Холод страха - Сланг Мишель 26 стр.


Несколько раз казалось, что в небе мелькнуло движение, далекий, знакомый крылатый силуэт. Но лебедя не было — то ли игра ее воображения, то ли марево, дрожащее в раскаленном воздухе…

Она очнулась от странных звуков — кто-то кашлял, хрипел, захлебываясь, ловил воздух ртом.

Кто-то? Она сама.

Я ЗАДЫХАЮСЬ.

Она чувствовала, легкие — твердые, мокрые, как сырая доска посреди груди. Непрестанно, с той минуты, как доктор рассказал, какими побочными эффектами чревата ее болезнь, Вилона жила в страхе — в постоянном, оправданном ужасе того, что воздуха однажды не хватит. Что войну между самым безусловным в мире инстинктом — инстинктом дыхания — и телом, почти не способным дышать, выиграет тело.

Она схватилась за грудь. Попыталась позвать медсестру. Судорожно надавила на кнопку срочного вызова. Невидимая сила стряхнула ее руку с пульта. Она стала бороться — с силой, что дается только отчаянием, дотянулась снова, вдавила пальцы в кнопку, и еще, и еще.

Наконец почувствовала, как в нос вставляют кислородную трубку. Воздух хлынул в носовые пазухи, в дыхательное горло. "Тише, Вилона, — принялась успокаивать медсестра, — тише, кислород пошел. Через минуту придет доктор, деточка. Только не бейся так, милая".

Она честно старалась успокоиться, старалась вести себя как надо, старалась слушаться, но ужас не уходил. Она осознавала, что уже не контролирует собственные эмоции, да это в действительности и не было больше эмоциями — так, бессвязные вопли смятенного сознания, дикие, пугающие.

Появился доктор. Объявил, что это — пневмоцитоз, и "к нему мы были готовы, Вилона". ("Мы"!) Заверил — "Врасплох нас не застали. Мы знаем, как с этим бороться".

Какая глупость, подумала она. Ну почему они все говорят такие глупости?

День, наполненный страхом, отдыха не принес. Сплошные попытки дышать поглубже. Сплошные безуспешные старания сморгнуть пелену, застилающую глаза.

Первое сражение с пневмонией она выдержала. Антибиотики помогли выиграть время. С глазами стало малость получше, но ненадолго, все равно периферийное зрение она уже утратила, да и приступы помутнения становятся все дольше. Головная боль дошла до точки — до стадии, когда Вилона начала периодически отключаться.

Когда не спала — тосковала по своему озерному миру получалось заснуть не получалось туда попасть. Каждый раз, ощутив дремоту, внушала себе, что очнется именно там, и — ничего. Не то чтобы вообще перестала видеть сны. Видела, и даже очень. Видела все, чем должна была бы заняться, все, что когда-то сделать поленилась. Непонятно… а может, та часть мозга, что приводила ее к озеру, уже уничтожена болезнью, мертва еще до ее смерти?

Часами смотрела она на капельницу. Думала — и вот эту штуку из моей руки не вытащат никогда, сколько бы мне ни осталось. Думала — и тихо сатанела. Вот бы вырвать эту иглу! Честно говоря, неплохо бы попробовать, Совсем уж честно — в самые паршивые минутки обдумывала это всерьез. Пару раз чуть не сделала, но оказалась уж очень слаба, не шелохнуться.

На следующий день она поведала о своих намерениях психотерапевту, пропустила мимо ушей все, что наговорил он в ответ, и на автопилоте ответила на все вопросы.

Он говорил и говорил, а она думала — интересно, а каково это, быть психотерапевтом в этой дыре? Странная идея — психотерапия для умирающих. Научно-социальная версия последнего причастия, что ли? Или наоборот анафема таким вот экстравагантным способом?

Пока она не слушала, психотерапевт, похоже, с кем-то переговорил, и когда ей чуть полегчало, для нее сделали особое исключение — вывезли на каталке в зимний сад. Медсестре пришлось сидя рядом, проверять ее самочувствие.

Вилона еще со времен пневмонии все собиралась вернуться к записи своих снов, но со сном об умирающем озере как-то не выходит — вот уже несколько дней. А раньше ведь чего хотела — того и добивалась. Как гордились родители! Да и сама-то она… Достигала десяти целей за раз, всегда так было.

