Эти или сходные с ними мысли завладели им не впервые, множество раз, когда он слышал о неожиданной кончине близкого человека, вместе с невольным протестом против нее являлось чувство нелепости, недоразумения, в глубине сознания возникала прощальная надежда, что вот-вот что-то изменится, справедливость восторжествует и известие о смерти окажется ложным. Немного спустя и постепенно сознание привыкало и смирялось, но поначалу, как вот теперь, это чувство-протест было столь сильным, что кончина человека казалась нереальной, будто привидевшейся во сне.
Но и на этот раз не привиделось во сне, все мелочи этих похорон были чересчур реальными и вполне последовательными. Могилу закопали, соорудив невысокий земляной холмик, сверху на него положили охапку цветов из поселковых палисадников. У пирамидки алела диванная подушечка с наградами
— одна на все, заслуженные покойником; среди дюжины потускневших медалей на заношенных ленточках выделялось два ордена Красной Звезды. Подле в скорбных застывших позах стояли два высоких, молодых еще человека, взглянув на одного из которых, в военной форме, с погонами прапорщика, Агеев понял, что это сын. Наверно, таким был когда-то и Семенов-отец: худощавый, широкой кости, длинноногий и длиннорукий молодой человек с чуть впалой грудью и широким разворотом плечей.
Люди с похорон стали расходиться, по одному и группками покидая могилу, остались лишь несколько человек, может, самых близких покойнику, и среди них тот самый отставной подполковник, которого он увидел издали. Потный, несмотря на кладбищенскую прохладу, в темном пиджаке с многими рядами орденских планок на груди, он и тут начальственно распоряжался, суетясь возле могилы.
— А награды почему оставили? Не полагается! Товарищ Хомич, возьмите! — приказал он низкорослому, уже немолодому человеку в сапогах, и тот взял подушечку, перехватил ее под мышку, медали тихонько звякнули… Все медленно направились к выходу. На кладбище оставались только две женщины, которые прибирали могилу: пожилая, в темном платке и помоложе. Все мучимый ошеломившей его смертью, Агеев спросил:
— Как же это случилось?
Молодая взглянула на него и не ответила, расставляя букеты в стеклянные банки, а старая не сразу, погодя сказала со значением:
— Случилось! Давно должно было случиться…
Агеев не почувствовал в ее словах ни скорби о покойнике, ни должного дружелюбия к себе и подумал: жена.
Женщины еще оставались, а он пошел по дорожке с кладбища, поднялся по косогору к своей палатке. Делать тут было нечего, близость кладбища со свежезакопанной могилой, а главное, эта неожиданная смерть угнетали его, и он бесцельно побрел дальше по кромке обрыва. За недели его работы в этом карьере он привязался к Семену, его бесхитростной, прямодушной натуре, которой, возможно, не хватало ему для дружбы или общения в его городской жизни. Среди сослуживцев по институту таких, определенно, не было, по всей видимости, такие по одному выводились, уступая место иным характерам, с четко выраженным стремлением к лидерству, разного рода превосходству, распираемым заботами о благополучии и мелочной престижности. Семен же не претендовал ни на что, кроме разве стакана вина да коротенького внимания к его рассказам о пережитом военном прошлом. И надо же, такая внезапная смерть. А ему даже не приснилось ночью ничего такого, что указало бы на эту кончину, просто ночь выдалась на редкость глухой, без снов. Или он позабыл до пробуждения?
На дальней стороне карьера росло несколько хилых, обглоданных козами деревцев, бросавших неширокую тень к обрыву. Он подошел к ним, устало опустился на траву и стал рассеянно глядеть сверху на свой злополучный карьер, кладбище за ним с мощным заслоном старых деревьев, на утонувшие в зелени крыши окраинных домиков поселковой улицы. Напротив, за обросшей лопухами и крапивой ветхой оградой ярко сияло навстречу низким лучам вечернего солнца несколько желтых головок подсолнухов, и Агеев вспомнил, как Семен прошлый раз обещал рассказать о том, что когда-то едва не получил Героя. Аркадий, наверно, усомнился, посчитав эти слова бахвальством, но Агеев готов был поверить. Жаль, теперь уж никогда не расскажет он о своих подвигах или своих военных страданиях, что, впрочем, одно и то же.
