являлось приятным символом: в случае катастрофы, хотя возможность ее существовала очень отдаленно, веревка эта привела бы к смерти обоих. Кейпс двинулся первым, отыскивая опоры для ног, и там, где щели в краях напластований образовали некое подобие длинных человеческих следов, ставила ноги Анна-Вероника. Примерно на полпути, когда все, казалось, шло хорошо, Кейпсу вдруг суждено было испытать потрясение.
— Господи! — воскликнула Анна-Вероника с отчаянным испугом. — Боже мой! — И перестала двигаться.
Кейпс застыл, он прилип к скале. Но больше ничего не последовало.
— Все в порядке? — спросил он.
— Придется заплатить!
— Что?
— Я кое о чем забыла! Вот наказание!
— Что?
— Я обязана, — сказала она.
— Что ты говоришь?
— Вот чертовщина!
— Что? Чертовщина? Ну и выражаешься же ты!
— Как я могла забыть?
— Забыть о чем?
— А я еще оказала, что не желаю. Что не согласна. Сказала — лучше буду сорочки шить.
— Сорочки?
— Сорочки, по стольку-то за дюжину. О боже милостивый! Ты обманула, Анна-Вероника, ты обманула!
Наступило молчание.
— Может быть, ты объяснишь, что все это значит, — сказал Кейпс.
— Дело в сорока фунтах.
Кейпс терпеливо ждал.
— Вот дьявольщина… Извини, пожалуйста… Но тебе придется дать мне взаймы сорок фунтов.
— Прямо бред какой-то, — сказал Кейпс. — Может быть, влияет разреженный воздух? Я считал, что у тебя голова крепче.
— Нет! Я объясню внизу. Все в порядке. Продолжаем спуск. Просто я не знаю, каким образом совершенно забыла об одном обстоятельстве. Но, право же, все теперь в порядке. С этим можно еще чуточку подождать. Я заняла сорок фунтов у мистера Рэмеджа. Ты-то, слава богу, поймешь! Вот почему я порвала с Мэннингом… Все в порядке, иду. Но после всего, что произошло, у меня этот долг совершенно вылетел из головы… Потому он и был так раздражен, понимаешь?
— Кто был раздражен?
— Да мистер Рэмедж, из-за этих сорока фунтов. — Она сделала шаг и, словно вспомнив что-то, добавила: — Но ведь ты, милый, заставляешь забыть обо всем!
На другой день, сидя на высоких скалах, они говорили друг другу о своей любви, а под ними снежная круча нависала над бездонной трещиной, рассекавшей восточный склон ледника Фин. Волосы Кейпса успели выгореть почти до белизны, а кожа стала медно-красной с золотистым отливом. Оба они сейчас были сильны и здоровы и в небывалой для них отличной спортивной форме. Юбки Анны-Вероники, которые она носила, когда они прибыли в долину Сааса, были давно уложены в чемодан и оставлены в гостинице, и теперь она ходила в широких бриджах, с широким кожаным поясом и крагах, причем все это гораздо больше подходило к ее стройной, длинноногой фигуре, чем дамское платье для улицы. Она отлично переносила сверкание снегов, только смуглый теплый тон кожи стал под альпийским солнцем чуть темнее. Анна-Вероника откинула голубую вуаль, сняла темные очки и, защищая глаза рукой и улыбаясь из-под нее, сидела, рассматривая сверкающие горные пики Ташхорна и Дома, и синие тени, мягко округленные огромные снежные массивы, и глубокие впадины между ними, полные трепетного света. Безоблачное небо было лучезарно-синим.
Кейпс разглядывал ее, восхищаясь ею, а потом начал превозносить этот день, и их счастливую встречу, и их любовь.
— Вот мы оба, — начал он, — просвечиваем друг через друга, точно свет сквозь пыльное стекло. С этим горным воздухом в нашей крови, с этим солнечным светом, который пронизывает нас… Жизнь так прекрасна. Будет ли она когда-нибудь еще такой же прекрасной?
Анна-Вероника решительно протянула руку и сжала его локоть.
— Да, прекрасна! — отозвалась она. — Ослепительно прекрасна!
— А теперь взгляни на этот длинный снежный склон, а потом на это густо-синее пятно — видишь круглое озерцо во льду на тысячу футов или больше под нами? Да? И представь, что нам достаточно сделать десять шагов, лечь и обняться — видишь? — и мы стремительно скатимся вниз, в снежной пене, в облаке снега, чтобы бежать от всего в мечту. И весь короткий остаток нашей жизни мы были бы тогда вместе, Анна-Вероника. Каждое мгновение. И не боялись бы никаких неудач.
— Если ты будешь слишком сильно меня искушать, я это сделаю, — оказала она, помолчав. — Мне достаточно вскочить и кинуться на тебя. Я ведь отчаянная молодая особа. А пока мы будем катиться, ты начнешь объяснять и все испортишь… Ты же знаешь, что не хочешь этого.
— Нет, не хочу. Просто мне нравится это говорить.
— Еще бы! Но мне интересно, почему ты этого не хочешь?
