Холод страха - Сланг Мишель 23 стр.


"Добраться? Отлично сказано. Вы, значит, добирались. Итак, если можно так выразиться, вы до меня добрались, гм… Ну, и чего же вы от меня хотите? Могу ли я хотя бы присесть?" Господи Боже, да какого дьявола он спрашивает у этой паршивки разрешение? Она пока еще не на прицеле его держит. Просто смотрит, затягиваясь гнусной дешевой сигаретой. "Может, вы наконец удалитесь, уже оказав мне честь своим незваным присутствием в моей собственной квартире? Ведь это именно то, чего вы добивались. Отлично получилось. А теперь — убирайтесь с моей кровати! Пожалуйста".

"Не собираюсь убираться оттуда, куда, собственно, и хотела попасть. Вы просто идиот, сэр. С чего бы, по-вашему, я вас выслеживала, если не для того, чтоб забраться к вам в постель? Так?"

"Забраться ко мне в постель для вас — нереально, — стал он объяснять несколько неловко. — Только не ко мне. Не знаю, может, вы знаете, может нет, но я… не интересуюсь женщинами".

"Знаю, — ответила она вполне спокойно. — Но вы мне нравитесь. И у вас нет причины в конце концов не попытаться ответить на мои чувства. Я — не уродина, особых претензий для начала предъявлять вам не стану. Знаете, я и не таких, как вы, дрессировала. Все будет нормально, не беспокойтесь. Может, из вас прямо-таки суперзвезда получится. Может, вам только и нужно, что маленький урок. Ну, идите ко мне, и приступим к первому занятию, оно же, возможно, и последнее. Да не кукситесь вы так, я вас не съем".

Он сам себе не поверил, когда направился к кровати. Что эта девчонка ведьма, что ли? Он не просто подошел к кровати (да еще и не к той стороне, на которой спал, когда делил сие ложе с любовниками), но и раздеваться начал. Туфли, носки, и пиджак, и галстук. Рубашка, футболка (шикарная, розовая, ах, до чего ж Эл ею восхищался) — и, наконец, не без легкого смущения, трусы — открытые розовые плавки, конечно же, ярко-розовые, с ярко-алым эффектным узором.

"У вас все просто замечательно получается, — сообщила девчонка поощрительно. — Теперь, для начала, я подарю вам поцелуй — так сказать, для вдохновения". Он, дрожа, вытерпел легкий поцелуйчик, думая при этом слава тебе, Господи, хоть в щеку! Почему он, собственно, дрожит, а не бежит? Почему не схватит эту соплячку за шкирку и не спихнет с кровати?

Вместо этого он заговорил: "Слушай. Я не желаю больше этих твоих… эманации. Я женщин-то не люблю, не то что девчонок зеленых, сколько тебе двенадцать? Тринадцать? О Боже! Так. Это моя кровать, моя квартира, моя жизнь. И сейчас ты из всех трех уберешься. Раз и навсегда". Однако его дальнейшие действия разошлись со словами весьма круто. Вы только представьте себе, он — ОН!!! — целует ее в губы, он слышит свой собственный голос, шепчущий пошлости типа "любовь моя — счастье мое дорогая — ненаглядная". Что здесь происходит, в его собственной спальне? Почему он не чувствует ни ужаса, ни даже досады? Может, он просто на сцене, только не помнит где? Может, это просто роль? Как в той пьесе Шоу, в которой он приударивал за стареющей дамой? Да, но как пьеса-то называется? Кого он играет… кажется, Юджина… что-то вроде этого? Нет, точно, он — на сцене.

"Мы репетируем? Нет, ты мне скажи, мы пьесу репетируем? И какая же у меня роль… нет, я прекрасно понимаю, что главная. Да, но кто еще занят в постановке? Ведь не ты же играешь главную женскую роль? И кстати, сколько ж тебе лет на самом деле?"

В этом самом месте он сообразил, что девчонке не до разговоров — она буквально впихивала его в себя — и он, кстати, не сопротивлялся. Режиссер что — решился показать настоящий половой акт? Или… о Господи, может, он вовсе и не на Бродвее, а в каком-нибудь поганом порнофильме? А может, его похитили и забрали в будущее, где такие штуки на сцене — законны и в порядке вещей? Какая же это страна? Какой театр, какой город? И самое главное — в какой ПЬЕСЕ он играет и ГЛАВНАЯ ЛИ у него РОЛЬ? Но тут его неожиданно хлестануло оргазмом, а потом он, как ошпаренный, отпрянул от девчонки — все-таки она была всего лишь девчонкой — и, уронив руки, растянулся на кровати. "Маленькая ведьмочка, — сказал он без особой враждебности, — все соки из меня вытянула. И, поверить в это не могу, я получил удовольствие. Но как называется эта пьеса? Что это за спектакль?"

