Все звуки страха (сборник) - Харлан Эллисон 24 стр.


Чем больше Трренс размышлял, тем яснее понимал, что скоро свет мигнет для него в последний раз.

Свет мигнет в последний раз.

Свет мигнет…

Свет…

Свет?!

БОЖЕ, НЕУЖЕЛИ ТЫ УСЛЫШАЛ МЕНЯ? Торренс не был религиозен, но такое чудо могло обратить и его. Чудо еще не свершилось, но Торренс нашел выход.

Он начал медленно спасать себя.

Медленно, очень медленно он двинул правую руку, ту, которую не видел робот, к поясу. На поясе висели различные необходимые для космонавта приспособления. Гаечный ключ. Компас. Счетчик Гейгера. И вспышка!

Последнее и было чудом.

Торренс благоговейно ощупал фонарь, потом отцепил его, все еще неподвижный для глаз робота.

Он держал фонарь сбоку, в дюйме от тела.

Если робот смотрит на него, то видит лишь неподвижные ноги. Для машины он неподвижен.

НО ГДЕ ЖЕ МОЗГ? ЕСЛИ ЗА КОММУНИКАТОРОМ, Я МЕРТВ. ЕСЛИ У ХОЛОДИЛЬНИКА — СПАСЕН. НУЖНО УЗНАТЬ ТОЧНО. НУЖНО ШЕВЕЛЬНУТЬСЯ.

Торренс шевельнул ногой. Робот двинулся к нему. Гудение и искры.

Робот остановился рядом с ним. Все решали секунды. Робот погудел, поискрил и вернулся в нишу.

Теперь Торренс знал!

Он нажал кнопку. Невидимый луч вспышки ударил в стену над холодильником. Стена ярко осветилась. Торренс снова и снова нажимал кнопку, на стене появлялся и исчезал круг света. Появлялся и исчезал…

Робот заискрил и выкатился из ниши. Он повернулся к Торренсу, затем ролики сменили направление, и машина двинулась к холодильнику.

Стальной кулак описал дугу и с грозхотом ударил в то место, где появлялся круг света. Робот бил и бил по переборке, пока она не поддалась, раскололась, обнажив путаницу проводов и трубок. Робот ударил и тут же застыл с занесенной для удара рукой. Мертвый. Неподвижный. И мозг, и придаток.

Даже тогда Торренс продолжал яростно давить на кнопку, и вдруг понял, что все кончено.

Робот мертв, сам же он — жив. Его спасут. Торренс не сомневался в этом. Теперь он может заплакать.

Медицинский шкафчик расплывался в глазах, коммуникатор улыбался ему.

ДА БЛАГОСЛОВИТ ТЕБЯ БОГ, МАЛЕНЬКАЯ СПАСАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ, подумал Торренс и потерял сознание.

В краю чужом

Петерсон знал, что ночь накрывает Сиртис Больший. Слепой, он все равно знал, что наступает марсианская ночь — выползли сверчкиарфисты. Тепло солнечного света, что золотило тело старика весь долгий день, уже рассеялось, и теперь он ощущал прохладу сумрака. Слепой, Петерсон все же различал смутное движение теней, что давным-давно пришло на смену его зрению.

— Претри! — позвал он в тишине, а неумолчное эхо в лунных долинах все вторило и вторило:

«Претри, Претри, Претри», спускаясь все ниже и ниже — к подножию холмов.

— Я здесь, старина Петерсон. Тебе что-нибудь нужно?

Петерсон откинулся на спинку пневмокресла. Какое-то время он напряженно ожидал, а теперь расслабился.

— Ты был в храме?

— Да, старина Петерсон. Я там был. Молился три цвета напролет.

Много лет прошло с тех пор, как Петерсон мог различать цвета. Но он знал, что марсианская религия основывается именно на них.

— И что предсказал блаженный Жилка?

— «Грядущее станет памятью о вчерашнем». И многое другое.

Мягкие интонации чужака успокаивали. Хотя Петерсон никогда не видел длинного и тощего жилкита, он не раз водил своими артритными, утолщенными на концах пальцами по лысой каплеобразной голове чужака, осторожно касаясь глубоких впадин, где сияли глаза. Трогал приплюснутый нос и тонкую безгубую прорезь рта. Это лицо Петерсон знал не хуже своего собственного — со всеми его морщинами, мешками и припухлостями. Знал он также, что жилкит страшно древен — вряд ли кто-то взялся бы исчислить возраст Претри в земных годах.

