Без договора нет разговора
(Аванс. Первая выплата)
1
— Как это — ничего не сделано?
Борис Дмитриевич Гольцман поднял глаза от разложенных на столе бумаг.
— Что значит — ничего не сделано? А когда будет сделано?
— Он сказал, Борис Дмитриевич, что не будет этим заниматься.
— То есть?
— Сказал, что сделает другой альбом. Что эта тема ему уже неинтересна, у него есть новые идеи и то, что он выдаст, будет круче…
— Мне не надо круче, — медленно выдавил Гольцман. — Не надо круче. Надо то, что он обещал. То, что его просили сделать. Вот это и надо. А круче — пускай он для себя делает. И сам продает. Какой аванс ему заплатили?
— Пять тысяч.
— Ничего себе… По нынешним временам… И он, значит, ничего не сделал?
— Ничего.
— Точно?
— Абсолютно.
Гольцман встал и, выйдя из-за стола, прошелся по небольшому кабинету.
Он мог позволить себе гораздо более просторное и удобное помещение, но считал, что выпячивать собственное благосостояние в данный период жизни совершенно ни к чему.
Директор продюсерской фирмы «Норд» Борис Дмитриевич Гольцман давно прошел этап дорогих иномарок и роскошных офисов. Он внутренне сам усмехался над тем, как ухмылялись, не скрывая своего настроения, приезжающие к нему москвичи — коллеги по бизнесу. Правда, далеко не все позволяли себе ухмылки по поводу его, Гольцмана, «шестерки» и небольшого офиса на пятом этаже обычного питерского старого дома. Те, кто знал масштабы работы Бориса Дмитриевича, обходились без ухмылок и подшучиваний. Посмеивались молодые — «молодые да ранние» — те, что не хлебнули еще всех прелестей, которые вываливает на головы новичков отечественная шоу-индустрия, те, для кого средний «Мерседес» был знаком отличия, символом причастности к настоящему, высокому обществу.
Не смеялись над Гольцманом и знакомые бандиты, среди которых было много «настоящих», авторитетных законников. Не смеялись, а, напротив, одобрительно покачивали головами и похлопывали Бориса Дмитриевича по плечу. Мол, сечет поляну Гольцман, не разменивается на мишуру и пыль в глаза не пускает. А значит, с ним по-прежнему можно и нужно иметь дело.
Кабинет директора фирмы выглядел более чем скромно. Черный стол, черный, вечно запертый на ключ шкаф у стены, черный же диван и в углу — высокий, выше человеческого роста, сейф.
На столе Гольцмана всегда лежали бумаги, причем, как правило, ненужные — старые газетные вырезки, макеты прошлогодних афиш, образцы билетов на давным-давно прошедшие концерты, листы бумаги с записями, сделанными впопыхах рукой Бориса Дмитриевича, таинственные стенограммы, которые и сам он в большинстве случаев уже через час после записи не мог расшифровать.
Даже оба телефона, стоявших на его столе, были какие-то невзрачные — «Панасоники» очень старой модели, давно вышедшие не то что из моды, но даже из употребления в кругах, где, как принято говорить, вращался Гольцман.
Компьютеры, факсы, принтеры, вся техника, без которой фирма не могла бы функционировать в современных условиях, особенно при том размахе, который она имела, — все это находилось в соседних помещениях, кабинет же директора дышал милой, теплой, почти советской бюрократической архаикой.
Сейчас кроме Гольцмана в кабинете находился Митя Матвеев — ведущий продюсер «Норда», принесший неприятное известие о подставе, которую устроил фирме Василек.
«Вот получит, сучара, — думал про Василька Митя, откровенно злорадствуя. — Распонтился, гнида! Воинствующая нищета… Рокер-шмокер… Художник… Сейчас Гольц его уделает… С говном смешает…»
— С говном смешаю, — остановившись напротив Мити, веско сказал Гольцман. — Художник, понтярщик…
Митя согласно кивнул.
— Набери-ка мне его номер, — сквозь зубы процедил Гольцман. — Сейчас я сам с ним поговорю.
— А его нет. — Митя развел руками.
— А где же он? — в тон ему спросил Гольцман.
— В Москву уехал. В каком-то клубе концерт ему заделали…
— Сволочь… Это его последний концерт будет.
— Еще в Минске… Через неделю. Палыч делает.