Когда он наконец пришел в себя и обернулся к той половине кровати, где, по идее, должна была лежать девчонка, — обнаружил, что там никого нет. Нет, может, конечно, она в ванной… он прождал Добрые десять минут. Ни-че-го. Сил вставать и искать не было, и он решил позвать. Стоп, он даже не знает, как ее зовут! "Эй, девочка, — заорал он, — девочка, ты где? Выходи из ванной, давай скорее, я еще кое о чем хочу тебя спросить!" Нет ответа. "Девочка, — крикнул он громче, — ты где?" Нет ответа. Куда ж запропастилась эта девчонка? Ох, видно, придется все же подниматься и идти на поиски. И он поплелся в ванную, совершенно голый, а между прочим, даже при любовниках своих никогда голым по квартире не бегал, такой у него были закон жизни — НИКОГДА НИ ПЕРЕД КЕМ ДО КОНЦА НЕ РАСКРЫВАТЬСЯ. Дверь ванной распахнута настежь. Внутри — пусто. Он яростно промчался по всей квартире. Девчонка отсутствовала как класс. И что ему теперь делать — нагишом на улицу, что ль, бежать ее разыскивать? Только этого и не хватало. Надо бы сначала заскочить в спальню, одеться. Он ринулся бегом, с размаху долбанулся бедром о лучший свой мраморный столик… и грохот разбившейся вдребезги любимой настольной лампы ("Тиффани", не как-нибудь!) привел его в разум. "Да это ж великолепная возможность избавиться от нее! Зачем, черт подери, мне ее вообще искать? Она что — так меня заколдовала, что я уж собственной удачи в упор не вижу?!" Дрожа от нежданного восторга негаданного счастья — возможности избавиться от этой малолетней ведьмачьей твари, — он, по-прежнему голый, присел на краешек своего милого, дорогого (во всех отношениях) кожаного кресла, ухватился за подлокотники и принялся собираться с мыслями… Когда не знаешь, что делать, лучше не делать ничего. До этого он додумался быстро. Стало быть, с ума еще не сошел. Может рассуждать трезво и здраво. Что, значит, у нас случилось? Маленькая ведьмочка его захотела, выследила и поимела. Что поимела — это он понимал четко. Ну, слава Богу, кошмар закончился. С чувством глубокого облегчения он поудобнее откинулся на спинку кресла. Устало, но блаженно прикрыл было глаза… и вдруг откуда-то сверху — звонкий голосок: "Прощай, мой ненаглядный. Ты был великолепен!"

Он вскинулся — и как раз вовремя. Вовремя, чтоб увидеть, как девчонка, расправив черные крылья, вылетает из распахнутого окна гостиной. Счастье еще, что окно — огромное, мелькнула у него мысль. Нет, прав, прав был Джон, когда выбрал именно эту квартиру…

Рэй Рассел

Бежавшие влюбленные

Бежавшие влюбленные были схвачены у самой границы герцогства.

Их немедля доставили пред очи его светлости герцога, чей благостный облик и ореол белоснежных кудрей придавали ему сходство с ангелом на прекрасной картине, но лицо его было исполнено печали, пока он с укоризной смотрел на свою юную жену-изменницу и на трубадура, ее любовника, а затем со скорбным вздохом, со слезами на добрых старых глазах, он уплатил золотом тем, кто их поймал, а их поручил заботам своего тюремщика.

Краткие распоряжения, которые герцог ему отдал, были необычными, ибо он вдаль и вширь слыл милосердным и благочестивым правителем.

Любовников надлежало заключить в темницу и строго карать на протяжении семи дней (по одному дню на каждый смертный грех) с тем, чтобы на исходе седьмого дня окончательно с ними разделаться. На протяжении этого срока надлежало наиболее действенным способом воспрепятствовать им смотреть друг на друга или обмениваться даже двумя-тремя словами, дабы они не поддерживали друг друга словами мужества или взглядами любви.

— Наиболее действенный способ, — рассуждал добродушный тюремщик, пока, побрякивая ключами, вел злополучную пару в подземелье замка, — гм-гм… ну да! Убрать ваши глаза и языки. — Они возмущенно взвыли, но он весело рассмеялся и заверил их, что это совсем простенькая операция — щипцы да раскаленный прут — и длится лишь несколько секунд.

