– Вы в самом деле в это верите? – Эжен-Оливье споткнулся о разбитую шпалу, но удержался, не упал.
– Все, с чем мы сталкиваемся сейчас, давно описано, давно сказано. Вправду ничто не ново под луной. Кстати, о луне. Ты считаешь случайностью, что у нас солнечный календарь, а у них – лунный? Луна – мертвое светило в отличие от животворящего солнца. Все поклонники дьявола, во все времена, чтили луну.
– Вы считаете, что они поклоняются дьяволу? – Эжен-Оливье присвистнул было, но этот звук очень уж неприятно отозвался в угольной черноте.
– Я не могу это утверждать, коль скоро они сами этого не утверждают, – напряженно ответил отец Лотар. – Но как христианский священник я не могу не обращать внимания на то, что должно меня настораживать. Если мне говорят, что в раю человека встречают существа, весьма подходящие под описание суккубов, я должен спросить себя – а наверное ли это рай? Это больше походит на ад. Если луна выставляется главным символом некоей религии, как я могу не вспомнить о том, что от культа луны неотделим сатанизм?
– А я не могу представить себе, как можно всерьез верить в сатану, в ад, да и в рай, строго говоря, тоже. Они, по-моему, просто психи, фанатики со снесенной крышей, а вот Вы… Простите, Ваше Преподобие, но я не хочу врать.
– Да ничего. Где-то тут была эта штука? Ага! Сейчас доберемся с комфортом.
Фонарь выхватил из темноты тележку с длинным рычагом-палкой, напоминающим детские качели.
– Роскошь! Дрезина на ходу! В самом деле, шикарное у Вас средство передвижения, Ваше Преподобие.
– Переведем ее на основной путь, – священник, высвобождая руки, прикрепил фонарь к комбинезону. – Погоди, я перевожу стрелку. А теперь взялись!
– Уф-ф! – Эжен-Оливье запрыгнул на узенькую платформу. – Только как бы Вы добирались, если б отправились одни? Пешком?
– Зачем же? Так же бы и добирался.
– Вы хотите сказать, что гурия – это и есть этот самый суккуб? – Эжену-Оливье казалось, что отец Лотар занимается все-таки изрядной ерундой.
– Я хочу сказать, что дьявол, в общем, довольно часто выполняет свои обещания, – резко сказал священник. – Он говорит – ты получишь возможность иметь сношения с семьюдесятью двумя черноокими красавицами. Превосходно, думает человек, но ему не приходит в голову спросить: а будет ли мне от этого хорошо? Но когда одни из двенадцати врат этого примечательного места отворятся для него, будет уже поздно. Поздно будет кричать.
– Вы смогли бы качать дрезину в одиночку? – недоверчиво спросил Эжен-Оливье.
– Сколько раз так делал. У нас еще в семинарии уделялось большое внимание спорту. Полезная привычка, как я не устаю убеждаться.
Дрезина потихоньку набирала ход.
– Ну, так что ты хотел сказать о моей снесенной крыше?
– Я так не говорил.
– Что поменяется, если ты выберешь в мой адрес более вежливое выражение, чем в адрес мусульман?
– Вы правы. Отец Лотар, а Вы не… Вы не играете в игру? Я могу понять, что Вы очень любите мессу, и могу понять, что пока живы, не позволите всяким там запретить Вам ее служить. Могу понять, что христианство – достаточно важная часть нашей культуры, чтобы за нее можно было умереть. Но все-таки эти штуки… дьявол там, демоны, ангелы, рай, ад… Я думал, что даже священники давно уже считали это ну как бы символами.
