Сначала было слово Повесть о Петре Заичневском - Лиходеев Владимир Израилевич 2 стр.


Вдруг Голубев бросился к юноше, как к старому знакомцу.

— Петр! Это же Карасев!

Юноша оказался сдержаннее Голубева.

— Дядя Сеня, — спокойно и улыбчиво сказал он, — сколько лет, сколько зим?

«Ах, вот оно что! — подумал Петр Григорьевич. — Дядя Сеня — старая кличка Голубева».

Юноша завернул небольшого Голубева рыжими полами шубы:

— А я думал, что еще застану тебя… Совсем?

— Под надзор, — сказал Голубев, освобождаясь от объятий, — в Смоленск…

— А кто этот старик?

— Как?! Это — Заичневский…

— А… Якобинец… — насмешливо сказал юноша. Петр Григорьевич слышал разговор, делая вид, что не слышит, что занят наблюдениями за кузнецом (левая пристяжная сбросила все-таки подкову). Должно быть, юноша — марксид. Они, молодые марксиды, особенно въедливо произносят слово якобинец. Они трактуют все на свете, исходя из единых экономических законов, которые ясны им, как простая формула пифагоровой теоремы. Впрочем, они не признают и теорем. Они владеют аксиомами, объясняющими все на свете ясно, четко и неопровержимо. Петр Григорьевич слушал, думал.

Да, именно он, Петр Заичневский, тридцать три года назад объявил программу республики Русской в своей прокламации «Молодая Россия». Все шарахнулись от его листовки. Его осудил Чернышевский. Снисходительно побранил Герцен. Сам бесстрашный Бакунин испугался смельчаков «Молодой России». И как знать — не прокламация ли Петра Заичневского с товарищами наметила пути будущим комитетам и партиям, провозгласив цель политического движения — социальную республику Россию…

Старик… Кто этот старик, наблюдающий работу кузнеца? Это якобинец Петр Заичневский. Он, якобинец Петр Заичневский, смотрит, как кузнец в старой пупковой телогрейке, в кожаном фартуке, изогнув лошадиную ногу, примеривает полуфунтовую дорожную подкову, утешительно приговаривает, очищая копыто косым ножом:

— Балуй… Балуй, дура…

И всаживает в копыто гвоздь с одного удара. Плоские подковные гвозди торчат у него в петлях на шлее фартука, как газыри. Лошаденка взматывает головою, дергается, взметает хвостом, как от мух.

— Балуй…

А Голубев с этим красавцем удалились, радуясь неожиданной встрече.

Кузнец всадил последний гвоздь, загнул вылезший с внешней стороны копыта кончик. Лошаденка будто даже вздохнула, скребнув подкованной ногою.

— Так-то, Петра Григорьевич, — вдруг сказал кузнец, — все никак на Усольский тракт не выйдем…

Петр Григорьевич изумился:

— Кондрат! Тебя ж не узнать!

Оставив лошадь в станке, будто она его никак не касается, кузнец подошел к Петру Григорьевичу, обтирая ладони о фартук:

И дьявол сразу всего себя не показывает…

Петр Григорьевич шагнул навстречу. Странный спутник всей его жизни снова оказался перед ним, в новой ипостаси. И снова Петр Григорьевич отметил про себя, что спутник сей всегда удивительно соответствовал тому виду, который обретал. Сейчас это был придорожный кузнец, и не могло быть сомнений в том, что всю жизнь он только то и делал, что ковал лошадей. Кондрат, заросший, как леший, огромный (похожий на Бакунина), смотрел дружелюбно из-под кустистых седых бровей.

— Так-то… А я с утра маюсь… Сосет в грудях и сосет… К чему бы, думаю? Не иначе господь Петру Григорьича подкинет! И — как в воду!

— Я вот тоже, — улыбнулся Петр Григорьевич, — пляшет кобыленка и пляшет… К чему бы, думаю? Не иначе — раскуется! Ты-то чего благости набрался?

Кондрат прищурил левый глаз, приподнял правую бровь.

— Будто ты не знаешь…

— Откуда мне знать?

— А оттуда, бедовая твоя голова, что через пять годков, а именно в первый день генваря девятисотого года наступит конец света, страшный суд… — Кондрат перекрестился. — Столетний век кончается, Петра Григорьич, так-то…

Петр Григорьевич изумился:

— И ты туда же!

— И я, Петра Григорьич, и я, — печально, даже скорбно покивал Кондрат.

— Да ты же умный мужик!