Агеев сидел и думал, что покойник и в самом деле мог заслужить Героя, такие, как он, способны на самые высокие, зачастую даже не вполне осознанные ими подвиги, потому что им чужды расчетливость, хитрость. Как дети, они действуют по первому зову натуры. Натура же их недалеко ушла от природы, где все решают инстинкт и эмоции и особь целиком принадлежит виду, подчиняясь суровой логике его саморазвития…
Героя он вполне мог заслужить в бою или разведке, при форсировании реки, в обороне или окружении. Но это вовсе не значило, что заслуженное автоматически превращается в заработанное и как заработанное оплачивается. Агееву был памятен случай в их стрелковом полку, когда награждали высокими орденами группу автоматчиков за форсирование Немана летом сорок четвертого года. Группа была небольшой, человек двенадцать, она первой перебралась на противоположный берег и в течение суток удерживала плацдарм. В живых остались лишь пятеро, и среди них сержант Белобровцев, который из ручного пулемета отбил восемь атак немцев, отчаянно пытавшихся сбросить смельчаков в реку. Все они были награждены орденами, кроме Белобровцева, который, как выяснилось, год назад был в плену, и этого было достаточно, чтобы награду ему снизили до медали «За отвагу». Семенов был в плену тоже и даже служил в полиции…
Мог он и лишиться Золотой Звезды, как знакомый Агеева младший лейтенант Мильков, удалой разведчик, человек невообразимой отваги и везения. Из каких только переделок не выходил он на фронте, отделываясь легкими ранениями, одно из которых, по существу, и сгубило его удалую жизнь. Попав с простреленной рукой в армейский ГЛР [5], расположенный в недалеком тылу, Мильков, наверное, решил, что уж тут можно не держать себя в строгих рамках уставов — немцы и начальство далеко. Набравшись польского бимбера, он учинил пьяный дебош с применением оружия, не подчинился старшим офицерам, был арестован комендантом гарнизона, судим военным трибуналом, лишен звания Героя и отправлен рядовым в штрафную роту без единой из заслуженных им девяти наград.
Немногим печальней судьба правдолюбца старшины Ступакова, артиллериста-противотанкиста. Оставшись один у орудия, он подбил из него восемь танков. Правда, сначала артиллеристов было двое, он и его земляк, который погиб в разгар поединка, Ступаков же был ранен, все подбитые танки зачислили на его счет и представили его к званию Героя Советского Союза. Однако будущий Герой, любя правду больше наград, стал всюду писать, что к званию надобно представить и его погибшего друга, потому что тот подбил пять из восьми танков и потому заслуживал этого звания с еще большим правом. Кончилось, однако, тем, что начальство отозвало представление, и Героя не получил ни один из двоих. Правда, месяц спустя Ступакова наградили орденом Отечественной войны второй степени.
И вот теперь еще одна неординарная военная судьба, оставившая без ответов вопросы, не прояснившая загадочных обстоятельств.
А где разгадка его многолетней загадки? Разгадается ли она когда-либо, или и ему суждено, как Семену Семенову, оставить ее живым? Или целиком унести в могилу?
Совсем немного оставалось ему работы — на день, не больше, и он с чистой совестью мог бы считать, что перевернул весь карьер, в котором ничего не обнаружил. Ее здесь нет, значит, она могла выжить. И с ней могла выжить новая, неведомая ему жизнь, которая теперь стала для него важнее всего на свете. Это была тоненькая соломинка, крохотная искорка, но она давала ему надежду. Агеев уже явственно чувствовал, что его существование без нее лишено всякого смысла. С ней же — неведомой и непостижимой — все оборачивалось иначе, жизнь обретала смысл, содержание, а главное, продолжалась. И это утешало при любом исходе. Других утешений для него уже не оставалось на этой земле, и он очень сожалел, что слишком поздно это понял.
