Чрезмерное напряжение и скованность, которые Максим Максимович почувствовал еще перед началом собрания, усиливались с каждой минутой, и он, сколь ни странно, больше боялся этого своего состояния, чем самой критики. Посматривал на секретаря обкома, с которым сидел в одном ряду, по-прежнему незаметно посматривал: косил глаза или слегка поворачивал голову, будто расправлял шею. Он обладал удивительной способностью: мог, не поворачивая головы, видеть, а точнее сказать, чувствовать выражение лица — сам этому дивился.
Секретарь обкома, слушая выступающих, одобрительно покачивал головой.
Выступило трое рабочих, один из них — лучший комбайнер, двух других Максим Максимович не знал, лица знакомы, а фамилии — убей! — не помнил, значит, средненько работают эти двое: передовики, а также лодыри и нарушители всякому директору хорошо известны. И комбайнер, и два средненьких почем зря ругали порядки в совхозе: то не так, это не так и тоже с заворотом на директора: «Товарищу Утюмову надо бы…», «Когда же, Максим Максимович, мы наведем порядок?»
Дубровская, наклонив голову с гладкими, плотно уложенными волосами, собранными сзади в пучок, торопливо и нервно записывала что-то в блокноте, и эта торопливость, а главное, нервозность, настораживали Максима Максимовича.
Утюмов еще вчера продумал, что скажет в заключительном слове. Он не мог понять, почему краткое после прений выступление докладчиков называется заключительным словом. «Заключительное слово предоставляется…» — странно звучит. Впрочем, странным оно показалось ему только сегодня, и никогда прежде такая мысль не приходила. Он ожидал, что его будут ругать, сильно или не сильно, но будут, и подготовился к отпору, имея на всякий случай два варианта «заключительного слова» — более резкий и помягче. Но дело идет к тому, что оба варианта не подойдут, его работу сводят на нет, будто он вообще никчемный человек, и все это на глазах секретаря обкома.
Максим Максимович начал заново обдумывать выступление. Он скажет спасибо тем, кто «внес ряд ценных предложений и высказал ряд критических замечаний», иначе нельзя: критика в моде, ее надо уважать или во всяком случае показывать, что уважаешь. Все критикуют директора. А разве в совхозе один Утюмов? Есть главный агроном, главный зоотехник, главный экономист и другие специалисты, есть управляющие фермами, — каждый и должен отвечать… Разве не виноват тот же Лаптев? Уже столько времени в совхозе, два месяца был за директора. Он, Максим Максимович, всю зиму болел, да и сейчас не совсем еще хорошо себя чувствует… сердце все беспокоит.
Надо будет рукой за грудь схватиться, но слегка, на мгновение, будто машинально, будто он даже боится показать, что побаливает. Без него, Утюмова, еще зимой израсходовали корма, а потом вынуждены были зарезать животных. Конечно, это ложь, но он ее скажет, хоть и неприятно… С новым замом никто не хочет работать, люди жалуются на него — создает нездоровую, нервозную обстановку. По всему видать, выживает директора… Когда-то об Утюмове Вьюшков сказал: «Максим Максимович борется за порядочность порядочностью». Ах, как бы кстати была сейчас эта фраза! Порядочных и добрых любят, им и недостатки охотно прощают. Выгодно показывать себя добрым и порядочным, ой как выгодно! Как-то бы о доброте своей намекнуть, фразу бросить: «Конечно, надо бы в свое время наказать кое-кого, да все жалеешь и, видимо, себе на голову». Помолчать. А потом добавить, будто бы между прочим: «и все-таки мы даже на монастырском поле, которое чем угодно славилось, только не хлебом, получаем сравнительно неплохие урожаи». Блудное поле! Так называлась пустошь за монастырем, где когда-то встречались ночами монашки с мужиками из соседней деревни. Забавно звучит — Блудное поле, кто не знает, не сразу поверит. А начальство знает. Упоминание о Блудном поле обычно вызывает улыбку и облегчает разговор. Слава монастырским блудницам!.. И побольше тревоги в голосе. Дать критиканам жару.
