Шутовской хоровод - Хаксли Олдос Леонард 5 стр.


— В самом деле, кто? — Гамбрил посмотрел на часы. — Кстати о брюках... — добавил он.

— Об этих одеждах, — поправил его мистер Бодженос. — Ах да. Скажем, в будущий вторник?

— Что ж, скажем, в будущий вторник. — Гамбрил открыл дверь мастерской. — До свиданья, мистер Бодженос.

Мистер Бодженос проводил его таким поклоном, точно он был принцем крови.

Сияло солнце, и небо в пролете улицы было голубое. Полупрозрачная даль расплывалась в нежных и светлых тонах; казалось, каждая улица затянута золотистым шелковым газом, который чем дальше, тем становился плотней. На деревьях Ганновер-сквера молодые листья еще не потеряли свежести и были похожи на языки зеленого пламени, а закопченные стволы казались более черными и грязными, чем всегда. Если бы закуковала кукушка, это было бы как нельзя более уместно и приятно. Но даже и без кукушки день был чудесный. Такой день, подумал Гамбрил, лениво шагая по улице, что хочется влюбиться.

Из мира портных Гамбрил перешел в мир торговцев искусственным жемчугом; он не торопясь брел по тротуару благоухающей Бонд-стрит, еще острей ощущая влюбленность, разлитую в воздухе в этот ясный весенний день. С чувством глубокого удовлетворения он вспомнил шестьдесят три письменных работы о Рисорджименто. Как приятно болтаться без дела! Особенно на Бонд-стрит, где из этого занятия можно извлечь массу удовольствия. Он прошелся по залам весенней выставки в Гровноре и вышел, немного жалея в душе о восемнадцати пенсах, истраченных на входной билет. После этого он сделал вид, будто собирается купить концертный рояль. Кончив играть свои любимые пассажи на великолепном инструменте, который ему подобострастно предоставили, он заглянул на несколько минут к Содби, подышал пылью старинных книг и побрел дальше, любуясь сигарами, прозрачными флаконами духов, носками, старыми мастерами, изумрудными колье — одним словом, всеми предметами во всех витринах, мимо которых он проходил.

«В Скором Времени Открывается Выставка Картин Казимира Липиата». Афиша привлекла его взгляд. Значит, старина Липиат снова на боевой тропе, подумал он, толкая дверь выставочного зала Олбермэла. Бедный старина Липиат! Или, пожалуй, даже — милый старина Липиат. Он любил Липиата. Конечно, у него есть свои недостатки. Забавно было бы снова встретиться с ним.

Гамбрил очутился среди угнетающего собрания гравюр. Он просмотрел их, спрашивая себя, как это получается, что в наши дни, когда ни одному художнику не удается продать своих картин, любой дурак, умеющий нацарапать банальный вид с двумя лодками, намеком на облако и плоским морем, без всякого труда сбывает свои произведения дюжинами, и к тому же по гинее за штуку. Его размышления были прерваны приближением молодого человека, на чьей обязанности лежало водить посетителей по выставке. Он подошел робко и неуверенно, но с решимостью человека, задавшегося целью выполнить свой долг, и выполнить его с честью. Это был очень молодой человек с бесцветными волосами, которым густой слой бриолина придавал удивительный сероватый оттенок; младенчески-круглые щечки делали его похожим на маленького мальчика, играющего во взрослого. Он работал здесь всего несколько недель и находил свою работу очень трудной.

— Вот это, — заметил он, слегка кашлянув, чтобы обратить на себя внимание, и показывая на один из видов с двумя лодками и плоским морем, — это более ранний вариант, чем тот. — И он показал на другой вид, где лодок было по-прежнему две, а море казалось все таким же плоским — хотя при более близком рассмотрении оно могло показаться, пожалуй, еще более плоским.

— В самом деле, — сказал Гамбрил.

Его холодность, видимо, задела молодого человека. Он покраснел, но заставил себя продолжать.

— Некоторые знатоки, — сказал он, — предпочитают более ранний вариант, хотя в нем меньше законченности.

—Да?

— Замечательно передан воздух, не правда ли? — Молодой человек склонил голову набок и с видом ценителя сложил свои детские губки сердечком.

Гамбрил кивнул.