— Палыч? Я свяжусь с этим Палычем. Пусть только попробует. С говном…
Поймав Митин взгляд, Гольцман осекся.
— Афиши уже висят, Борис Дмитриевич, — сказал Митя. — Весь город заклеен.
— Ничего страшного. Мало ли что там висит… Повисит, повисит, и заклеят. Ничего страшного. У нас тоже много чего висит.
— Билеты продаются… На бабки люди влетят.
— Продаются, говоришь? А откуда ты знаешь?
— Палыч говорил. Вчера. Звонил из Минска.
Гольцман подошел к столу и пробежался толстыми пальцами по клавишам телефона.
— Але! Палыч? Привет, это я. Гольцман, да. Что? Сто лет буду жить? Чего, вспоминаешь? Ага, это хорошо. Слушай, разговор у меня к тебе есть. Там на нашего Василька билеты хорошо идут? Не очень? Слушай, давай сделаем так — ты концерт сними… Да сними, сними, не ссы. Все нормально будет. Сколько у тебя продано билетов? Сотня? Две? Ну, верни бабки. Еще не поздно, нормально. С афишами ты на сколько попадаешь? Палыч, разберемся, ничего, это же не деньги. А я тебе сделаю Василька с группой, скажем, месяца через полтора. С хорошей рекламой, со всеми пирогами… Клип запустим у вас на ТВ, покрутится пару недель… На радио дадим песню-другую. Какие песни? А мы запишем. Да, на днях начнем, так что ты больше заработаешь. Палыч, подумай. А сейчас — не советую. Да нет, ничего, просто он не в форме. Да, торчит. Он вообще на днях в больницу ложится. Не знаю, не знаю, как это он к вам собирался ехать… Он бредит, наверное? Что? В Москве играет? Ну, поглядим, чего он там наиграет. Ладно, Палыч, давай подумай, я бы на твоем месте не рисковал. Все, счастливо, дорогой.
— Вы что, Борис Дмитриевич, серьезно хотите сделать Васильку концерт в Минске?
— Да ну его в жопу! Какой там концерт! Ничего я ему не буду делать. Хотя посмотрим, может быть, он придет в себя. Свою паранойю, может быть, отложит в сторону и займется делом. Вот тогда с ним и поговорим…
— А Палыч?
— А что — Палыч? Палыч не обеднеет. А если обеднеет от такой ерунды, значит, хреновый он менеджер. Вот и все. Значит, нечего ему этим делом заниматься. Правильно?
— Ну…
Митя хотел было сказать, что нехорошо, что не по-людски это как-то — вот так, впрямую обманывать, — но поостерегся. Неизвестно, как мог отреагировать Борис Дмитриевич на подобные нравоучения. Портить же отношения с шефом, который славился по всей стране своей злопамятностью, Мите не хотелось.
Гольцман действительно обладал неприятной и странной чертой характера — он очень болезненно воспринимал мелкие обиды, лишние слова, которые могли позволить себе малосведущие в характере Гольцмана люди, после чего мстил за эти оговорки и ошибки долго, умело и с удовольствием. Это было для Бориса Дмитриевича чем-то вроде хобби — на его взгляд, вполне безобидным, однако окружающим оно таковым не казалось.
Известный пианист Володя Гурьев, как поговаривали, второй год сидел в тюрьме именно по милости Бориса Дмитриевича.
В давние времена, о которых Гольцман вспоминал в редких интервью или во время застольных бесед со старыми знакомыми, в те золотые дни нищей и бесшабашной юности, когда Боря Гольцман играл на саксофоне в одной из бесчисленных ленинградских подпольных групп, Гурьев, валявший дурака в таком же никому не известном и не нужном коллективе, как-то раз довольно нелестно отозвался в присутствии многочисленных собутыльников об игре своего товарища по цеху.
— Ты бы дул послабее, — сказал Гурьев, выпив очередной стакан отвратительной, пахнувшей керосином «андроповки». — А то глаза выпучишь, стоишь красный, как помидор, потный весь… А в ноты не попадаешь… Дуй послабее, тебя не слышно будет, глядишь, и сойдет за музыку… Рокенрол, одно слово…
Гурьев демонстративно-брезгливо относился к подпольным рок-группам и еще в семидесятые прослыл крутым авангардистом. Правда, тогда над ним смеялись и в грош не ставили. Но прошло с десяток лет, и Гурьев стал ездить в Европу, записывать пластинки с известными западными музыкантами, у него появились деньги, хорошая машина, хорошая квартира и хорошие инструменты, его имя замаячило на страницах популярных музыкальных изданий…
Все бы шло отлично, если бы как-то раз во время одной из регулярных облав, частенько случающихся в ночных клубах, расторопные бойцы ОМОНа не прихватили Гурьева с полным карманом кокаина.
