– Бомбоубежище куда комфортнее.
– И куда доступнее, не забудь. Уж слишком легко его обнаружить, хотя покуда Бог и миловал. Но мощи у меня там только одни, да и те заложены в переносную каменную доску. Подальше положишь, поближе возьмешь. Ну, сейчас мы с тобой приведем в действие электричество, а там уж можно и рефлектор включить. Я бы и от горячего чаю не отказался, а ты, юный Левек?
Озадаченный нарисованными священником оптимистическими перспективами, Эжен-Оливье уставился на явившуюся из оберток невнятного назначения железяку.
– А что это, не в обиду будь сказано, Ваше Преподобие, за металлолом?
– Название, я, конечно, тебе могу сказать, но едва ли ты его слышал. Невероятно много всякого антиквариата можно найти по сусекам городской жизни. Когда мы нашли эту вещь, она уже лет семьдесят пылилась без дела. А ничего, работает. Называется эта штука движок. Что, не объясняет, а? – Отец Лотар довольно рассмеялся, что-то разыскивая среди ящиков. – Скажу проще, это слабенький локальный источник электричества, работающий на солярке. Бывают и те, что на бензине. Такой бы и керосин охотно потреблял, только дай. Ага, вот она, солярка! Прими-ка фонарь.
– Похоже на консервную банку, по которой долго лупили кувалдой, – хмыкнул Эжен-Оливье. – Вы, Ваше Преподобие, похоже, имеете привычку наглядно демонстрировать грешникам, что чудеса возможны. Во всяком случае, если сей предмет приведет в действие какую-то электрическую лампочку, не говоря уже про обогреватель, я это почту за чудо.
– Ну, если тебе так хочется чудес, – отец Лотар наклонил канистру с соляркой. – С помощью этой, как ты непочтительно выразился, консервной банки нам надлежит привести в порядок всю станцию. Осветить, подсушить, работы хватит.
– А как оно работает?
– Сейчас увидишь, – отец Лотар принялся резкими движениями дергать за какую-то веревку, так, словно бы приводил в действие лодочный мотор.
Вскоре жестянка принялась тарахтеть, не самым приятным образом, однако словно вняв этому треску, под потолком вспыхнули голые лампочки. В этом ослепительном с непривычки свете оказалось, что линолеум на полу зеленый, а стены выложены белым кафелем.
– Сбегай-ка взгляни, на платформе тоже светло?
Эжен-Оливье слетел по ступенькам: еще недавно залитая водой, еще недавно черная и отвратительная в темноте, платформа, освещенная десятком светильников, сделалась почти уютной.
– Светло!
– Я-то с движком умею обращаться с детства, – отец Лотар вытаскивал на середину комнаты электрический камин. – Сколько себя помню, у нас в замке был точно такой же.
– Свечи лучше, во всяком случае, в замке.
– Свечи, конечно, тоже были. В час ночи, когда движок заглохнет, щелкать кнопками выключателей становилось бесполезно. Если что понадобится ночью, так хочешь не хочешь, а зажигай свечу. А еще у этой штуки была отвратительная манера глохнуть как раз на самой интересной странице книги. Дочитывать при свечах мне запрещали. – Отец Лотар улыбнулся, отирая носовым платком измазанные руки. – Дело в том, что нас отрезали от электричества, проведенного в деревню. Один богач из местных, владелец сети магазинов «Все для домашних животных», кажется, неимоверно злился, что таким живописным сооружением владеют бедняки, которые не в состоянии даже отремонтировать его под стандарт пятизвездочных апартаментов. Все переживал, бедняга, какой бы он устроил солярий в донжоне да кегельбан в розарии. Вот и устраивал всякие мелкие пакости, чтобы моя мать замок все-таки продала. В один прекрасный момент нам выкатили немыслимый счет, который мы ну никак не могли оплатить, да и перерубили кабель. Судиться тоже было дорого. Только злосчастный месье Грандье не учел, что мы десятки поколений обходились в этих стенах вообще без всякого электричества. Пришлось поставить движок, у предков и того не было. Холодильные агрегаты он, конечно, не обслуживал, ну так ведь есть же погреба. Так ему ничего и не обломилось. Потом уж, понятное дело, заварилась такая каша, что и месье Грандье сделалось не до чужих замков.
– Не факт, – усмехнулся Эжен Оливье. – Он ведь небось в коллаборационисты подался.