— Потому, наверное, что жить еще лучше; какая же может быть еще причина? Жить сложнее, но лучше. Такой спуск был бы отчаянной подлостью. Ты это отлично знаешь, знаю и я, но мы, может быть, ищем оправдания. Мы совершили бы обман. Уплатить цену жизни и не жить! Да и кроме того… Мы будем жить, Анна-Вероника! Все устроится, устроится и наша жизнь. Иногда в ней будут огорчения, ни ты, ни я не думаем прожить без трудностей, но у нас есть голова, чтобы преодолевать их, и язык, чтобы говорить друг с другом. Мы не будем задерживаться на недоразумениях. Мы — нет. И мы будем бороться с этим старым миром там, внизу. С этим старым миром, который построил вон ту нелепую старую гостиницу и все прочее… Если мы не будем жить, мир решит, что мы боимся его… Умереть… Подумаешь! Нет, мы будем работать; каждый из нас будет расцветать рядом с другим; и у нас будут дети.
— Девочки! — воскликнула Анна-Вероника.
— Мальчики! — заявил Кейпс.
— И те и другие, — сказала Анна-Вероника. — Целая куча.
Кейпс засмеялся.
— Ах ты, хрупкая женщина!
— Не все ли равно, если они — это ты? — продолжала она. — Нежные, маленькие чудеса! Конечно, я хочу детей!
— Какими только вещами мы не будем заниматься, — сказал Кейпс, — чего только не будет в нашей жизни! Рано или поздно мы, конечно, сделаем что-нибудь с этими тюрьмами, о которых ты говорила мне, — мы побелим изнанку жизни. Ты и я. Мы можем любить друг друга на снеговом пике, мы можем любить друг друга и над ведром с известкой. Любить везде… Везде! Лунный свет и музыка, знаешь ли, очень приятны, но, чтобы любить, они не обязательны. Мы можем в это время и препарировать акулу… Ты помнишь первый день, проведенный со мной? В самом деле помнишь? Запах разложения и дешевого метилового спирта!.. Родная! Сколько у нас было замечательных минут! Я постоянно перебирал в памяти часы, проведенные вместе, темы, на которые мы говорили, — точно перебирал бусины четок. А теперь этих бусин целый бочонок, как в трюме у купца, торгующего с Западной Африкой. Кажется, будто в ладони зажато слишком много золотого песка. И не хочешь упустить ни песчинки. И все-таки часть… часть неизбежно ускользает между пальцев.
— А мне не жалко, пусть, — отозвалась Анна-Вероника. — Меня не интересуют воспоминания. Меня интересуешь ты. Эта минута — самая лучшая, пока не настанет следующая. Вот как я это понимаю. И зачем нам копить воспоминания? Мы не собираемся погаснуть сейчас, как японские фонарики на ветру. Их оберегают бедняги, которые знают, что скоро конец, и не в силах поддержать огонь, вот они и цепляются за придорожные цветочки. И засушивают их на память в книжечках. Но увядшие цветы не для таких, как мы. Минуты, скажешь тоже! Наша любовь всегда свежа. И это не иллюзия для нас. Мы просто любим друг друга — каждый любит другого, реального, неизменяющегося — все время.
— Реального, неизменяющегося, — повторил Кейпс и слегка прикусил кончик ее мизинца.
— Пока иллюзий нет, насколько мне известно, — сказала Анна-Вероника.
— Я не верю, чтобы они могли быть. А если и есть, то это просто чехлы, под ними скрыто лучшее. У меня такое чувство, как будто я только начал узнавать тебя два дня назад или около того. Ты все больше становишься настоящей, хотя уже и вначале казалась совсем настоящей. Ты… молодчина!
— И подумать только, — воскликнул он, — ведь ты на десять лет моложе меня!.. А мне иногда кажется, что я просто младенец, сидящий у твоих ног, — юное, глупое создание, нуждающееся в защите. Знаешь, Анна-Вероника, твоя метрика — ложь, фальшивка и надувательство. Ты из бессмертных. Бессмертных! Вначале была ты, и все люди на земле, познавшие, что такое любовь, боготворили тебя. Ты обратила и меня в свою веру. Ты мои дорогой дружок, ты стройная девочка, но в иные мгновения, когда моя голова лежала у тебя на груди и твое сердце билось возле моего уха, ты казалась мне богиней и я жаждал быть твоим рабом, желал, чтобы ты меня убила за радость быть убитым тобою. Ты — Великая Жрица Жизни…
— Твоя жрица… — мягко прошептала Анна-Вероника. — Глупая маленькая жрица, которая совсем, совсем не знала жизни, пока не встретилась с тобой.
Некоторое время они сидели молча, без слов, точно замкнутые в огромную сияющую вселенную взаимного восхищения.
— Что ж, — наконец сказал Кейпс, — пора опускаться, Анна-Вероника. — Жизнь ждет нас.
Он встал, дожидаясь, когда она поднимется.