— Господь не обидел… Вот за ум-то и взялся… Определился при деле. Слышь, — Кондрат шагнул ближе, сощурился, — в святой книге открылось — кто семь лет не грешил, тот войдет в царствие небесное… Я, Петра Григорьич, уже два года не грешу… С той поры, помнишь, как от губернатора убег… Осталось пять годочков перетерпеть…

Петр Григорьевич смотрел на Кондрата, смышленого, толкового мужика. Что это?..

Голубев в Иркутске показывал немецкую выписку «Невежество — демоническая сила, и она еще послужит причиной многих трагедий».

Петр Григорьевич смотрел в дикое, заросшее, истинно разбойничье лицо, на котором запечатлены следы всех пороков, и изумлялся страстному преображению этого давно знакомого лица. «Должно быть, — подумал Петр Григорьевич, — так и происходят чудесные превращения разбойников в святых, по банальным канонам житий. Ибо чье раскаянье сильнее раскаянья грешника?»

— Я так думаю, — негромко говорил Кондрат, знающе щурясь, — хоть раз в сто лет должна же являться правда на землю?.. — Придвинулся к уху. — Сказывают, ровным счетом сто лет назад — в точности к первому генваря сойдется — царя задушили… Слыхал?

— Будет тебе молоть вздор, Кондрат! Ты лучше вспомни, как при тебе царя растянули! При тебе! И что! Был страшный суд?

Кондрат засопел по-детски:

— Энтот царь не считается… Не под конец столетнего века пришелся. А тот, задушенный, пришелся к сроку.

— Да ведь не было и тогда никакого конца света!

— Не было, — согласился Кондрат, — врать не буду… Никогда не вру… А сейчас — будет.

Петр Григорьевич вдруг вспомнил, как тридцать лет назад назвал икону доскою (вы же в доски верите, а не в бога!), на что Кондрат сказал: «Ты сам, барин, в доску веришь, да не ведаешь в какую, вот и бесишься!»

— Ну, ладно, Кондрат, будет так будет. Да кто судить-то станет?

Кондрат будто дождался стоящего, важного вопроса, оживился:

— Как это кто? Верно, не правительствующий Сенат! И не царь энтот, по башке битый! Народ будет судить!

Он вздохнул, разгладил бороду, засиял воображением (Петр Григорьевич невольно повернулся туда, куда смотрит Кондрат, но ничего, кроме пакгауза, возле которого разгружали обоз, не увидел).

— Ты слушай, — повторил Кондрат, — слушай! На престоле — господь триединый, так? А по бокам — двенадцать ангелов.

— Это присяжные, что ли? — не сдержался Петр Григорьевич.

— Называй как знаешь… Значится, ангел, старшой, докладывает: раб божий Кондратий. По документу семь лет без греха. Как быть? И весь народ, слышь? — бодро раскинул руки, будто собрался пуститься в пляс, — весь народ как гукнет единым гласом: этапом его в царствие небесное! Навечно! Вот как будет!

Сатанинская уверенность Кондрата подействовала на Петра Григорьевича, как в театре, когда великий актер вовлекает и зрителя в свою игру. Петр Григорьевич поддался игре, спросил беззаботно, заранее зная ответ:

— Так, может быть, ты и за меня похлопочешь?

Но Кондрат насупился и сказал:

— Как с тобою быть — ума не приложу… Право… Надо думать, вам, господам, каюк все же… Хучь вы и пострадали и перетерпели… Постараемся, конечно, что сможем…

Сокрушение Кондрата было таким искренним, что Петр Григорьевич почувствовал нелепую обиду, как в детстве, в игре: и бежал быстрее всех, и метнул ловко, а — не попал! Каюк, стало быть, хучь и претерпели. Природная насмешливость как-то странно споткнулась об эту обиду.

— Будет тебе! Сам не знаешь, чего городишь! Сказано же в писании: претерпевши до конца — спасется!

Кондрат снова сощурил глаз, спросил, как на торгу при развале с краденой рухлядью:

— Не врешь? В каком писании? В нашем или в немецком?

— В нашем…

— Ну, Петра Григорьевич! Облегчил ты мою душу! Слышь? Я как узнал про страшный суд, первым делом штоф у братьев Дерюгиных потребовал. Я тогда на Лисихе промышлял. Сижу и плачу, — провел левой ручищей под усами, — право, плачу… Как же, думаю, с Пётрой Григорьичем, с кем я по каторгам, почитай, всю жизнь? Неужто и у бога нет справедливости? Жалко же! Веришь? В Крестовоздвиженскую ходил! На бугор. Конечно, к попу не пошел, врать не стану, не люблю я их. У законоучителя отца Знаменского спросил, в училище. Смеется! Там, говорит, видно будет. А, выходит, у бога есть статья, касающе тебя! Выходит, Петра Григорьич, как в бочку свистнуть — и тебе этапом в царствие небесное! Рад я за тебя! Право, рад!