— Ты не слышал. Седой уже идет?

Претри глубоко вздохнул, а затем Петерсон услышал привычное похрустывание суставов, пока чужак присаживался на корточки рядом с пневмокреслом старика.

— Он идет, старина Петерсон. Но не торопится. Имей терпение.

— Терпение, — задумчиво повторил Петерсон. — Вот его-то у меня, Претри, в достатке. А больше, пожалуй что, ничего и не осталось. Раньше еще было время — но теперь и оно, похоже, иссякает. Так ты говоришь, он идет?

— Идет, старина. Время. Только время.

— Как там синие тени, Претри?

— Уже в лунных долинах. Густые, как мех, старина. Ночь на подходе.

— А луны вышли?

Петерсону слышно было, как широкие ноздри чужака, прорезанные в соответствии с ритуалом, втягивают воздух. Затем Претри ответил:

— Вряд ли сегодня вечером, старина. Тейсефф и Тиий пока за горизонтом. Хотя темнеет быстро. Может, и сегодня вечером, старина.

— Может, конечно, — согласился Петерсон.

— Имей терпение.

Петерсону не всегда хватало терпения. В молодости, когда кровь еще бурлила в жилах, он разругался со своим исповедовавшим старобаптизм отцом и пристрастился к космосу. Не верил он ни в ад, ни в рай и посмеивался над строгими церемониями Вселенской церкви. Терпение пришло позднее. Позднее. Но не тогда.

Петерсон ушел в космос, и время его щадило. Он медленно старел, сохраняя здоровье, — как часто бывает с людьми в черной межзвездной бездне. Видел он смерть — умирали и верующие, и неверующие. А со временем пришло к нему осознание своего одиночества и того, что однажды Седой явится за ним.

Петерсон всегда был одинок, но настало время, когда он уже не мог водить большие корабли по межзвездным пространствам, — и он ушел вместе со своим одиночеством.

Ушел он в поисках дома — и в конце концов, сделав полный круг, вернулся на ту планету, которую узнал первой. Вернулся домой, на Марс, — туда, где он был молод, где родились его мечты и надежды. Ибо дом — это всегда там, где человек был молод и счастлив. Петерсон вернулся домой, на Марс, — туда, где дни теплые, а ночи тихие. Вернулся домой — туда, где человек прошел, каким-то странным образом не оставив своих корней из железобетона. Вернулся к дому, который нисколько не переменился со времен молодости. И вовремя вернулся. Ибо слепота и паралич все-таки нашли его, предрекая скорый визит Седого. Слепота от слишком многих рюмок виски, слишком частого воздействия жесткой радиации, слишком долгих лет напряженного вглядывания в безбрежность. Петерсон ослеп — и уже не мог как-то позаботиться о себе.

Они тихо сидели на веранде, много не болтая, но прекрасно понимая друг друга.

— Претри?

— Что, старина?

— Знаешь, я никогда не спрашивал. Что тебе со всего этого? Я хочу сказать…

Претри потянулся к столу, и Петерсон услышал, как клешня чужака заскребла по пластиковой столешнице. Потом Претри вложил в ладонь Петерсону рюмку разбавленного вика.

— Я понимаю, старина, что ты хочешь сказать. Мы уже почти две жатвы вместе. Я здесь, с тобой. Тебя что-то не устраивает?

Две жатвы. Четыре года по земному времени. Да, Петерсон об этом знал. Однажды жилкит появился из тумана и остался ухаживать за слепым стариком. Петерсон никогда не спрашивал почему. В один прекрасный день он воевал с кофейником (обожал он старомодный заварной кофе и презирал кофейные брикеты) и сражался с регуляторами комнатного отопления — а назавтра у него вдруг появился невзыскательный, бескорыстный помощник, что заботился о нем с чувством собственного достоинства, но учитывал и каждое его желание. Отношения их были товарищескими — Петерсон не требовал слишком многого от Претри, а чужак ничего не просил взамен.

Да и не в том положении оказался Петерсон, чтобы о чем-то спрашивать или чем-то интересоваться.

Хотя в сезон жатвы Петерсону были слышны голоса сородичей Претри из разросшихся по грудь зарослей шелковицы, жилкит никогда не забредал далеко от дома.

А теперь все подходило к концу.

— Ты славно мне помогал. Я… хм… спасибо тебе, Претри. — Старик почувствовал, что сказать это надо как можно проще, без высокопарных фраз.