Тем не менее по пословице весь мир любит любящих, а тюремщик был добросердечным человеком и отложил удаление их глаз и языков до следующего дня, оставив им ночь, чтобы они могли видеть друг друга и говорить друг с другом. Видеть и говорить, но не ласкать и не обнимать, поскольку, содрав с них одежду, он запихнул их в отдельные клетки — малюсенькие клетки, рассчитанные на причинение максимальных неудобств. Оставив один дымный факел в ввинченном в стену кольце, тюремщик простился с ними. Влюбленные, скорчившись на голых ягодицах, цепляясь пальцами ног за железный под своих клеток, могли вволю утешать друг друга словами и взглядами.

Первой нарушила молчание она.

— Видишь, в какое ужасное положение мы попали, — сказала она, — и все из-за тебя.

— Из-за меня?! — ответил юноша. — Так я же настаивал, чтобы ты осталась со своим супругом, герцогом, так как мы могли легко дарить друг другу блаженство под его ханжеским старым носом, и он бы ничего не пронюхал. Так нет! Тебе понадобилось бежать!

— Все остальное было бы бесчестным. Бегство предлагало единственный порядочный выход.

— Ты говоришь о порядочности? Ты?! — вскричал он. — Ты же с ног до головы была одним жарким, голодным ртом, горящим от жажды, пересохшим из-за воздержанности старика мужа, наглой, неутолимой, развратной…

— Сомкни свои гнусные губы! Это ты виновник нашего ужасного положения. Я бы не корчилась здесь нагая, будто ощипанная цесарка, в попугаичьей клетке, ожидая семь дней пыток, если бы ты не липнул ко мне.

— Твоя память так же ущербна, как и твое целомудрие! Это же ты делала мне авансы!

— Лжец!

— Шлюха!

Она заплакала. Несколько устыдившись своих слов, он пробурчал:

— Вообще-то вина, наверное, не наша, а твоего обомшелого псалмолюбца-мужа…

— Сластолюбца? Нет, в этом же вся суть — он не…

— Ты ослышалась. Его вина, хотел я сказать, это брак с женой, годами втрое моложе шести его десятков. Его вина — оставлять ее томиться без утоления. Его вина — постоянно сводить нас вместе, заверяя меня, как ты любишь мои песни, заверяя тебя, как я люблю, чтобы ты их пела. Его вина, что он жил в такой слепой святости, в таком неведении потребностей плоти, в такой идиотичной невинности, что не предвидел естественного исхода всего этого. Да, вся вина лежит на нем. Только на нем! Да будь он проклят, сладкоречивый святоша!

Она глухо зашептала:

— Лишь недавно герцог начал избегать моего ложа. Когда мы только вступили в брак, моя юная плоть зажигала в нем такое пламя, что его серебряные власы, благочестие были забыты, и он напоминал не столько монаха, сколько макаку или, можно сказать, козла, быка, жеребца, сам выбирай. Потом по непонятным причинам, которые я отнесла на счет истощения его поугасших от возраста сил, он усмирился и стал для меня не более чем братом…

— Братом? — насмешливо переспросил трубадур. — Дедушкой!

Сырой сквозняк постукивал костями старого скелета, свисавшего на сухих запястьях с потолка на заржавелых цепях. Скелет привлек их взгляды и породил не высказанные вслух вопросы: кто это был и как давно? Мужчина или женщина? За что он погиб? И какой смертью? Подвешенный под потолок, чтобы просто Умереть от голода? Или было еще что-то, не такое простое, как голодная смерть? Он задрожал, она снова разрыдалась, некоторое время оба хранили молчание.

Потом он сказал:

— Попробуем подумать хорошенько. За всю его долгую жизнь внушал ли герцог кому-либо страх перед своей безжалостностью? Приговаривал ли он к пыткам самых отпетых злодеев? Распорядился ли хоть раз, чтобы выпороли ничтожнейшего крепостного? Разве лакеи не потешаются над его мягкотелостью? Над его бабской слабостью? Разве его кротость не предмет насмешек и почитания во всех краях? Разве попы и прелаты не восхваляют его за благочестие, милосердие, нескончаемые молитвы, его святость, наконец? Ну? Разве я не говорю чистейшую правду?

Сдавленное "да" вырвалось у узницы, скорчившейся в соседней клетке.