Кондрат вдохновенно врал. Из всего сказанного, как понял Петр Григорьевич, правда была, пожалуй, только в штофе от братьев Дерюгиных да в неуказанных промыслах на Лисихе. Однако Кондрат так же искренне радовался внезапно обнаруженной у господа бога статье, касающейся Петра Григорьевича, как искренне верил в свое вдохновенное вранье.

III

Петр Григорьевич извлек черные плоские часы, надавил головку, крышка мягко открылась.

— Когда вы дорогу-то сюда дотянете? — услышал Петр Григорьевич.

Должно быть, кто-то приставал к инженеру.

— Всему свое время…

— Свое время, свое время! Небось уже все деньги — ампошэ!

— Да как вы смеете?

— Смею, сударь, смею-с! В газетах все про вас написано!

Петр Григорьевич усмехнулся: наконец-то найден истинный виновник железнодорожных афер, истинный казнокрад — любимец газетных разоблачений. Петр Григорьевич посмотрел на путейца. Молодой инженер горел справедливым гневом, щеки пылали не морозом — обидою. Задирал его тот самый коротконогий, который телеграфировал в Санкт-Петербург. Петр Григорьевич пошел было дальше, но едва не споткнулся о подкатившегося прямо под ноги малыша, перевязанного шарфами, как тючок, и наклонился к нему:

— Далеко ли изволите следовать, сударь?

Мальчик поднял голову и важно сказал:

— В Илкуцк… Да вот лосадей не дают…

— Дадут, — подбодрил Петр Григорьевич, — папенька ваш кто будет?

Мальчик посмотрел в глаза смело:

— Ницего полозительно не могу вам сказать, судаль…

Подошел высокий господин в пенсне, в аккуратной рыжей бородке, в куньей шапке, оглядел Петра Григорьевича с близоруким добродушием, поклонился учтиво, спросил мальчика:

— Куда ты закатился, Арбуз Иваныч?

И, наклонясь, стал поправлять на нем шарф. Шарф был обмотан хорошо, надежно. Движения высокого господина были вызваны скорее нежной заботой, нежели надобностью.

— Этьен! — вдруг крикнул кто-то, — все устроено! Собирайтесь, поедете на наших! Иннокентий Илларионович жалует свой возок, да только отвезете теодолиты! Арбуз Иваныч! Замерз небось?

Молодой путеец в наставленном на уши воротнике, в непременной форменной фуражечке с якорем и топориком, тот самый, кого только что задирал коротконогий, — неожиданно бросился к Петру Григорьевичу.

— Батюшки! — закричал он, — вы ли это?

Петр Григорьевич сплющил глаза — это был Митенька! Как же он не узнал его? Впрочем, за восемь лет он все-таки вырос.

Петр Григорьевич обнял молодого человека, и сердце его застучалось в горло. Меховые одежды мешали — как будто обнимались не люди, а шкафы.

— Кто повезет теодолиты? — крикнул кто-то.

Двое — толстый увалень в зеленой шубе и другой, стройненький, в бекешке, — остановились, ожидая, когда кончатся неуклюжие меховые объятия.

— Удальцов! — повторил толстый, — кто повезет теодолиты?

— Я повезу, — негромко сказал высокий господин в пенсне.

— Да подите вы! — оторвался от Петра Григорьевича Митенька. — Господа! Перед вами мой наставник, старый русский революционер Петр Григорьевич Заичневский!

— Гоша! — крикнул толстяк тому, кто в бекешке, — немедленно удвойте караул при динамитном складе! Честь имею, сударь, титулярный советник Петухов! А это, — на того, кто в бекешке, — ротмистр Румянцев! Уже — Румянцев, но пока еще — ротмистр!

И расхохотался, как из бочки, как хохочут толстые, простодушные люди.

Арбуз Иваныч вдруг закричал радостно:

— Мы повезем тинамиты! Папенька! Мы повезем тинамиты!

— Так это вы Заичневский? — хладно спросил высокий господин в пенсне и чопорно представился: — Надворный советник Шадрин.

И подчеркнуто резко кивнул головою, что было трудно сделать при поднятом вороте.