– Поколения католических священников, что считали дьявола риторической фигурой, остались в прошлом! – Резко, в промежутках между качаньями рычага, заговорил отец Лотар. – Думаю, они горят в том самом аду, который также почитали за риторическую фигуру, эти священники двадцатого века! Из-за них Римская Церковь пала, а затем перестала существовать. Именно они сказали, как в дурацком анекдоте, «и вы правы, и вы правы, и вы по-своему правы». Все народы идут к Богу, только каждый своим путем! Незачем и миссионерствовать, коли так! А без сознания того, что является единственным сосудом Истины, Церковь Христова не живет. Это – глаз без зрения, тело без души. Столетиями Римская Церковь говорила – «права только я»! В двадцатом веке ее разъел либерализм, и она сказала – «всяк прав по-своему». На этом католицизм кончился, начался неокатолицизм, то есть слегка театрализованная гуманистическая говорильня. Знаешь, как нас учили в семинарии? Если Святое Причастие упало на пол, священнику надлежит сперва опуститься на колени, вылизать в этом месте камень, а затем взять специальное долото и стесать в порошок слой, которого Причастие коснулось. Ну, этот каменный порошок тоже потом надо собрать, словом, много чего еще надо делать… И все это может не казаться человеку идиотизмом только при одном условии. Он должен верить, что имеет дело с Плотью Христовой. А если он считает, что пресуществленная облатка – это как бы Плоть Христова, символически Плоть Христова, то можно просто поднять и в карман положить, а потом спокойно ходить по этому месту, как и делали уже лет семьдесят неокатолики. Еще интереснее – лишние облатки они после мессы вообще выбрасывали, ты подумай, лишнее Тело Христово! Разве захочется умереть за облатку, которую ты сам вытряхиваешь из Потира в мусорное ведро? И вот, когда настоящий враг, почитающий истиной только себя, а сговорчивых либеральных католиков втихую – дураками, пришел, никто и не захотел умирать. И вместо них умерла Римская Церковь.
– Не совсем никто. Мой дед… Он был… Все в нашей семье были министрантами Нотр-Дам. Он был убит, когда ваххабиты пришли захватить собор. Он умер за Нотр-Дам, а священник сбежал.
– Так ты – внук мученика? Ты счастлив, он стоит за тебя.
– Но ведь дед-то как раз был этим, неокатоликом, как Вы говорите. Он и ходил к нелатинской коротенькой мессе, и Причастие, наверное, в руку брал.
– Он мученик, прочее неважно. Пойми, не мирянину решать, как обращаться со Святым Причастием, какой должна быть месса. Неправильно наученного мирянина Господь простит. Вся ответственность – на духовенстве. Вот Господь и послал твоему деду стойкости, а священнику не послал. И все же таких, как твой дед, было мало, очень мало. Неокатолицизм разъел веру. Нетрепетное обращение с Причастием, отсутствие постов, тут слишком много соблазна и для мирян.
Дрезина летела в темноте, луч света слишком быстро скользил впереди, чтобы что-то можно было разглядеть в нем.
– Погодите-ка, отец Лотар! – вдруг дошло до Эжена-Оливье. – Сколько же Вам лет?
– Мне тридцать три года.
– Так как же Вы могли учиться в семинарии?
Священник засмеялся, ритмично орудуя рычагом.
– О, я успел официально проучиться целый год! Только потому, конечно, что семинария не была неокатолической, их-то все позакрывали двумя годами раньше. А я успел застать семинарию Флавиньи, фантастическое место, там был монастырь еще во времена Карла Мартелла[50]. Представь только, я жил в стенах, что помнили времена, когда Франция даже еще не почиталась «возлюбленной дочерью Церкви», а только зарабатывала свое право на этот титул! И камни их помнили, я это чувствовал. Лет мне было, как тебе, в эти годы очень обострен внутренний слух. В конце двадцатого века, понятно, древний монастырь сделался никому не нужен. Стены выставили на продажу. И несколько духовных Детей Монсеньора Марселя Лефевра купили Их для Священнического Братства Святого Пия Десятого. Так же, как и стены семинарии Экон в Швейцарии. Раньше три младших курса семинарии размещались во Флавиньи, а в Эконе учились старшие семинаристы. Но это уже с десятых годов изменилось, во Флавиньи стал преподаваться полный курс.