– Да, уж скорей всего не переселился в гетто, – вздохнул отец Лотар, наполняя из пластиковой бадьи чайник. На старомодном столе, за которым, надо думать, сидел когда-то на телефоне дежурный по станции, появились жестянки с сыром и бисквитами. Эжен-Оливье из вежливости не обратил внимания на то, что священник проговорил над этой немудреной снедью «Oculi omnium in tesperant Domine…»[59], и так дальше, на целую минуту. – Скорей всего. Он ведь родился где-то в середине восьмидесятых годов, этот месье Грандье. Ты и представить себе не можешь, какой в те времена сложился культ плотской жизни. Ты знаешь, моя мать рассказывала об одном из своих самых шокирующих отроческих воспоминаний. Нет, это был не теракт, не захват заложников. Так, незначительнейший, вроде бы, эпизод. В начале 2003 года, ей даже год запомнился, проводился какой-то широко известный конкурс кулинаров. Ну, шоу, как тогда было принято. Телевидение, газеты, журналы, фотографы, избранная публика, а в центре всего этого знаменитые повара состязаются в том, кто изобретет самый немыслимый соус к говяжьей грудинке или краше всех запечет спаржу в слоеном тесте.
Эжен-Оливье рассеянно кивнул. Одноразовая чашка согревала пальцы, от обогревателя веяло теплом. Бисквиты с консервированным камамбером были удивительно вкусны, но он не знал, много ли тут припасов и на какое количество народа они рассчитаны. Он бы охотно съел в одиночку все, что было выложено на стол на двоих. А еще охотней оказался бы на таком конкурсе кулинаров, там, небось, пробовать было можно, сколько душеньке угодно. Подумаешь, грех.
– Я бы и сам сейчас не прочь оказаться на подобном состязании, – улыбнулся священник, вскрывая очередную круглую коробочку. – Кстати, не стесняйся, еды тут довольно даже для всех, кто соберется завтра. Неподалеку старые армейские склады, о которых сарацины никогда не знали. Пожалуй, мы с тобой поднесем утром с них еще несколько ящиков. Но только смысл давней истории в том, что участники конкурса отнюдь не ограничились дегустацией профитролей. Они затеяли направить петицию Папе. Чтобы, видишь ли, понтифик Рима исключил Чревоугодие из числа смертных грехов. И они в самом деле ее направили. Сколько представителей французской элиты из присутствовавших ее подписало!
– Что за фигня, извините, Ваше Преподобие! – опешил Эжен-Оливье. – Ведь смертные грехи – это же христианская примочка, так? Если ты с ней не согласен, так ведь никто же насильно в христиане не тянет!
– О том и речь, что этот эпизод – парадный портрет чудовища, именуемого неокатолицизм, – лицо отца Лотара сделалось немолодым. – Конечно, никто им не мешал быть атеистами и полагать, что причисление чревоугодия ко грехам – христианская блажь. Но они желали называться католиками. Это как-то респектабельнее, опять же церковные венчания куда более зрелищны, чем бракосочетания в мэрии. Приятно дарить подарки на крестины и рассыпать миндальное драже – розовое, голубое и серебряное. Приятно заказывать детишкам затейливые наряды на конфирмацию. Они не желали отказываться от таких удовольствий. Но если они, хозяева жизни, желают быть католиками, то отчего бы не подкорректировать основы этого вероучения под их удобство? Ведь все во имя человека, все во благо человека – вот девиз демократического общества рубежа веков. С другой стороны, и Папа уже столько науступал либералам, что те попросту вправе были недоумевать: с чего это вдруг он не пожелал сделать такую незначительную уступку сливкам французской нации?
Эжен-Оливье почувствовал вдруг, что совсем не хочет больше есть. Только привычка никогда не оставлять что-либо на тарелке (даже если тарелки нет) заставила его продолжать жевать сделавшийся вдруг лишенным какого-либо вкуса бисквит.
– Но ведь и это еще не конец истории, – отец Лотар повращал пакетик за ниточку, чтобы чай стал покрепче. – Весною того же года один из почетных членов жюри того конкурса, владелец известной сети ресторанов, покончил жизнь самоубийством. Как ты думаешь, что было причиной? Рейтинг его ресторанов упал на три пункта[60]. Ну во всяких справочниках по модным местам его стали упоминать на три строки ниже, чем обыкновенно. Вдумайся только, молодой Левек! Ты ведь понимаешь, надеюсь, что я, как священник, должен считать самоубийство самым непоправимым из грехов.