То, что должно было произойти между молодыми людьми, произошло на третью ночь их пребывания в сарайчике, они оказались наконец под одним кожушком на топчане. Дождь снаружи уже не лил, но по-прежнему неистовствовал холодный ветер, который, повернув с севера, стал насквозь продувать их убежище. И все-таки здесь было затишнее, чем на огромном, со всех сторон продуваемом чердаке, а главное, безопаснее: здесь находился неприметный потайной ход в огород и рядом под камнем лежал пистолет. В ту ночь они долго не могли, уснуть и тихонько болтали обо всем, что приходило в голову. Мария скоро оправилась от недавних своих страхов на чердаке и едва слышно хихикала под кожушком в ответ на сдержанные остроты Агеева из-под вороха сена. Оба они словно забыли, где находились, забыли, что в мире шла большая война и какая опасность угрожала каждому. Им было хорошо вдвоем, и в чувствах Агеева тлела-росла решимость, которую стало наконец невозможно сдержать. Скинув с себя ворох сена, под которым лежал, он шагнул к топчану и приподнял полу кожушка. Мария вопреки его ожиданию и своему протестующему, почти испуганному «нет» отодвинулась к стенке.
Та ночь прошла для обоих без сна, в смятении любовных чувств и завладевшей обоими нежности. К утру они оба забылись коротким, внезапно застигнувшим их сном. На рассвете она подхватилась первой, соскочила с топчанчика. Следом проснулся он и, словно с похмелья, мало что понимая, вперил в нее недоумевающий взгляд.
— Куда ты?
Она заулыбалась вся, а потом, настороженная и привлекательная в своей неодетости, робко приблизилась к нему и с недевичьей, скорее материнской нежностью поцеловала его возле губ. Вспомнив обо всем, что произошло между ними в эту непогожую ночь, он недовольно поморщился, подумав, что, пожалуй, Мария начнет сокрушаться, упрекать его, может, даже заплачет. Он не терпел чьих бы то ни было упреков, особенно женских слез, но она только прерывисто вздохнула и произнесла шепотом, исполненным любви и признательности:
— Олег!.. Олежка!.. Спасибо тебе…
— За что же спасибо, чудачка?
Он обнял ее за узкие плечи, деликатно привлек к себе.
— За все, все спасибо…
Однако уже светало, и они торопились покинуть сарайчик, днем безопаснее было в большом доме с его кухней, кладовкой, чердаком. Обычно, пока Мария готовила что-нибудь поесть, он находился во дворе, стерег ее извне, чтобы при случае, если кто зайдет, задержать его снаружи и дать ей возможность скрыться на чердаке. Драников она уже не пекла, кончился гусиный жир в банке, и Мария варила картошку, которую они ели, обмакивая в крупную соль на тарелке. Кутаясь в телогрейку, Агеев стоял возле клена и поглядывал вверх на крышу дома, ждал, когда из трубы пойдет дым, значит, Мария затопила плиту, оставалось дождаться, пока сварится картошка. Все случившееся ночью теперь оборачивалось досадой в его неспокойных чувствах, и на трезвую голову он начинал упрекать себя за то, что в отношениях с ней дошел до такого. Конечно, с этой девчонкой трудно было остеречься греха, но все-таки он должен был проявить силу воли и удержаться от последнего шага. Но вот не нашел в себе этой воли, пошел на поводу чувств, да еще в такое, самое неподходящее время. В мире гремела война, лилась человеческая кровь, его собратья погибали на фронте, а он чем занялся? Да и она хороша
— увлекла, подпустила! Что теперь будет? Ничего, конечно, хорошего, это он знал наверняка, будет обоим плохо. Но это он знал теперь, рассуждая с холодным умом, а на сердце у него вопреки всему зрела тихая нежность к этой милой девчонке, так безоглядно и доверчиво отдавшейся ему. И он готов был ее опекать и помогать ей в той западне, в какой она оказалась, даже готов был пострадать за нее, чувствуя в себе решимость и тихую безотчетную радость.
Правда, радость его быстро улетучивалась.