Когда вышла на трибуну Таисия и, выпятив свой мужской квадратный подбородок, мрачно оглядела зал, Максим Максимович облегченно вздохнул. Таисия выступала редко, говорила грубо, малограмотно, но всякий раз рьяно заступалась за Утюмова, Птицына, обязательно заступалась за Вьюшкова, и слушали ее охотно. Сейчас она преданно смотрела на Утюмова, как бы говоря: «Я тут».
— Я вам все начистоту буду выкладывать. По книжкам говорить не умею, извините, не обучена. А запросто, так что не обессудьте. Тут вот многие на Максим Максимыча зубы точили. И такой он, и сякой! Живут в совхозе без году неделя, а послушаешь, так вроде все уже изучили у нас и во всем, ну до капельки, разобрались.
«Шпарь, Таисия!» — заликовал Утюмов.
— Я знаю Максим Максимыча, можно сказать, с малых лет. Когда он еще необученным был. И тогда уже по-настоящему болел за дело, вникал во все. Я вот помню, сказали однажды ему: на ферме родственное разведение…
«Подь ты к черту!» — охнул Утюмов, скривившись, как от зубной боли.
Он хорошо помнил ту постыдную историю, когда поступал на заочное отделение сельхозтехникума и был назначен зоотехником. В конторе совхоза ему сказали, что на ферме «родственное разведение, а в этом таится большая опасность». Он не стал спрашивать, в чем заключается опасность, зоотехник на то и зоотехник, чтобы разбираться в таких вопросах, и, приехав на ферму, сказал управляющему:
— У вас тут родственное разведение… Это плохо.
— Не знаю, как считается. Только хряки в случку идут хорошо.
Хорошо есть всегда хорошо, и Утюмов не говорил больше о родственном разведении. Начали появляться поросята. Много народилось. Но — боже ты мой! — какие слабенькие, настоящие доходяги, к тому же не белые, как положено быть кабанчикам, а темноватые, будто их только что искупали в грязной луже. Родились и, не побегав, не похрюкав, начали дохнуть. Максим Максимович тотчас скумекал, что к чему, и начал надоедать директору совхоза и главному зоотехнику: «Давайте других хряков! Только межпородное скрещивание спасет положение. Не взявшись за топор, избы не срубишь».
Он уже тогда был большим любителем пословиц.
…«Зачем она об этом? Хочет помочь и приводит черт знает что, дура баба!» Зал как бы колыхнулся слегка, не то приглушенный смешок, не то шепот…
— Сразу понял человек, че к чему, хоть и только-только начинал свое дело, — продолжала между тем Таисия.
«Плетет, не зная чего», — злился Максим Максимович.
— Я вам еще раз прямо скажу… Товарищ Утюмов самый такой, который больше других болел за наше хозяйство и за людей тоже. Не кто-то другой, а именно он чаще всего приезжает к нам. Все, как надо, растолкует и посоветует. С раннего утра и до ноченьки человек крутится, и будто не видят.
«Дуреха, ну и дуреха!»
— Тут зря бросают камешки в его огород. А вот товарищ Лаптев, тот сказал управляющему: «Думайте и решайте сами». А ты начальство или не начальство? Заставляет управляющих…
Она замялась, и тут послышался голос секретаря парткома Весны:
— Принимать самостоятельные решения.
— Да! — подтвердила Таисия. — А ты подскажи.
Утюмов никак не думал, что Таисия такая дура.
— Надо бы пожалеть, стока работает…
Он окончательно убедился, что его заключительное слово уже ничего не изменит, как бы ни было удачно продумано.
Лаптеву казалось, что время отсчитывает свои минуты слишком уж торопливо, подозрительно убыстрение, не замечаешь, как и недели проходят, и он дивился, до чего же длинным казался ему день в далеком детстве… Столько месяцев прошло, а будто недавно приехал, будто только-только обживаться начал, привыкать к новому месту.
Сбылась, наконец, мечта Утюмова: получил назначение — переехал в город, стал начальником цеха ширпотреба на заводе и, как говорят, был в общем-то доволен, хотя поначалу вздыхал, на кого-то жаловался, видимо, рассчитывал на лучшую должность.
Лаптева вызвал к себе секретарь райкома партии и сказал: «Думаем утвердить вас директором совхоза».