Эжен-Оливье промолчал, проглотив, наконец, последний кусочек бисквита. Он не считал, никак не считал, что был не прав, когда на днях чуть не шарахнул себя током, однако был рад, что об этом отец Лотар не может знать.
– Самый страшный из грехов, потому, что самый непоправимый. Но поверь, иной раз мне очень трудно осудить самоубийцу. Господь, известно, не посылает нам испытаний свыше наших сил, но какие же силы иной раз нужны для того, что нам по ним! Но как же трудно осудить, например, самоубийцу-мать, лишившуюся ребенка. Но прошу тебя, вникни в это, это действительно важно. Он не разорился. Ему уж тем более не грозил голод, а на рубеже веков голод, настоящий голод, скребся своей костлявой лапой во многие окна. Он не потерял любимого человека, он не утратил доброго имени. Он просто стал менее модным, из-за чего страдало его самолюбие. Быть может, он представлял, как сплетничают знакомые. И вот это сделалось для него достаточной причиной, чтобы растоптать драгоценнейший Божий дар – жизнь! Господи, стоит ли удивляться тому, что, впав в такое ничтожество, мы проиграли нашу страну, нашу Прекрасную Францию, Возлюбленную Дочь Церкви!
Пораженный необычным волнением священника, Эжен-Оливье подавленно молчал. В комнате сделалось между тем совсем тепло, и дышалось легче: сырость отступала.
– Моя мама была тогда всего лишь шестнадцатилетней девочкой, – продолжил отец Лотар более спокойным голосом. – Но она сумела осознать, до какой степени ужасна вся эта история. Она ведь училась тогда в одном из лефевристских пансионов. У тамошних преподавателей, конечно, были свои заскоки, но в сравнении с государственными школами лефевристские являлись просто обителями здравого смысла.
– Ваше Преподобие, а чем мы должны еще заняться? – спросил Эжен-Оливье, смутно ощущая, что, если священник скажет сегодня еще хоть что-то, заставляющее думать о взаимоотношениях людей и религий, у него решительно забастуют мозги.
Движок стрекотал, чем-то напоминая сверчка за печкой. Снизу, с платформы, донесся звук шагов, застучавших затем по лестнице. Но уж это, конечно, никак не могли идти «сарацины».
– Когда пол на станции высохнет, надо будет соорудить побольше скамей из вон тех досок, – бодро отозвался отец Лотар. – Я думаю, прикрепим доски скотчем к пустым канистрам вместо ножек. О, вот и Вы, месье де Лескюр.
– Я не один, Ваше Преподобие, – отозвался вошедший. Эжен-Оливье узнал его сразу по собранным в конский хвост белоснежным волосам. Этого старика он видел в бомбоубежище, в часовне.
Следом за ним скользнула летучей мышью маленькая тень. Эжену-Оливье, угревшемуся у рефлектора, вдруг сделалось зябко. Валери! Страшно было смотреть, как почернели от мокрой грязи ступни ее босых кровоточащих ножек. Но что-то куда более страшное, о чем он успел было забыть, таилось в ней самой.
– Дедушка Винсент обещал мне яблочную конфетку, если я с ним здесь спрячусь, – проговорила она своим серебряным голоском. – Даже две конфетки. Но я не люблю, чтобы меня носили через грязь на ручках. Грязи слишком много, она везде. Надо по ней своими ногами ходить, вот я и шла сама.
– Едва ли ее присутствие уместно, но что-то я стал бояться оставлять эту малышку на улицах, – негромко сказал отцу Лотару старик. – Они, конечно, очень ее боятся, но ненавидят еще больше.
Валери подошла к Эжену-Оливье совсем близко, и он с изумлением отметил то, на что не обратил внимания в прошлый раз. Спутанные немытые волосы девочки, ее давно потерявшая первоначальный цвет мужская майка, ее грязное тельце – все это должно было, конечно же, пахнуть не лучшим образом. Однако дурного запаха не было. Валери источала только тот еле уловимый запах, который издают цветы, что считаются «непахнущими» – кувшинки, тюльпаны. Сыроватый запах свежести.
– Здравствуй, внук мученика, – сказала она, широко распахнув глазищи цвета берлинской лазури. Рана на ручке, которой она привычным жестом отбросила с лица локон, точилась капельками алой крови. До локтя по руке змеились засохшие бурые потеки.
Эжен-Оливье с досадой подумал, что уж Жанна бы как всегда припасла для девочки какой-нибудь подарок. А у него в карманах ни шоколадки, ни цветного шарика, ни кусочка яркого пластика.