В такие вот тихие минуты, когда он оставался наедине с собой, в нем возникало, охватывало его все большее беспокойство оттого, что шло время, а его пребыванию здесь не видно конца. Нога его постепенно приходила в норму, рана затягивалась, и он, слегка прихрамывая, уже без палки мог ходить по двору, выходить на улицу. Ему казалось, что он уже смог бы потихоньку пуститься на восток, в сторону фронта. Но вот беда, фронт никак не мог стабилизироваться, наши с боями отступали, и, судя по всему, бои шли далеко за Смоленском, может, под Москвой даже. Впрочем, толком он ничего не знал, все связи его оборвались, из леса никто не приходил. Уже была починена вся обувь, полный мешок которой он запрятал под сено в сарайчике, чтобы отдать тому, кто за ней явится. Но за обувью никто не являлся, куда-то запропастился Кисляков, и Агеевым все сильнее овладевала тревога. Он уже сожалел, что рассказал Кислякову о своих отношениях с полицией, о чем тот, конечно, передал Волкову, и вот в итоге, вполне возможно, подозрение. Похоже, они перестанут ему доверять. Это было бы ужасно и сокрушило бы его морально, не давая никакой возможности что-либо объяснить, оправдаться. Для завершения этой нелепости не хватало разве, чтобы они свели с ним счеты и покарали его. Какое в таких условиях могло быть наказание, он уже догадывался.
Закрыв дверь на крючок, они поели на кухне картошки, которая, однако, лишь на недолгое время утоляла голод, и Мария что-то заметила в его взгляде или, может, почувствовала сердцем. Она съела всего три картофелины, остальное в тарелке пододвинула ему, и он доел все.
— Не наелся? Нет? — спросила Мария с тайной мукой во взгляде. Он отвел свой взгляд — притворяться далее, что сыт, вылезая из-за стола, у него уже не хватало силы.
— Картошкой разве наешься?
Мария на минуту задумалась.
— Олежка, может, я выбегу? Ну, на пятнадцать минут… Тут вот к Козловичевым…
Агеев сразу понял, о чем она, и сказал строго:
— И не думай! Сиди, никуда не высовывайся!
Он был голоден, но думал теперь не о хлебе — он думал, как ему связаться с Молоковичем. С Молоковичем он мог бы поговорить начистоту, уж кто-кто, а Молокович должен его понять и, может, помочь чем-то. Но лейтенант был далеко, кажется, за два километра, на станции, к тому же встречаться с ним Агееву запретили в самом начале.
Агеев подождал, пока Мария убрала со стола, сполоснула в чугунке ложки. Он привлек ее к себе, с тихой нежностью поцеловал в лоб и вышел во двор.
В тот день с утра погода вроде стала налаживаться. Везде еще было мокро, возле угла дома стояла большая лужа воды, на улице холодно блестела мокрая грязь, с ветвей клена падали наземь крупные капли, но небо прояснялось, и в разрывах облаков ненадолго выглядывало солнце. Агеев запахнул телогрейку, прошел в свою мастерскую-беседку. Делать тут было нечего, он сел на табуретку за набухшие от сырости доски стола, стал ждать. Он думал, кто-нибудь появится на улице, может, кто из тех, кто нужен ему или, может, кому-нибудь понадобится он. Он сидел долго, но на улице никто не появлялся. Однажды только закутанная в платок женщина провела рябую корову, наверно, пастись, откуда-то из огородов выскочила бродячая собака, остановилась, с любопытством посмотрела на него и побежала своей дорогой.
Может, через час на той стороне улицы появился лет десяти мальчишка в большой, надвинутой на глаза кепке, с прутиком в руках. От нечего делать он стегал прутиком по головкам молочая, буйно разросшегося после дождя, поглядывал по сторонам. Когда он задержал свой взгляд на Агееве, тот, вдруг обрадовавшись, махнул мальчишке.
— Поди-ка сюда!
Мальчишка не спеша подошел, вздернув со лба на затылок кепку, выжидательно уставясь в него голубыми глазами.
— Тебя как зовут?
— Витя.
— Яблок хочешь?
Витя с готовностью кивнул головой и снова сдвинул свою наползшую на глаза кепку.
— А ну иди сюда.
Агеев провел его в огород к вкусной малиновке, на которой еще можно было достать снизу несколько переспелых яблок. Ухватился за ветку, подтянул сук, обдавший его холодными каплями.
— Ты где живешь? На этой улице?
— Не, я на Белинского. Вот тут, рядом.