В полном отчаянии молодой человек ткнул пальцем в затененную корму одной из лодок.

— В этом пятне столько настроения, — сказал он, краснея еще больше.

— Масса экспрессии, — сказал Гамбрил. Молодой человек благодарно улыбнулся ему.

— Вот именно, — сказал он в восторге. — Экспрессия. Вы совершенно правы. Масса экспрессии. — Он повторил это слово несколько раз, точно стараясь запомнить его на тот случай, когда им можно будет воспользоваться снова. Он изо всех сил старался с честью выполнять свой долг.

— Кажется, здесь скоро будет выставка Липиата, — заметил Гамбрил, которому порядком надоели лодки.

— Как раз в эту минуту он окончательно договаривается с мистером Олбермэлом, — торжествующе сказал молодой человек с видом фокусника, в самый критический момент извлекающего из своей шляпы кролика.

— Да что вы говорите! — Фокус произвел на Гамбрила должное впечатление. — Тогда я подожду его здесь, — сказал он, усаживаясь спиной к лодкам.

Молодой человек вернулся к своему столу и взял вечное перо с золотым колпачком, подаренное тетушкой на Рождество, когда он впервые поступил на службу. «Масса экспрессии, — написал он заглавными буквами на листке из блокнота. — В этом пятне масса экспрессии». Несколько секунд он пристально смотрел на бумажку, потом аккуратно сложил ее и спрятал в жилетный карман. «Бери все на заметку». Это был один из его девизов; он сам старательно написал его тушью, старинным готическим шрифтом. Он висел у него над кроватью между изречением «Господь — мой пастырь» (подарок матери) и цитатой из доктора Фрэнка Крэйна: «Улыбка на лице продаст больше товара, чем острый язык». Однако молодому человеку не раз приходило в голову, что острый язык — вещь весьма полезная, особенно на этой службе. Он спрашивал себя, можно ли сказать, что композиция картины полна экспрессии. Он заметил, что конек мистера Олбермэла — композиция. Но, пожалуй, благоразумней придерживаться более обычного «удачная композиция»: выражение, правда, несколько избитое, но зато безопасное. Надо будет спросить мистера Олбермэла. И еще все эти разговоры о пластической линии и чистой пластичности. Он вздохнул. Все это ужасно сложно! Прямо из кожи вон лезешь, чтобы быть на высоте положения; но когда речь заходит обо всех этих воздухах, и экспрессии, и пластичности — ну что тут будешь делать? Брать на заметку. Больше ничего не остается.

В кабинете мистера Олбермэла Казимир Липиат стукнул кулаком по столу.

— Масштаб, мистер Олбермэл. — говорил он, — масштаб, и сила, и идейная содержательность — у стариков все это было, а у нас нет... — И он подкреплял свои слова жестами. Выражение его лица все время менялось, а зеленые глаза, глубоко сидящие в темных, словнообугленных впадинах, светились беспокойным огнем. Лоб у него был крутой, нос длинный и острый, губы непропорционально большие и толстые для костлявого скуластого лица.

— Вот именно, вот именно, — сказал мистер Олбермэл Своим сочным голосом. Это был кругленький гладенький человечек с яйцевидной головой; в его манерах была напыщенная торжественность старого мажордома, которую сам он, видимо, считал весьма аристократической.

— Я задался целью возродить все это, — продолжал Липиат, — возродить масштабы и мастерство старых мастеров.

Когда он говорил, он чувствовал, как его заливает волна теплоты, его щеки пылали, и горячая кровь пульсировала в его глазах, словно он выпил глоток бодрящего красного вина. Его собственные слова возбуждали его, он размахивал руками, как пьяный, и он действительно был точно пьяный. Он чувствовал в себе величие старых мастеров. Он мог сделать все, что делали они. Не было ничего, что было бы ему не по силам.

Яйцеголовый Олбермэл сидел перед ним, безупречный мажордом, раздражающе невозмутимый. Олбермэла тоже следовало бы заставить гореть. Он еще раз стукнул по столу и снова взорвался.