"Ты ощущаешь гнев, не правда ли? — Психотерапевт спрашивает раз за разом. — Ты злишься на болезнь, на то, что она с тобой делает?"

Надо же — ни разу не спросил, злится ли Вилона на себя.

Ни разу — про то, что ее действительно мучило. Про чувство вины.

Чувство вины оттого, что ничем сейчас не занимается. Что потеряла колледж. Что не выполнила своих планов. Самая настоящая неудачница.

Ладно. Что бы там ни было, а сегодня она напишет что-нибудь важное, хотя что теперь важно? Несколько абзацев про последний сон? Важно ли объяснять, почему важно было для нее придумать тот озерный мир?

Она принялась усиленно убеждать себя: пребывание в садике, с этими его фикусами, камелиями и папоротниками, словно потягивающимися под скупыми, тепличными солнечными лучами, должно помочь, должно дать энергию для работы. Бери свою ручку и подноси с энтузиазмом к первой чистой строчке на странице, на странице, которую, черт подери, и разглядеть толком не можешь!

Через несколько секунд мышцы ослабели — и она не удержала ручку. Успехи — два предложения. Ручка, свалившись, покатилась по полу.

"Вот сейчас подниму", — знакомый мужской голос. Пойманная ручка ложится на подлокотник ее кресла рядом со слабой рукой.

Так и есть — Брайс.

"Вроде бы не сломалась". — И он снова берет ручку, осматривает, втягивает и выпускает стержень, кладет на прежнее место.

Вилона не шевельнулась, не взяла ручку. Потому что все силы ушли на одно — заставить руку не задергаться в судороге. При нем — не надо.

А выглядит он все еще здорово. Относительно, конечно. Ну ясно — сколько ж это воды утекло с того дня, как он прошел мимо ее двери, — недели две с половиной? Хотя нет, видела она уже такой тип, такие остаются почти красивыми до самого конца.

"Послушай, если хочешь, можешь мне диктовать". — Он говорит, а сам незаметно старается прочесть через ее плечо.

"Нет. — И нормальной рукой она захлопывает тетрадь, мимолетно ужаснувшись тому, что он уже мог там вычитать. — Но все равно спасибо".

"А что там такое? — спросил он. — В смысле, о чем ты пишешь?"

"Это личное".

Кивает. Когда возвращал ручку — стоял, когда заговорил — оперся на спинку ее кресла (от волос неуместно пахнуло "Физодермом" — не шампунем больничным и, слава Богу, не бесконечными ночами метаний во сне). Теперь, опустившись на белые плитки пола, уселся по-турецки напротив нее.

"А о чем ты пишешь? — Он настаивал. — О том, как тебе страшно? Или послание тем, кто будет жить, когда… ну, в общем? Просишь у них прощения? Счастья им желаешь? А может, просто что ты чувствуешь каждый день?"

"Сны", — сказала она односложно.

Он поглядел на нее — внимательно, в глазах — странная озабоченность, взгляд человека, понимающего, о чем речь.

"И что у тебя за сны?"

Она ответила — зло и горько, гордясь своей прямотой, своей правотой. Такой злости нечего стыдиться.

"Сны о том, чего у меня уже не будет".

Брайс дернулся — и уставился на свои колени. Замолчал. Молча поднялся, молча отошел на другой конец садика.

Его реакция сначала поразила ее, потом — резанула. И сразу погасла ее уверенность в силе, что появляется, когда выплескиваешь свой гнев. Погасла так же быстро, как появилась в свое время…

Лилово-белые молнии бились в небе, сверкали снова и снова, через каждые несколько секунд. Гроза приближалась. Гром гремел совсем рядом, словно запертый с нею в одной комнате, словно пытался взорвать небосвод озерного мира. Дождя все не было, тучи казались тонкими, полыми, не наполненными водой. Ни ветерка, нечему оборвать последние листья с магнолии, нечему развеять лепестки, безжизненной грудой валяющиеся под деревом, по берегу.

Вилона присела у корней дерева, принялась лениво ощипывать траву, обрывать стебелек за стебельком. Как много значила для нее эта трава, пока в озерном мире еще теплилась жизнь! А теперь она ощущала одну лишь злость — злость на листья, затвердевшие и растресканные, как кожаная куртка, высохшая после дождя. Трудно даже разорвать.