В ответ — негромкое признательное ворчание:

— И тебе спасибо, старина Петерсон. За то, что позволил мне остаться с тобой, — тихо ответил жилкит.

— Что это было?

Жилкит беспокойно заерзал, и Петерсон почувствовал его неловкость. Затем Претри ответил:

— Таков обычай моей расы.

— Что? — переспросил Петерсон.

— Слеза, старина. Слеза моих глаз на твое лицо.

— Ну-ну, ты смотри не… — начал Петерсон, пытаясь выразить свои чувства, но сразу же понял, что «смотри» тут не годится. Тогда, замявшись, он ощутил волнение, которое, как ему казалось, давно в нем умерло. — Тебе… хм… знаешь, тебе не следует грустить, Претри. Я прожил славную жизнь. И Седой меня не страшит. — Голос Петерсона был полон отваги, но старческий голос дрогнул. Моей расе неведома грусть. Мы знаем красоту, товарищество и благодарность. Но не грусть. Ты как-то говорил, что это серьезный недостаток, но мы не тоскуем о мрачном и потерянном. Моя слеза — лишь благодарность за твою доброту.

— За доброту?

— За то, что ты позволил мне остаться с тобой.

Старик умолк в недоумении. Он ничего не понимал. Но ведь чужак нашел его, и одно присутствие Претри многое облегчило ему в эти последние годы. Петерсон был благодарен жилкиту и достаточно мудр, чтобы теперь просто помолчать.

Так они и сидели, думая каждый о своем, — и разум Пстсрсона сам выбирал отдельные кротки из прожитой жизни.

Петерсон воскресил в памяти долгие годы одиночества на больших кораблях — и как он поначалу смеялся над верой своего отца, над его словами об одиночестве.

«Без друга, Уилл, в дорогу не ходи», — так говорил отец.

Л Петерсон тогда смеялся, провозглашал себя одиночкой. По теперь, ощущая невыразимое тепло присутствия Претри, он знал правду.

Отец был прав.

Хорошо, если рядом друг. Особенно когда Седой уже на подходе. Странно, что старик воспринял это с такой спокойной уверенностью, но так все и было. Петерсон все понял — и теперь безмятежно ожидал.

Вскоре с холмов спустилась прохлада, и Претри принес утепленную шаль. Он положил ее старику на худые колени, которые она сразу обволокла теплом, и снова присел на корточки, хрустнув всеми шестью суставами ног.

— Даже не знаю… — чуть погодя в раздумьи проговорил Петерсон.

Ответа не было — как не было и вопроса.

— Просто не знаю. Чего все это стоило? Все те годы в космосе? Все те, кого я знал? Те, что умерли в одиночестве — и те умирающие, что никогда не были одиноки?

— Всем расам ведома эта боль, старина, — философски отозвался Претри и глубоко вздохнул.

— Никогда не думал, что мне кто-то понадобится. Но теперь-то, Претри, я точно знаю.

— Ничего нельзя знать заранее. — Петерсон не учил чужака поговоркам — Претри нашел его, уже зная язык.

Старик не спрашивал и об этой загадке жилкита. Да и мало ли бывало на Марсе разных пилотов и миссионеров?

— Знаю, Претри, — друг нужен каждому, — продолжил Петерсон.

— Кто может знать…

Петерсон в знак согласия промолчал. Тогда Претри добавил:

— Может, ты и узнаешь.

А потом чужак вдруг застыл, опустив свою клешню на руку старика. Петерсон поднял голову и даже сквозь теплую шаль ощутил леденящий холод. Теперь уже скоро.

— Он идет?

— Он здесь.

Давно научившись распознавать чувства друг друга, они вместе это ощутили.

— Седой.

Петерсон выдохнул это слово в ночной воздух — и лунные долины не отозвались.

— Я готов, — добавил старик и, отставив на стол рюмку вика, протянул левую руку для пожатия.

Петерсон чувствовал, как постепенно стынет его тело, и вдруг старику показалось, что кто-то пожал ему руку. Тогда, думая, что пора уходить в одиночестве, он сказал:

— Прощай, Претри. Прощай, друг.

Но ответных слов прощания от сидевшего рядом чужака Петерсон не услышал. Другие слова жилкита дошли до него — как бы сквозь мягко стелющийся туман:

— Мы пойдем вместе, друг Петерсон. Седой приходит ко всем расам. Почему ты решил, что я пойду один? Нужда каждого велика.