– Не отзываешься на дедушкиного внука, значит, не понял еще, – Валери надула губы. – Глупый.
– Может быть, Вы и правы, месье де Лескюр, – задумчиво произнес отец Лотар. – Может быть. Кстати, позвольте представить Вам Эжена-Оливье Левека. Месье де Лескюр, Эжен-Оливье, делает в нашей общине то же, что твой дед делал в соборе Нотр-Дам. Он министрант.
– А в повседневной жизни – букинист, – мягко улыбнулся старик. – У меня небольшая лавочка в гетто Дефанс. Под ее прикрытием я, кстати, занимаюсь латынью с нашей молодежью. Латынь, она ведь не от рождения дается даже нативным католикам. Если вдруг возникнет настроение об этом обстоятельстве вспомнить, милости прошу. Там любой укажет, как меня найти.
– Едва ли наш юный друг много успеет выучить, даже если начнет прямо сейчас, – с горечью уронил отец Лотар.
– Возьми свою конфету, Валери, – отвлекши внимание девочки, старик обернулся к отцу Лотару и окинул его пронзительным взглядом выцветших голубых глаз. – Ваше Преподобие, неужто до такой степени худо? На Вас нынче просто лица нет. Я еще от входа услышал, что Вы натянуты как струна и почти звените.
Странно, отчего этот де Лескюр так считает, мелькнуло у Эжена-Оливье. Ему-то священник показался ровно таким же, как в прошлый раз. Разве что… Разве что чуть более разговорчивым. О чем они все-таки все говорили три часа с этим арабом? Спрашивать нельзя, солдаты не спрашивают.
– И даже еще хуже, – отец Лотар усмехнулся – Status quo перестает существовать. Наша единственная цель сейчас – внести свои поправки в это изменение.
– Я хочу новые четки, – вмешалась Валери слегка шепеляво, поскольку рот ее был занят. – 3адницы выхватили их у меня и растоптали каблуками. Я за ними погналась, потому что рассердилась. Они убежали. Но четки вовсе растоптаны, не починить. Очень вкусная конфетка, дедушка Винсент. Она ведь хмельная.
– Сейчас я принесу тебе коробку, выберешь сама, – отозвался старый министрант, но голос его был пустым, как у человека, думающего не о том, о чем говорит.
Тем не менее, он отошел в дальний угол и принес большую коробку, которую поставил перед Валери. Девочка сняла крышку и ахнула, словно при виде новых игрушек. Картонка была забита перевязанными ленточками мешочками и футлярчиками, связками скапуляриев[61]. Тут же потеряв какой-либо интерес ко всему окружающему, девочка принялась поочередно извлекать новенькие четки – из светлого и из темного дерева, на шелковых шнурках и на металлических звеньях, из цветного стекла, из пластмассы, с круглыми и овальными бусинами, большие и маленькие. Распятия на четках тоже были разные – деревянные с рисунком и деревянные с инкрустацией, металлические.
– Красненькие, как кораллы, нет, не хочу, не хочу черные, – бормотала она тихонько. – Деревянные не хочу, хочу прозрачненькие, как янтарики.
– Выпейте горячего шоколаду, де Лескюр. Только молоко Вам придется искать самому, где-то этого порошка наверное был целый мешок. А то есть чай. Завтра предстоит нелегкий день, надо подкрепить силы и отдохнуть.
– Пустое, выпью шоколаду на воде. Все одно лучше, чем чай, не французский это напиток. Много соберется народу, Ваше Преподобие?
– Человек двести наших, да почти вдвое больше из Сопротивления.
– Изрядно.
Так вот, значит, для чего надо тут все сушить и лепить скамейки из досок с канистрами! Вот только чего ради бойцам Сопротивления устраивать какое-то общее заседание с верующими?
Эжен-Оливье долго не мог уснуть, невзирая на то, что спальный мешок ему достался, по уверениям де Лескюра, «на гагачьем пуху, раньше в таких альпинисты спали прямо на льду». Было вправду тепло, вправду мягко, но стоило смежить веки, как лезла всякая дрянь: гурии-суккубы, приникающие к нему алыми ртами, тяжелыми грудями, хватающие его ледяными цепкими пальцами. От их прикосновений он дергался всем телом, просыпался. К тому же давно уже стихло такое успокаивающее тарахтенье движка, и в подземелье царила глухая темнота.