— Такова была моя миссия, — кричал он, — все эти годы! Все эти годы... Время обнажило его виски; высокий крутой лоб казался еще выше, чем он был на самом деле. Теперь ему было сорок; юному бунтарю Липиату, объявившему некогда, что никто не может создать ничего дельного после тридцати лет, было теперь сорок. Но в минуты неистовства он забывал о своих годах, он забывал о разочарованиях, о непроданных картинах, о ругательных отзывах.

— Моя миссия, — повторил он, — и будь я проклят, если я не сумею ее выполнить!

Кровь горячо пульсировала в его глазах.

— Безусловно, — сказал мистер Олбермэл, кивая яйцом. — Безусловно.

— А как все измельчало в наше время! — продолжал с пафосом Липиат. — Как банальны сюжеты, как ограничены возможности! У нас нет ни художников-скульпторов-поэтов, как Ми-келанджело; ни художников-ученых, как Леонардо; ни математиков-придворных, как Боскович; ни композиторов-импресарио, как Гендель; ни всесторонних гениев, как Врен. Я восстаю против этой унизительной специализации. Я один противостою ей своим примером. — Липиат поднял руку. Он стоял, как статуя Свободы, колоссальный и одинокий.

— Однако же... — начал мистер Олбермэл.

— Художник, поэт, композитор,— не унимался Липиат. — Я все вместе. Я...

— ...имеется опасность — как бы это сказать — распылить свои силы,— настойчиво продолжал мистер Олбермэл. Он незаметно посмотрел на часы. Разговор, по его мнению, слишком затянулся без всякой к тому необходимости.

— Современным художникам угрожает гораздо большая опасность, — возразил Липиат. — Опасность застоя и медленного умирания. Разрешите мне поделиться своим опытом.

Что он и сделал, весьма многословно.

В выставочном зале, окруженный лодками, видами венецианских каналов и устья реки Форт, безмятежно размышлял Гам-брил. Бедный старина Липиат, думал он. Или, пожалуй даже, милый старина Липиат, несмотря на всю его фантастическую самовлюбленность. Такой скверный художник, такой бездарный поэт, такой громогласный и чувствительный пианист-импровизатор. И год за годом все одно и то же, твердит все об одном и том же — и всегда скверно! И вечно без гроша, вечно живет среди удручающей грязи! Великолепный и трогательный старина Липиат!

Вдруг дверь распахнулась, и в зал ворвался громкий срывающийся голос, то низкий и грубый, то пронзительно-визгливый.

—...как Веронезе, — говорил он,— огромная, сильная, головокружительная композиция, — («головокружительная композиция» — мысленно молодой человек взял эти слова на заметку), — но, конечно, гораздо более серьезная, гораздо более значительная, гораздо более....

— Липиат! — Гамбрил встал со стула, повернулся, сделал несколько шагов, протягивая руку.

— А, Гамбрил! Вот это здорово! — И Липиат сжал протянутую руку с мучительной сердечностью. По-видимому, он был в приятно-возбужденном состоянии. — Мы договаривались с мистером Олбермэлом насчет моей выставки, — объяснил он. — Вы знакомы с Гамбрилом, мистер Олбермэл?

— Очень рад познакомиться, — сказал мистер Олбермэл. — У нашего друга, мистера Липиата, — добавил он покровительственно, — подлинно артистический тем...

— Это будет нечто великолепное.

Липиат не мог ждать, пока кончит говорить мистер Олбермэл. Он энергично хлопнул Гамбрила по плечу.

—...Артистический темперамент, как я уже говорил, — продолжал мистер Олбермэл. — Он, разумеется, слишком нетерпелив и слишком полон энтузиазма для нас, простых смертных, — снисходительная княжеская улыбка сопровождала этот акт самоуничижения, — живущих в мире прозаической, деловой повседневности.

Липиат разразился громким и не весьма мелодичным хохотом. По-видимому, он не возражал против обвинения в артистическом темпераменте: наоборот, оно даже нравилось ему.

— Огонь и вода, — сказал он афористически,— соединенные вместе, дают пар. Мы с мистером Олбермэлом мчимся вперед, как паровоз. Пш, пш! — он задвигал руками, как поршнями. Он хохотал; но мистер Олбермэл только улыбался, холодно и вежливо. — Я рассказывал сейчас мистеру Олбермэлу, какое распятье я сейчас пишу. Оно такое же большое и головокружительное, как у Веронезе, но гораздо более серьезное, более...