Наверное, надо бы отойти от магнолии, ведь дерево — единственный здесь, кроме нее, вертикальный объект, прекрасная мишень для молнии. Но уж свой-то собственный мир она знала как себя — и потому преотлично понимала, что от молнии не уйти. Молния была болезнью, прорвавшейся наконец в ее ночное королевство. Это же все-таки сон. Не реальность — преломление реальности. Молния найдет — и ударит. Она даже знала, как это будет.

Как? Как острые иглы, вонзающиеся в кровь, как боль, терзающая изнутри, ранящая там, куда ни ей, ни врачам не добраться, боль, от которой она взвоет не голосом — каждой мышцей, каждой артерией, каждой костью. Мука, которая утопит ее сознание в ирреальной черноте, где обитают только безумцы, откуда уже не будет избавления. Здоровые люди видят кошмары только во сне — а она не проснется.

И она горько рассмеялась над возникшей в воображении картинкой — как мечется по застывшему пейзажу, по оголенным холмам, как ищет, где бы укрыться, как бесполезно пытается вжаться в песчаную отмель… Мерзость. Лучше уж просто сидеть и ждать.

Лебедь спикировал на нее откуда-то сзади, совсем не оттуда, откуда появлялся раньше. Крылом хлестнул ее по щеке, облетая вокруг дерева, коготками зацепил прядь ее волос — специально, что ли? От перьев остро пахнуло озоном.

Уже на бреющем полете добрался до берега и приземлился — уже человеком, спиной к ней. Спина выражала ярость. Бешенство.

"Кто ты такая, чтоб звать меня снова и снова? Звать, зная, что я этого не хочу!" — слова, ожегшие ее сознание.

"Я — та, что правит этим миром, здесь все подчиняется МНЕ. Я зову тебя, зная, что ты один можешь дать мне то, чего другие не могут. Или не хотят".

"Дать избавление от страданий? — Голос его обвинял. — Избавить тебя от боли, избавив от жизни?"

"Прикоснись ко мне".

"И убей", — почти что шипение.

"Я же все равно умираю, ну сколько же можно повторять? Я вот-вот умру. Я ГОТОВА К СМЕРТИ!"

"Но если я прикоснусь к тебе, ты умрешь много раньше".

"И что из этого?"

"Перед тобой — выбор".

"Я уже выбрала".

Ее щека вдруг запылала — надо же, сколько времени прошло, прежде чем ощутила оплеуху лебединого крыла. "Только я не смерти у тебя прошу, Смерть…"

НЕ МОГУ Я ЭТО ВЫГОВОРИТЬ. Не могу? Хочу.

Должна. НАДО.

"Я хочу заниматься с тобой любовью".

Он посмотрел — с безмолвным недоумением.

"Я не хочу умирать, так и не узнав, какая она — эта настоящая любовь", — объяснила она неловко.

Ее вдруг понесло. "Когда я была маленькой, я ходила в церковь — и все ждала, что Бог заговорит со мной. Смотрела на эти несчастные витражи — и думала, вот сейчас услышу Его, Он что-нибудь шепнет мне на ухо… Я так отчаянно желала, чтобы Он заговорил! Пусть хоть несколько слов, пусть хоть по имени меня назовет. Только… знаешь что? Бог с людьми не разговаривает, вранье это все. И люди это знают, просто боятся себе признаться. И ты понимаешь — да какая власть может быть у такого Бога?! Да есть ли Он вообще, этот Бог, который даже не может сказать, что любит меня, меня, Вилону, тепло сказать, по-доброму, как я воображала!

Вот так оно и вышло — с парнем, который меня заразил. А я — я же просто надеялась, что этот проклятый акт делает людей ЛЮБОВНИКАМИ, думала, в этом будет какая-то БЛИЗОСТЬ, про которую книги пишут, кино снимают! Глупо, я же знала, ничего в этом не будет особенного, да не в парне дело, и с другим бы ничего не вышло, какая разница! Зачем я только внушала себе, что такое может быть, я же поверила. В жизни никто мне не сказал, что любит меня, в жизни не чувствовала, что меня любят. Ни разу.

Вот поэтому я тебя и звала. Может, хоть ты дашь мне почувствовать, какой должна быть любовь. Даже если после смерти нет ни черта, при жизни узнать, есть ли в любви хоть что-нибудь настоящее".

Он не шелохнулся. Даже мускул не дрогнул в прекрасном лице.