Гурьев оказался на полу с заведенными на затылок руками. Когда один из бойцов, шаря по карманам европейской знаменитости, обнаружил там полиэтиленовый пакет весьма солидных размеров с «белым порошком, похожим на наркотическое вещество», он плотоядно рявкнул и потащил Гурьева в коридор, отделяя от рядовых посетителей, как золотоискатель, просеивая песок и камушки, отделяет долгожданный слиток от пустой породы.
В коридоре культового артиста для начала сунули лицом в неровно, «художественно» оштукатуренную стену и, после того как Гурьев оставил на ней свой кровавый автограф, повлекли к машине — из всей обысканной и обласканной сапогами и дубинками омоновцев компании Гурьев оказался единственным, заслуживающим серьезного внимания.
Размеры гонораров, которые Гурьев получал в Европе, позволяли ему пользоваться если не всеми благами жизни, то хотя бы некоторыми из тех, что были недоступны рядовым россиянам. В частности, звезда питерского авангарда предпочитал алкоголю и другим стимуляторам сознания вошедший в моду кокаин. И употреблял его с удовольствием, часто и много.
Для следователя, к которому попал Володя, пакетик с белым порошком, выуженный прозорливым бойцом из кармана пианиста, не создавал альтернативы в принятии решения. В свете усиления борьбы с наркотиками Гурьеву светил вполне конкретный срок. Конечно, как всегда, были «возможны варианты».
Однако у знаменитого Гурьева не оказалось достаточных связей для реализации того, что подразумевалось под этими самыми «вариантами». Вернее, связей-то у него было в достатке, да все не с теми фигурами, которые могли бы повлиять на российское правосудие. Известные художники, актеры, режиссеры, какие-то странные личности, именовавшиеся в светских тусовках «культовыми» фигурами, — все они, как выяснилось, не имели ни малейшего веса ни для следователя, ни тем более для прокурора, даже рядовой мент, какой-нибудь лейтенант в отделении милиции, послужившем точкой отсчета гурьевской трагедии, спокойно посылал их, меняя адрес в зависимости от собственного настроения и иногда доходя до сияющих вершин эзопова языка.
Нужны были чиновники, причем немалого ранга, то есть представители той социальной группы, к которой свободомыслящий Гурьев всегда относился с демонстративным пренебрежением, если не сказать с презрением.
Именно тогда к Гольцману пришел Яша Куманский, вездесущий журналист, тоже выплывший на перестроечных волнах из мелководья гонораров официальных советских газет и прибившийся к сахарным айсбергам коммерческих изданий.
Борис Дмитриевич был как раз тем человеком, который мог «нажать на кнопки» и повлиять на судьбу питерского гения, оказавшегося в неволе. Гольцман своих связей не афишировал, но Куманский, однако, не считал бы себя журналистом, если бы не знал, что Боря Гольцман частенько бывает в мэрии, захаживает в Большой Дом, а на даче у него бывают в гостях фигуры самого разного калибра, от авторитетных бандитов до крутых чиновников.
Они сидели в старом офисе Гольцмана — гораздо более роскошном, чем тот, в который представительство «Норда» перебралось примерно через год, когда Борис Дмитриевич пережил один из самых тяжелых периодов в своей жизни в связи с серьезными неприятностями и финансовыми трудностями, вызванными чересчур пристальным интересом налоговой полиции к его фирме.
— Боря, помоги ты Вовке, это же наш человек, — говорил Куманский, пытаясь заглянуть в глаза Гольцмана, которые тот упорно отводил в сторону. — Ну кто сейчас не торчит? Да и кокс — это ведь, скорее, мода… Он же модный парень, Вовка, ему это, так сказать, по рангу положено. Ноблес оближ…
— Положение… — Гольцман посмотрел журналисту прямо в глаза. — Положение, говоришь, обязывает? А меня?
— Что?
— Меня не обязывает мое положение?
Гольцман прошелся по кабинету, засунув руки в карманы брюк.