Он ждал этих слов, но нельзя сказать, чтоб обрадовался им: условия работы в Новоселово действительно тяжелые, а со здоровьем опять стало плоховато. Туберкулез особенно его не беспокоил, но появилось другое: временами сильно кружилась голова, идешь и покачивает тебя в стороны, как пьяного, видимо, начинался или уже начался атеросклероз. Лучше бы работать зоотехником.
Когда много лет назад его утверждали директором МТС, то кто-то из работников облсельхозуправления сказал с усмешкой:
— Зоотехник, а идете в эмтээс. Конечно, с машинами легче, чем с животными. Заменил какую-нибудь детальку и снова — в ходу. А с животными — нет! Тут сама природа трудилась миллионы лет, тут посложнее.
И сейчас ему часто вспоминаются эти слова: «Тут посложнее». Так оно! Но, пожалуй, самое сложное — наука управления, а по ней даже и учебников не найдешь.
«Что ж ты раздумываешь, чего боишься? Может, тебе ларек с квасом дать?» — так сказали Лаптеву в райкоме.
И странно: реплика о ларьке подействовала на Ивана Ефимовича сильнее, чем самые умные слова «о необходимости» и «об обязанностях… гражданина».
При новой должности он чувствовал себя почти так же, как и прежде. Только!.. Только завтракать ему теперь совсем не хотелось… аппетит приходил к вечеру, и это было верным признаком того, что дела в совхозе вроде бы идут нормально.
Иван Ефимович отменил, наконец, общесовхозные планерки. Собрания должны помогать работе, учить деловитости, нескончаемая болтовня, как и лень, страшно опасна.
Создали постоянно действующее экономическое совещание. Лаптев до сей поры с удовольствием вспоминает то самое первое совещание, весь тот день.
Была объявлена тема доклада: «Об итогах работы за прошедший месяц по прямым затратам на центнер продукции».
Людей годами приучали говорить «в общем и целом», а тут — на тебе! — рентабельность, себестоимость, хозрасчет.
Лаптев говорил:
— В красном уголке Травнинской фермы после ремонта надо было протопить печь. Для этого хватило бы нескольких поленьев, а здесь списали и провели по отчету кубометр дров. Напомню, кстати, что здесь за март, когда было уже сравнительно тепло, на отопительную печь в том же красном уголке списали ни много, ни мало — сорок кубометров. На одну печку сорок кубометров! Да такого количества березовых дров для всего Травного хватило бы с избытком. Что вы скажете на это, товарищ Вьюшков?
— А какая была печка-то? — нервно выкрикнул Вьюшков. — Неисправная она была.
— На каждый полевой домик для свиней в Травном списано по четыре кубометра теса. А должны расходовать только ноль целых семь десятых кубометра. Может быть, в Травном домики более крупные и запускают в каждый из них не одну матку с поросятами, а по десять? Нет, разумеется. Снова убытки и не малые — более восьмидесяти рублей от домика. Я хочу еще раз спросить товарища Вьюшкова: почему вы подписываете документы, не проверяя?
— Надо учиться бережливости и экономии. Рабочий застеклил окна в свинарнике, проверить, хорошо ли. И сколько пошло стекла… Если три листа, так и запиши три, а не пять или десять. Работай больше головой, не суетись и не создавай нервозную обстановку.
Он говорил о многие фермах, критиковал не одного Вьюшкова, но, кажется, только Вьюшков принял так близко к сердцу последнюю фразу: «Работай больше головой…» — заподергивал неврастенично плечом, и Ивану Ефимовичу стало вдруг жаль этого человека: был хорошим шофером, а вздумалось же сделать его плохим управляющим!
Кое-кто по-старому голословно заявлял:
— Коллектив фермы примет все необходимые меры к тому, чтобы в кратчайший срок ликвидировать отставание, в котором мы находимся на сегодняшний день…
— Рабочие и специалисты полны решимости добиться новых успехов…
Слова, слова, одни пустые слова, как скорлупа от семечек.
Лаптев снова выступил и сказал уже резче:
— Это бесплодное прожектерство. Каких «новых успехов» вы хотите добиться? Никаких успехов нет. Вот цифры…
Потом — уже в разных комнатах, отдельно друг от друга, животноводы, полеводы, бухгалтера, плановики решали, как сказал Лаптев, «узкоспециальные вопросы».