Какое же это ужасное чувство — чувство отвергнутости. И, не потрудившись даже извиниться, она повернулась и пошла. Может, из ее потрясения он сделает вывод, что она жалеет о своих словах? Все равно — и она отходит от дерева, собираясь просто сидеть, не думать об озере и ждать времени пробуждения.

Третий шаг — и словно бы ветер пощекотал ее за ухом. Оглянулась на прощание — и, изумленная, коснулась лицом его руки, вытянутой, чтобы осторожно погладить ее щеку.

Глаза его были настороженно прищурены, но настороженность относилась не к ней, она сразу поняла — не к ней, а к тому, что сейчас случится. Он почти толкнул ее на присыпанный пылью берег. Пыль, нежная, теплая, взметнулась — и, как шелк, раскинулась вокруг ее головы.

Его печаль была страстью, его любовь — гневом. Он любил ее так, словно это наслаждение — последнее, что он испытает, и она поняла, насколько они в этом похожи, — слишком похожи.

А потом Вилона просто лежала, совсем тихо, подле него, в их собственном мире, и, прижав руку к груди, слушала, как бешено бьется сердце — словно бы всюду под кожей, одновременно. Словно бы дождь идет внутри тебя. А потом биение сердца замедлилось, а долгожданный ливень наконец разразился. Ливень, который омывает пыльные лица и освежает разгоряченные тела…

Она очнулась, тихонько всхлипывая. Странно — сколько гадала, как чувствуешь себя при этом, — и уж меньше всего ждала, что заплачет. Но она проснулась всего лишь на краткий миг, только и успела ощутить вкус слез на своих губах…

Он шептал: "Твои волосы — как красное золото… Твои скулы — словно выточены величайшим из скрипичных мастеров… Твое лицо — такое тонкое… Прозрачные тени смягчают в тебе каждую линию…"

Нэнси Коллинз

Афра

Все началось с рентген-очков.

Я как сейчас вижу эту рекламу, хотя было это тридцать лет назад. Она подстерегала меня в засаде между обложками "Счастливого Утенка". Мне было уже восемь, и потугам говорящего утенка я предпочел бы приключения Бэтмена или Флэша, но моя мать категорически запретила такое забористое и потенциально опасное чтиво.

Между дурацкими выходками Счастливого Утенка и его идиота противника Бульдо-Гса был зажат целый лист, певший хвалы великолепию новинок олсоновской "Смехо-Магии" (Нью-Арк, штат Нью-Джерси). Лист был разделен на клетки, и каждая иллюстрировала тот или иной "фокус-покус".

Рентген-очки значились между "Горячей жвачкой" ("Обхохочешься!") и неизменно популярной "Веселой Пукалкой" ("Прыгнут выше потолка!"). На схематичном рисунке заморенный молодой человек в спиральных очках с благоговейным ужасом взирал на свою лишившуюся мышц правую руку, а со лба у него падали капли пота. Никакой говорящий утенок не мог бы заворожить меня так, как заворожил этот рисунок.

Впрочем, покорила меня небольшая врезка в его правом углу. На ней тот же ошарашенный очкарик пялился на женщину в юбке почти по щиколотки. Художник сделал эту юбку от колен и ниже совсем прозрачной, чтобы читатели поняли, на что глазеет потеющий тип. Его лицо выражало точно то же растерянное омерзение, с каким он глядел на кости своей руки. " Я-то знал, на что уставился потеющий очкарик. Нас в школе как раз против этого предостерегал физкультурник Фишер. В гимнастическом зале Фишер поучал нас, что очень нехорошо стоять под перекладинами и заглядывать девочкам под юбки. Пока физкультурник не запретил нам этого, у меня не было ни малейшего желания заглядывать девочкам под юбки.

Теперь же меня пленяла возможность просто посмотреть на девочку и увидеть ее Штучку, и я понял, что мне не жить, пока я не обзаведусь собственными рентген-очками.

Три недели я копил карманные деньги, потом отправил заказ, а пока ждал присылки чуда-очков, упоенно воображал, как буду небрежно прогуливаться в них на перемене по гимнастическому залу. Никто и не догадается, что я смотрю на Штучки девочек. Нераскрываемое Преступление Века!

Пока длились шесть-восемь недель, оговоренные в условиях доставки, я подолгу ломал голову над тем, как выглядят Штучки девочек. Я знал, что не так, как у мальчиков, но и только.

Назад Дальше