— Весьма рад, — пробормотал Петр Григорьевич и начал было снимать рукавицу, однако воздержался, сообразив, что надворный советник руки ему не подаст.

— Я имею счастье, — снова кивнул надворный советник, — быть мужем Екатерины Васильевны Удальцовой.

Он выразительно приподнял бородку, сверкнул стеклами, будто хотел спросить: каково?

— Митя! — беспокойно обернулся к Удальцову Петр Григорьевич, — так ведь господин Шадрин — муж Катеньки? Где же она?

Надворный советник Шадрин с нарочитым вызовом, будто ждал случая обескуражить именно Петра Григорьевича, произнес:

— Екатерина Васильевна — в административной ссылке. В Чите. Мы, — кивнул на мальчика, — направляемся вслед.

Петру Григорьевичу сделалось не по себе. Он посмотрел на Шадрина, на Удальцова, присел перед мальчиком, вглядываясь в личико и отыскивая черты орловской гимназистки Кити Удальцовой, Митиной старшей сестры. Мальчик смотрел в бородатое незнакомое лицо спокойно, ясно, однако Петру Григорьевичу против воли казалось, что читает он в этом взгляде осуждение.

— Теперь мужчины стали декабристками! — загрохотал титулярный советник Петухов, — суфражизм, господа, эмансипо-с!..

— Эмансипёс! — передразнил Удальцов, — ступай готовь возок! Косыха пошли кучером! А вы, мои женераль, — ротмистру, — сильвупле, пошлите казаков в восьмой нумер. Пусть приготовят. И — соорудят эн пти комильфо персон на шесть-семь, включая нас с вами, разумеется!

Ротмистр весело кинул два пальца к папахе, стукнул каблуком о каблук и зашагал вслед за Петуховым.

На корточках было тяжело — ныли ноги в икрах, в щелкнувших коленях. Но Петр Григорьевич не поднимался. Он привлек к себе малыша:

— Твоя маменька очень достойная дама… Я всегда преклонялся перед нею…

Мальчик осторожно посмотрел на отца.

Петр Григорьевич не сдержался, прижал к себе мальчика. Черт знает что… Маленький мальчик следует в ссылку к Кити Удальцовой… Но ведь она еще сама — дитя… Ах, Арбуз Иваныч, как тебе объяснить, что я сейчас испытываю. Да и надо ли объяснять?..

— Только ради бога не думайте, что все это — из-за вас! — все так же отчужденно и даже высокомерно проговорил надворный советник Шадрин.

— Чем занималась Екатерина Васильевна? — спросил Петр Григорьевич, всматриваясь в малыша.

— Она учительствовала, — все с тем же вызовом произнес надворный советник, — а в восемьдесят девятом, — он выразительно назвал год ареста Петра Григорьевича, — попала под надзор…

— Пур се фер митрайе[1] у нас в крови! — беспечным тоном, однако с тем, чтобы унять напряжение, сказал Митенька Удальцов.

Петр Григорьевич поднялся, слегка нагнувшись (от резких движений последнее время вдруг темнело в глазах), Шадрин с учтивой чопорностью воспитанного человека поддержал его под локоть. Петр Григорьевич отстранился. Надворный советник убрал руку и повторил, несколько убавив осуждающую строгость:

— Только не думайте ради бога, что мы вас в чем-нибудь обвиняли… Я бы не хотел оставить ложное впечатление… Право же… Кто в России не под надзором? Мы не придавали значения, отнюдь… А недавно, осенью — Чита…

Надворный советник вдруг заговорил мягче, как человек, не умеющий долго (более пяти минут) осуждать или даже соблюдать необходимые правила игры в осуждающую строгость.

— Что же делает Кити в Чите? — спросил Петр Григорьевич, почувствовав, что может назвать надворную советницу домашним именем.

— Да она учительствует! — бодро ответил за шурина Митенька Удальцов. — Она учит русскому языку бурятов! И вообразите — интересуется буддизмом!

— А надолго она сослана?

— На три года, — сказал надворный советник Шадрин. — Полноте, Петр Григорьевич! Я получил назначение в Иркутск, в казенную палату. И Кити перетащу в Иркутск. И заживем не хуже, чем в Твери!

Надворный советник говорил уже так, будто пытался утешить Петра Григорьевича и уж, во всяком случае, выразить свои заверения в совершеннейшем почтении, а также в том, что он, Петр Григорьевич, никак не должен считать себя виновником семейных злоключений Шадриных и, разумеется, Арбуз Иваныч не может восприниматься им, Петром Григорьевичем, как живой укор.

Назад Дальше