— Я здесь, Седой. И я не один.

Как-то безотчетно Петерсон понял, что жилкит протянул ему клешню, и пожал ее. А потом прикрыл слепые глаза.

Долгое время спустя сверху опять донесся стрекот сверчковарфистов, а на веранде у входа воцарился безмолвный покой.

Ночь настала в краю чужом. Ночь — но не тьма.

Глаза из пыли

Их брак был неизбежен. С ее родинкой на правой щеке, с его куриной слепотой… Как вообще их можно было терпеть на Топазе?

В мире, посвященном красоте, недопустимо любое несовершенство. Тем не менее, всеми избегаемые, они там остались. И поженились. Вполне естественно. Красота ищет равное себе — как и безобразие.

Итак, они поженились, худо-бедно устроили свою жизнь — и вскоре она уже носила ребенка.

Кошмар начался.

Город Света на планете Топаз вздымался на два километра в жемчужное небо. Башни его окружала аура, заключенная в самом веществе. Все пастельные тона — голубой, розовый, салатный — сливались, создавая единое восхитительное зрелище потока и круговорота. Башни — трех разных высот. Величественные гиганты высотой в два километра с точностью до микрона, башни средних размеров, что доходили лишь до семисот метров, после чего над ними возносились гиганты, и миниатюрные башенки тридцати метров, изящные и трогательные.

Ослепительно головоломные, выгибающиеся от башни к башне висячие мосты и автострады были подлинными чудесами строительства. На разных уровнях из пластин чистейшего вещества устроены подъемники и разделители, что придавало городу вид сказочного, отделенного от безобразного мира царства, купающегося в собственной красоте.

И, конечно же, люди…

Каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок являл отдельную ноту величественной симфонии совершенства. Прослеживались и простота, и вычурность — но столь искусно совмещенные и смешанные, что ничего грубого или чрезмерного просто не встречалось. Ни вялых лиц, ни бессмысленных. Люди Топаза хранили красоту в глазах, в ясности лиц и в ритме шагов.

На Топазе существовала только красота. В Городе Света шло бесконечное восхитительное представление, исполненное изящества и совершенства. Никаких признаков расового вырождения, никакой самоуспокоенности, никакого застоя. Цивилизация Топаза была вполне жизнеспособна, богата по мысли, сложна по содержанию — посвящена красоте жизни и воплощению этой красоты во всем материальном.

Слепец и его жена с родинкой жили в небольшом секторе вне города там, где фермеры возделывали правильной формы поля, используя превосходное по конструкции и эффективное в работе оборудование.

Жили они в двухъярусном доме, который мог похвалиться всеми новейшими роботизированными удобствами. Свет ламп усиливался или приглушался по мановению руки, стены при нажатии кнопки излучали тепло, еду готовили изобретательно сконструированные роботы-повара, из отверстий в стенах гудели вжики, что немедленно убирали появляющуюся грязь.

А в машинном подвале, где размещались сервомеханизмы — нервный центр всего дома, — слепец и его жена с родинкой оборудовали дополнительную темную комнату особого назначения. Мягкие стены комнаты полностью поглощали звук, защищая обитателей от любых внешних воздействий. Туда не проникал свет, а постелью служил пуховый тюфяк.

Обитателем этой комнаты был Человек.

Просто Человек. Ибо никакого другого имени у него никогда не было. В отличие от слепца, которого звали Метларь, или от его жены с родинкой, чье имя было Ордак. У них были имена, так как время от времени им приходилось появляться в городе и общаться с окружающими. Но Человек ни с кем не общался. Он никогда не видел света, ни разу не прогуливался. Комната стала его постоянным обиталищем, а его родители позаботились, чтобы он никогда ее не покинул.

В машинном подвале двухъярусного дома неподалеку от Города Света Человек сидел в глубоком молчании.

Сидел, аккуратно сложив руки на коленях, подогнув под себя ноги — и сохранял безмятежность.

Сидел, устремив в пустоту глаза из серой клубящейся пыли. Присутствие Человека на Топазе никакого оправдания не имело и иметь не могло. В мире красоты и изящества уродство презиралось. Метларь и Ордак были неполноценны — его слепота и ее родинка, — но они уже давно жили в сообществе и имели достаточно благоразумия, чтобы не слишком высовываться. Совсем иное дело их отпрыск. Глаза из пыли — кто мог такое допустить?

Назад Дальше