Отец Лотар замолчал, вспомнив вдруг, как вернулся домой на Пасхальные каникулы, семинаристом, уже несколько месяцев как получившим благословение на сутану. В комнате, привычной, но такой уже чужой, сидел на кровати потрепанный плюшевый медвежонок, с которым он спал все детство. Ну, на такое способна только его мама: медвежонок был наряжен в новехонькую сутанку с белым воротничком! Лотар прикрыл сперва дверь, а потом уже взял медвежонка на руки. Да, брат, мы с тобой оба за это время покрутели.
Господи, как же он гордился этой первой суконной сутаной до полу, и какая же она была тогда неудобная! Особенно неудобно было играть в футбол. Третьекурсники злорадно пугали, что на летних каникулах, во время общего выезда в Альпы, придется еще и заниматься «в мундире» альпинизмом.
«Либо это будет единственное ваше платье, либо вы никогда не будете в нем сами собой!» – приговаривал старенький аббат Флориан, помнивший еще самого Лефевра.
Никаких уступок веку сему! Жизнь шла неспешной средневековой чередой. Никаких мобильников, интернет только в библиотеке. Крошечная келья, прескучного вида, невзирая на древность здания. Больше она походила на номер в беззвездочной гостинице, чем на келью. Стен не четыре, а, строго говоря, две. В одном простенке окошко, в другом – дверь. Стол, стул, кровать, шкаф, маленькая раковина в углу. Мыться изволь бежать в общий душ, вместо халата – та же сутана на голое тело. Нельзя держать ничего съестного. Даже баночки кофе или пакетиков чаю. Филиппу Кенберу, его сокурснику, частые чаепития рекомендовал врач. Он получил официальное разрешение, нет, не поставить в келье чайник! Заходить в неположенное время на кухню и там заваривать себе чаи сколько угодно.
В келье так тесно, что два человека одновременно постоянно толкали бы друг дружку локтями. Но двух человек одновременно в келье не может быть. Если соученик попросит разрешения покопаться в твоих книгах, ты, конечно, можешь его пригласить. Ты отворишь ему, пропустишь внутрь и останешься дожидаться, стоя в открытых дверях, пока он выберет необходимое. Если поиски затянутся, можешь, конечно, отойти сам за каким-нибудь делом. Но войти внутрь ты не можешь. Правила монашеского общежития, с которых взяты были позднее правила семинарские, сочиняли не дураки.
«Нет такой дисциплины, которую вы не одолели бы по книгам, – повторял все тот же аббат Флориан. – Шесть лет в семинарии нужны не ради знаний».
Он, конечно, слегка преувеличивал, этот аббат Флориан. Одна дисциплина была все же не такой, чтобы одолеть ее по книгам. Прикладная литургика.
Оказавшись в том зальчике в первый раз, Лотар решил было, что попал всего лишь во внутреннюю часовню. Зачем было ее запирать семью замками, печатать семью печатями, Боже упаси пускать в ту дверь мирян! Комната Синей Бороды, да и только. Ну и что? Алтарь, табернакль[51], свечи, все, что нужно для службы.
Фальшивый алтарь. Ненастоящий потир. Игрушечная часовня, тренажер.
Кадило выше! Кадило ниже! Не туда, сначала вниз! Слишком широкий взмах! Заново!
«Oremus»![52]
Нет! Сначала!
«Oremus»!
Заново!
«Oremus»!
И так по двадцать раз кряду.
Все остальное ему ведь и пришлось доучивать потом по книгам: литургику теоретическую и гомилетику[53], богословие догматическое и богословие моральное, латынь, древнегреческие азы. Но никакие книги не отточат жеста рук, взмаха кадила, не выпрямят спины, не выровняют шага.
Как же хорошо, что был хотя бы этот, один, год. Солдатский, казарменный год, когда вся сила воли собирается для того, чтобы от собственной воли отказаться. Какая же это монотонная, тяжелая проза – будни хранителей Чаши Грааля. Романтизма достает ненадолго. Говорили, во Флавиньи поступают каждый год человек пятнадцать-двадцать, Экон заканчивают каждый год человек пять-десять.