— Боги! — воскликнула Анна-Вероника, продолжая сидеть. — Подумать только, что и года не прошло, как я была злой девчонкой-школьницей; растерянная, недоумевающая, смущенная, я не понимала, что великая сила любви прорывается сквозь меня! Все эти приступы невыразимой неудовлетворенности — только родовые муки любви. Мне казалось, будто я живу в каком-то замаскированном мире. Словно у меня на глазах повязка, словно я опутана густой паутиной и она застилает мне глаза. Забивает рот. А теперь… Милый! Милый! Ко мне с высоты сошел рассвет. Я люблю. Я любима. Мне хочется кричать! Мне хочется петь! Я так рада! Я рада, что живу на свете, рада оттого, что ты живешь. Рада, что я женщина, потому что ты мужчина! Я рада! Рада! Рада! Благодарю бога за жизнь и за тебя. Благодарю его за солнечный свет на твоем лице. Благодарю бога за мою красоту, если ты любишь ее, и за недостатки, если ты любишь их. Благодарю бога за кожу, которая лупится у тебя на носу, за все великие и малые черты, которые делают нас такими, какие мы есть. Все это — милость! О любимый! Вся радость и все слезы человеческой жизни смешались сейчас во мне и стали благодарностью. Никогда новорожденная стрекоза, впервые развернувшая утром крылья, не испытывала такой радости, как я!
17. Надежды на будущее
Спустя четыре с лишним года, а точнее — четыре года и четыре месяца, мистер и миссис Кейпс стояли рядом на старинном персидском ковре, служившем каминным ковриком в столовой квартиры Кейпсов, и рассматривали обеденный стол, празднично накрытый на четыре персоны, освещенный искусно затененными электрическими лампочками, отблеск которых вспыхивал то тут, то там на серебре, и убранный изящно и просто душистым горошком. За это время Кейпс почти не изменился, только в одежде появилась элегантность, но Анна-Вероника выросла на полдюйма; лицо ее стало мягче и энергичнее, шея крепче и полнее, и держалась она гораздо женственнее, чем в дни ее мятежа. Теперь она была настоящей женщиной до кончика ногтей; четыре года с четвертью тому назад она простилась в старом саду со своим девичеством. На ней было простое вечернее платье из кремового шелка, с кокеткой из старинной потемневшей вышивки, подчеркивавшей мягкую строгость ее стиля, темные волосы ее были откинуты со лба и чуть стянуты простой серебряной лентой. Серебряное ожерелье подчеркивало смуглую красоту ее шеи. Муж и жена держались с напускной непринужденностью в присутствии расторопной горничной, еще что-то расставлявшей в буфете.
— Как будто теперь все в порядке, — сказал Кейпс.
— По-моему, везде порядок, — отозвалась Анна-Вероника, окидывая комнату взглядом способной, но не очень ретивой хозяйки.
— Интересно, изменились ли они? — задала она в третий раз тот же вопрос.
— Ну, тут я уж ничего не могу сказать, — ответил Кейпс.
Он прошел под широкой аркой с темно-синим занавесом в другую часть комнаты, служившую гостиной, Анна-Вероника, еще раз проверив обеденную сервировку, последовала за мужем, шурша платьем, остановилась рядом с ним у высокой медной каминной решетки, коснулась двух-трех безделушек, стоявших на весело горевшем камине.
— Мне все еще кажется чудом то, что мы будем прощены, — сказала она, поворачиваясь к нему.
— Вероятно, я очаровал их. Но он, право же, очень хороший человек.
— Ты сказал ему про регистрацию?
— Ну-у… конечно, не с таким воодушевлением, как про пьесу.
— Ты по вдохновению решил объясниться с ним?
— Я чувствовал, что это — нахальство. Мне кажется, я вообще становлюсь нахальным. Я и близко не подходил к Королевскому обществу с тех пор… с тех пор, как ты меня подвергла немилости. Что это?
Они оба прислушались. Но это были не гости, а всего-навсего горничная, ходившая по холлу.
— Удивительный ты человек! — успокоившись, сказала Анна-Вероника и провела пальцем по его щеке.
Кейпс сделал быстрое движение, словно желая куснуть дерзкого пришельца, но тот отступил к Анне-Веронике.
— Я ведь серьезно заинтересовался его материалом. И я уже начал беседовать с ним, до того как прочел его фамилию на карточке возле вереницы микроскопов. А затем я, конечно, продолжал разговор. Он… он не слишком высокого мнения о своих современниках. Разумеется, он и понятия не имел о том, кто я.
— Но как же ты сказал ему? Ты никогда подробно не говорил мне. Это была, наверное, все же странная сцена?
— Постой, дай вспомнить. Я сказал, что не бываю на вечерах Королевского общества вот уже четыре года, и заставил рассказать мне о новых работах менделистов. Он любит менделистов, так как ненавидит прославленных ученых восьмидесятых и девяностых годов. Потом я, кажется, заметил, что значение науки позорно недооценивается, и признался, что мне самому пришлось заняться более выгодной деятельностью. «Дело в том, — продолжал я, — что я новый драматург — Томас Моур. Может быть, вы слышали о таком?» И представь, он слышал.