Работу начинали в десять, минута в минуту. Лаптев коротко, как бы мимоходом, сказал о точности, которой отличались великие люди («по ним проверяли часы»).
Птицын отмалчивался; пришел точь-в-точь, сел и — будто бы нездешний… Изредка переспрашивал: «Как вы сказали?», «Как?».
Дешевый прием: стремление подавить собеседника, придать себе весу. И лопнуло терпение у Лаптева, грубо спросил его:
— Вы что, плохо слышите?
Но Птицын отмалчивался до тех пор, пока новый директор не издал приказа о людях, «раздувающих личные хозяйства»; суть приказа: держи животных столько, сколько разрешено законом, иначе тебе будет худо.
Приказ приказом, а надо, чтоб люди знали, сколько можно и сколько нельзя держать у себя скота и почему нельзя. И этому вопросу решено было посвятить одно из общих собраний.
Сам Лаптев и другие руководители совхоза решили не заводить скота, пусть будут только приусадебные участки. Это был не запрет, агроному или зоотехнику не запретишь иметь корову, свиней и овец, а просто так решили все, сообща. Все, кроме Птицына. Тот ни за что не хотел лишаться своего хорошо налаженного хозяйства.
— Мои коровы никому не мешают и тем более мне. И при коровах, и без коров я одинаково честно буду работать. Если люди лишатся личного хозяйства, совхоз обязан будет снабжать их мясом и овощами. Падет материальный уровень.
Только в одном он сейчас не был верен себе: говорил просто, не философствуя.
— Вам можно, вы один, — сказал он Лаптеву. — А куда люди пойдут за мясом? В магазинах его нет. Даже в райцентре одна жирная свинина. А я по состоянию здоровья могу есть только телятину.
И тут Птицын лгал: он мог покупать мясо в совхозе — и свинину, и телятину; все рабочие имели коров и свиней, речь шла лишь об «ограничении личных хозяйств до законной нормы».
— И потом, что мы будем делать вечерами? Сами вы ратуете за то, чтобы рабочий день заканчивался в четыре…
Да, Лаптев отдал такой приказ: рабочий день в конторе теперь начинался в восемь утра и заканчивался в четыре. Лишь во время уборки хлебов и сева агрономы и механики приходили немного пораньше и уходили попозже.
— Столько свободного времени. А время лечит и калечит, все зависит от того, как к нему подходить. Я привык трудиться.
Опять примитивная философия… Все знает человек, а юлит… Снова объяснять прописные истины…
Лаптев сказал:
— Дело ваше. Мы вам не мешаем. Держите скот, но столько, сколько положено по закону. Сколь-ко по-ло-же-но!
Птицын улыбался, как всегда, одной верхней губой; и было в его улыбке что-то неясное, затаенное… Впрочем, осенью Птицын уволился и, кажется, по состоянию здоровья решил пока побыть дома.
* * *
Главное — не погрязнуть в мелочах. А мелочи притягивали к себе непрестанно и сильно.
К Лаптеву зашел директор Дома культуры, молодой бойковатый человек.
— Нет духовых инструментов. Просил, не дают, черти. А что за Дом культуры без духового оркестра. Без вас ничего не решить…
Отставив поездку в Травное, Лаптев начал звонить в город, выяснять, где и каким образом можно раздобыть духовые инструменты. Человек, от которого все зависело, болел, его заместитель «куда-то вышел», пришлось звонить еще и еще, потом писать «отношение», попросту говоря, письмо, чтобы продали злополучные инструменты; глянув на часы, Иван Ефимович удивился: был уже полдень. После обеда зашел Весна и подсунул бумагу на подпись. У Лаптева, если говорить словами Утюмова, «глаза полезли на лоб»: он должен был подписать еще одно письмо о тех же духовых инструментах, составленное секретарем парткома. Оказывается, директор Дома культуры вчера был у Весны с тем же вопросом, и Весна вчера еще обо всем договорился с человеком, который сегодня заболел. Полдня пропало.
Но, бывает, не избежишь мелочей…