За их спиной молодой человек объяснял красоты гравюр какому-то новому посетителю. «В этом пятне, — говорил он, — масса экспрессии». И в самом деле, тень падала на корму лодки с крайне выразительной настойчивостью. «А какая удачная, какая... — на мгновение он замялся, и его лицо под бесцветными напомаженными волосами густо покраснело, —...какая головокружительная композиция». Он с тревогой посмотрел на посетителя. Но тот и глазом не моргнул. Молодой человек почувствовал огромное облегчение.

Они вместе ушли с выставки. Липиат шел впереди, очень быстро, с великолепной грубостью пробивая себе дорогу сквозь элегантную и праздную толпу, размахивая руками и разглагольствуя. Шляпу он нес в руке; галстук у него был ярко-оранжевый. Все на него оборачивались, и ему это нравилось. Лицо у него было действительно замечательное: такое лицо по праву должно было принадлежать гению. Липиат это знал. «Гений, — любил он говорить, — носит на челе нечто вроде печати Каина, по которой люди сразу узнают его; а узнав, обычно побивают каменьями», — добавлял он с тем особым смешком, каким он сопровождал все свои горькие или циничные замечания; этот смешок должен был показывать, что горечь и цинизм, даже если они оправдывались обстоятельствами, на самом деле были всего лишь маской, а под этой маской скрывалась неизменная трагически невозмутимая улыбка художника. Липиат очень много думал об идеальном художнике. Эта титаническая абстракция заполняла его всего. Он был ею — только, пожалуй, немного слишком сознательно.

— На этот раз, — повторял он, — они у меня разинут рты от удивления. На этот раз... Это будет нечто потрясающее. — И Липиат начал описывать картины, которые он выставит, и с каждым его словом горячая кровь все сильней билась у него в глазах и ликующее сознание своей силы, уверенность в ней все росли и росли в нем; он говорил о своем предисловии к каталогу, о стихотворениях, которые будут помещены там в качестве литературных дополнений к картинам. Он говорил и говорил. Гамбрил слушал не слишком внимательно. Он спрашивал себя, как это можно говорить так громко и так бесстыдно хвастать. Впечатление было такое, точно Липиату нужно было кричать, чтобы убедить себя в своем собственном существовании. Бедный Липиат! Гамбрил подумал, что за последние годы он, наверное, не раз сомневался в этом. Да, но на этот раз, на этот раз они у него разинут рты от удивления.

— Так, значит, вы довольны своими последними работами. — сказал он в конце одной из длинных тирад Липиата.

— Доволен? — воскликнул Липиат. — Еще бы мне не быть довольным.

Гамбрил мог бы ему напомнить, что он не раз бывал доволен своими работами, но что «они» до сих пор еще ни разу не раскрывали ртов от удивления. Однако он решил ничего не говорить. Липиат продолжал разглагольствовать на тему о масштабах и универсальности старых мастеров. Подразумевалось, что сам он принадлежит к их числу.

Они расстались на углу Тоттенхэм-Корт-род; Липиат отправился на север в свою мастерскую на Мэпл-стрит, Гамбрил — в свою холостяцкую квартиру на Грет-Рассел-стрит. Почти год назад он снял две маленькие комнатки над бакалейной лавкой, обещая себе делать в них бог знает что. Но почему-то из этого «бог знает что» ничего не получалось. И тем не менее ему нравилось изредка заходить туда, когда он бывал в Лондоне, и думать, сидя в одиночестве перед газовым камином, что ни одна живая душа во всем мире не знает, где он. У него было детское пристрастие к тайнам и секретам.

— До свиданья, — сказал Гамбрил, поднимая в знак прощания шляпу. — И я приглашу еще кое-кого к ужину в пятницу. — (Они сговорились встретиться снова.) Он пошел прочь, думая, что за ним осталось последнее слово; но он ошибся.

— Да, кстати, — сказал Липиат, быстрыми шагами догоняя Гамбрила. — Нет ли у вас случайно пяти фунтов взаймы? Знаете, только до выставки. Я что-то остался почти без денег.

Бедный старина Липиат! Но со своими банковыми билетами Гамбрил расстался не очень охотно.

Назад Дальше