День, начатый до рассвета с мессы. Длинные трапезы под чтение Святых Отцов. За пятнадцать минут до конца обеда, правда, ректор дает знак прекратить чтение. Это означает, что можно поболтать за бокалом красного. Но эти пятнадцать минут – не единственное время для болтовни в течение дня. Сразу после обеда – час, посвященный прогулке по монастырскому саду. Раз-другой ты, конечно, можешь молча побродить по аллеям в одиночестве. Но если ты будешь гулять один каждый день – тебя очень скоро вызовет модератор. «Священник должен быть открыт к людям. Это время отведено общению», скажет все тот же аббат Флориан, убитый, – кстати, в Пикардии пять лет назад. Зато после Комплетория[54], часов с девяти вечера, уже не пообщаешься ни с кем. Наступает «большая тишина», до утра. Говорить запрещено. В Великий Пост иногда объявляются целые дни «большой тишины», даже на кухонном дежурстве надлежит показывать знаками: вертишь в руке картофелину, сжимая другой незримый ножик – где, мол? Кивок головой в ответ – в том ящике.
Нет, что там казарма, в казарме нет никому дела до твоей внутренней жизни, до того, проводишь ты досуг один или выделяешь кого-то из прочих, что в семинарии тоже отнюдь не приветствуется.
Гордость, оборачиваемая во благо: я избранный, из немногих. Горечь, отравляющая течение дней: нас слишком мало, избранных. От пяти до десяти священников в одном выпуске – и это на всю Европу! А иной раз и с Азией приходится делиться, и каждый раз это вызывает недовольство. Еще бы! «В шесть утра я служу мессу у себя в Сан-Контене, – жаловался один старенький аббат. – Потом прыгаю в автомобиль, благо одно, мне лошадиных сил не занимать, мчу как автогонщик, вторую мессу[55] служу в Гизе. Оттуда гоню в Лаон, и хорошо, если с Божьей помощью успеваю хотя бы начать Литургию до полудня. Уж в Лаоне и завтракаю, хотя, честно говоря, из Гиза до Лаона без чашки кофе за рулем тяжело. Но только при таком вот каторжном образе жизни, молодые люди, не стоит утешать себя сознанием востребованности твоего труда. Это все не от переизбытка верных, а от малого количества нас! Католиков ничтожно мало, а нас, их пастырей, еще меньше».
Что же, Лотар был к этому готов. Был готов ко многим скорбям из тех, о которых предупреждал аббат… Господи, как же его звали?… Аббат Белеф!… и ко многим другим. Он был готов к тому, что служить скорее всего придется в каком-нибудь старом амбаре, что по дороге в этот амбар он будет проходить мимо какой-нибудь прелестной барочной церковки, превращенной в туристический центр с музеем и сувенирной лавкой, или, что еще больнее, мимо какого-нибудь псевдоготического ли, классицистического ли храма, «не представляющего архитектурно-исторической ценности» и «по требованиям местного населения» отданного под мечеть[56].
Его готовили, и он был готов. Но к тому, что прервало его обучение, не был готов никто. Правительственные войска оцепили Флавиньи во время мессы, потому никто этого и не заметил. Но что бы изменилось, если бы обитатели семинарии увидели что-то прежде, чем солдаты растеклись по кельям, коридорам и залам? Ну, можно было забаррикадироваться, просидеть несколько суток в осаде. А что толку, пресса бы не отреагировала. Ну, съехались бы верные, встали бы лагерем – с детьми, с крестами, с иконами. Не дай Бог, кто-нибудь бы пострадал. Флавиньи было ликвидировано правительственным распоряжением, а на его закрытие бросили войска, что состояли тогда на две трети из мусульман[57], а на одну треть из неверующих французов. Последние таращились на облаченных в сутаны семинаристов и преподавателей, как на каких-то экзотических дикарей, откровенно развлекались.
Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь предотвратить прикосновение к ней рук непосвящённых, кто-то из дьяконов послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный запас должен быть в кладовке на втором этаже – три дня назад он сам распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты, ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней-французов, несомненных французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из «потира» – пустая бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках «табернакль», ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку. Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду несоответствия намеренья результату?