— Так каким же образом, — продолжал он, — подобный человек может подвергнуть жутким пыткам двух ближних своих? Тем более что речь идет и о его очаровательной жене?

Она хлюпнула носом, зажав голову к коленям — слезы ручейками стекали по голым ногам и блестели на ногтях их пальцев.

— Ты цепляешься за соломинки, — простонала она. — Ты слышал, что он сказал. Семь дней пыток…

— Строгого карания! — торжествующе перебил он. — А что, скажи на милость, он считает карами, эта елейная монахиня в облике мужчины? Пост, молитвы на коленях, умерщвление плоти? Семь дней во власяницах? Суровые проповеди, праведные наставления? — Он засмеялся. — Некоторые неприятные ощущения, смиренное покаяние и скука, от которой сводит скулы! Вот пытки, которых ты страшишься! — Он снова засмеялся, покачиваясь на пятках, насколько позволяла ширина клетки.

Она испустила вздох отчаяния.

— Дурак ты, — сказала она без малейшего раздражения, а просто констатируя факт. — На исходе седьмого дня мы умрем, вот что он приказал.

— Окончательно разделаться! — возразил он. — С нами должны окончательно разделаться.

— Это то же самое…

— Ничего подобного! У этого слова много значений! В том числе "отправить восвояси". Могут ли трупы быть отправлены восвояси? Могут ли покойники быть отпущены на все четыре стороны? Нет! Просто семь коротких дней нам предстоит падать на колени и испрашивать прощения — по дню на каждый из семи смертных грехов, ты же слышала выжившего из ума пустосвята! А затем нас отпустят. Отпустят! "Окончательно разделаться" — значит отпустить без всяких условий! Все наши страхи были лишь напрасными душевными мучениями!

Ее веки, опухшие и покрасневшие от слез, медленно поднялись, и она обратила на него презрительный и жалобный взгляд.

— У тебя такая короткая память? Неужели у тебя в голове застревает меньше, чем в разорванной рыболовной сети? И страх настолько лишил тебя мужества, что ты не способен вспомнить, что еще было сказано? Про наши глаза и языки?!

Он было открыл рот, чтобы ответить, но сразу же закрыл. Вновь его лицо исказилось от тошнотворного ужаса. Она съязвила:

— Ну-ка, отмети и это!

Вскоре он улыбнулся.

— За твою недоброту и колкие слова мне следовало бы позволить тебе и дальше думать, что мы лишимся этих столь необходимых органов чувств, источников стольких радостей. Зачем мне утешать тебя, когда за все мои старания я пожинаю лишь ядовитые упреки? — Он усмехнулся. — А потому я прикушу язык.

Последовала долгая безмолвная пауза. Наконец она закричала:

— Да говори же, подлый!

Он торжествующе засмеялся.

— Я люблю тебя, пышечка, а потому я скажу, а ты выслушаешь. Вспомни эти ужасные слова о наших глазах и языках. Кто их произнес? Твой святой супруг? Или кое-кто поничтожнее, жалкий прислужник, а точнее, не кто иной, как наш олух-тюремщик?

Она задумалась.

— Мой муж сказал…

— Твой супруг сказал, что мы не должны смотреть друг на друга или говорить друг с другом. И воспрепятствовать этому, сказал он, надо самым действенным способом. Вот так. Кляпы и повязки на глазах — разве это не действеннейшие способы? И более простые, чем щипцы и раскаленные прутья. Наш глупый тюремщик просто дал волю фантазии, беззаконно истолковывая приказания твоего мужа. А эти приказания, точно исполненные, окажутся не страшнее, чем удары линейкой по ладошкам ребенка. Поверь, моя острая на язык цыпочка: страх — лишь призрак, родящийся из воздуха, за ним не стоит ничего, кроме пустоты. Не мучайся долее, утри глазки. Неделя посыпания главы пеплом во власянице, и с нами окончательно разделаются: отпустят наши грехи, помилуют нас и самым великодушным образом отпустят на все четыре стороны.

В его словах была логика, и она чуть-чуть успокоилась.

— Молю Бога, чтобы ты оказался прав, — сказала она.

— Положись на меня, — ответил он. — Твой муж не допустит, чтобы нас пытали или убили.

Чуть позже тюремщик, этот добросердечный малый, вернулся, одарил их бодрящей улыбкой и сел поблизости от них, чтобы съесть миску овсянки, свой скудный ужин. Хлюпанье и причмокивание он перемежал добродушной болтовней.

Назад Дальше