Тесей. Бык из моря - Рено Мэри 14 стр.


- Что ты удивляешься? - сказал я. - Я делаю только то, что обещал тебе. А почему - я уже говорил…

И оставил ее с мечом на коленях. Склонив голову набок, она рассматривала насечку и тянула себя за волосы.

Когда я расставил охрану, ко мне подошел слуга и спросил, пойдет ли девушка за водой и будет ли мыть меня, - словно она была обычной пленницей! Я посоветовал ему не совать нос куда не следует, и сам набрал горячей воды для нее; а вымылся у колодца. Но я видел, что мои люди смотрят на меня, все, - кто украдкой, а кто с нескрываемым любопытством. Если я не проведу ночь возле нее - подумают, что я не в своем уме… или, чего доброго, что испугался…

Постучался и открыл дверь. Она оставила лампу зажженной, и я увидел, как ее голая рука скользнула с кровати на пол и ухватилась за меч. На ней была льняная рубашка, верхняя одежда висела на спинке кровати, - значит, поверила мне; но не могла теперь понять, почему я вернулся. Тело ее напряглось, глаза сузились, - если ей суждено умереть, она собиралась спуститься к Реке вместе со своим врагом, как и подобает воину. Тем больше чести ей!…

- Это я, - говорю. - А ты что не спишь? У тебя был трудный день… Я лягу здесь, возле двери, чтоб никто не мог войти. Это лучше всего в такой компании.

Посмотрел на тени, окружившие ее большие яркие глаза… Судьба влекла ее чересчур быстро; оторванная от своих, от всего что знала, она могла теперь рассчитывать только на меня.

- До утра оставь меч у себя, - говорю. - У меня есть копье.

Я снял свои кожаные доспехи, нагнулся погасить лампу - и тут она заговорила. Голос был низкий, хриплый, приглушенный - совсем не такой, как перед нашим боем. Я хотел подойти к ней, но глаза у нее были, как у дикой кошки в дупле, потому остановился и спросил:

- О чем ты? Я тебя не слышу.

Она выпростала руку из-под одеяла и показала на мою рану, которой я не успел заняться.

- Мыть!… - говорит. И тыча большим пальцем вниз, несколько раз повторила: - Плохо, плохо…

Я сказал, что рана подсохла и ее можно промыть завтра в море, но она показала на флягу с вином: «Хорошо!…» Настолько перегружена была она в тот день, что забыла слова. Я подумал: «Бедная девочка! Каждый знает, какова участь пленницы, если умрет тот человек, что ее захватил». Чтобы немного успокоить ее, промыл рану, хоть она саднила от вина и закровоточила снова.

- Смотри, - говорю, - все чисто.

Она подняла голову с груботканой подушки и что-то пробормотала.

- Доброй ночи, Ипполита. Ты мой почетный гость, священный перед богами. Будь благословен твой сон.

Постоял момент возле нее… Хотелось погладить ей голову: она должна быть мягкой как у ребенка, волосы вон какие шелковые!… Но это могло испугать ее, потому я улыбнулся и пошел назад к лампе. И тогда услышал ее голос из-под одеяла: «Доброй ночи!»

Ощущение счастья не давало мне уснуть, блохи в тюфяке - тоже… Я мечтал, конечно, о грядущей любви; но уже то время - просто быть рядом с ней, - даже это казалось драгоценным. Должно быть, кто-то из богов предупредил меня, что времени у нас не так уж много.

Снаружи была деревенская площадь, - земля утоптана, - часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь; его свет проникал через дверные щели и маленькое окошко и освещал комнату почти так же ярко, как лампа перед тем. Она повернулась на бок, увидела что я смотрю на нее, и снова отвернулась, - лицом к стене, - но вскоре задремала и наконец заснула по-настоящему. Она устала, и была молода… Понемногу ее ровное дыхание убаюкало и меня, я тоже задремал; ведь и у меня был нелегкий день позади.

Проснулся от скребущего звука возле стены. Стенка была тонкая - плетеные прутья обмазаны саманом… Крыс я терпеть не могу, - они приходят на поле боя за объедками коршунов и собак, - с первым же звуком их возни я просыпаюсь мигом… Костер на улице догорал, низким красным пламенем, должно быть уже подступало утро. Я еще сонный был, подумал: «Ладно, пусть копошится, раз мой пес в Афинах…» Но со стены, возле ее кровати, упал кусок штукатурки, образовалось отверстие, и в нем показалась рука.

Я подумал сначала, что кто-то из моих набрался наглости подглядывать через дырку, - и потихоньку потянулся за копьем, - но тут разглядел, что эта рука тоньше мужской и в рукаве из вышитой кожи. Рука потянулась вниз и коснулась ее плеча… Я лежал не двигаясь, и смотрел из-под прикрытых век.

Она проснулась толчком, не сразу сообразив, где находится; потом увидела, оглянулась на меня… Но я затаился вовремя. Она взяла руку в свои ладони, прижала к щеке и сидела так, свернувшись у стены. Голова ее выступала из тени, возле ключиц, на слабый свет костра; и лицо было таким юным, таким растерянным… И все-таки казалось, что она больше утешает сама, чем принимает утешение.

Рука сильно сжала ее ладони и ускользнула назад в стену… А когда появилась снова - в ней был кинжал. Она смотрела на кинжал не двигаясь, - я тоже, - он был похож на кинжалы Таинства: короткий, тонкий, острый как игла… За стеной чуть помедлили, потом заскребли в стенку, - я догадался, что охрана где-то рядом, потому шептаться им нельзя, - при этом звуке она взяла кинжал, погладила руку и поцеловала ее… Рука исчезла.

Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, - наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками… И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, - но помнил, что туда она положила меч.

Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне - луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.

Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос… Будь на ее месте любая другая женщина - рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, - ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, - не знал, но все равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит… «Если так - это будет мгновенно», думаю… Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: «Знать!… Знать!… Знать!…»

Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула… «Она готова», думаю… И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза - капля теплой влаги упала мне на лицо.

Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги… Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.

В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени… Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой… Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, - я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить - но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.

Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой… Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу… Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор… Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью…

На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, - но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.

Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, - а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным…

- Не надо, малыш, - сказал я. - Все прошло. Успокойся.

Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова…

- Пойдем, - говорю, - а то простудишься. - Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: - Принесите мне огня!

Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку… Я повернулся к ней:

- Ведь ты - воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!

- Ты победил в бою… - Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. - Ты сражался честно, поэтому…

Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске… Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом - не обернулась.

- Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.

Она молчала, глядя на уголья.

- Не отчаивайся, - говорю. - Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.

Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: «Но я нарушила другую».

- Мы всего лишь смертные, - сказал я, - и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.

Она не ответила, но теперь я видел, - я ведь совсем рядом был, - она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была - ей сейчас надо выплакаться… Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:

- Ну что ты?

Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках - отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок… Но она не была ребенком - она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью… А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, - как были мы с нею, - они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам - как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, - одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.

А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе… И хотя все, чему я с ними научился, - я думал, что это много, - хотя все это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой - и этого было достаточно.

К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, - она знала, о чем они говорят, по моей улыбке… Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли… И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, - я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.

3

Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными… Вообще все было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить… Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.

Когда я привез ее вниз в лагерь - Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться - поначалу он ранил ее своей грубостью… Но доблесть покоряла его всегда, - в женщинах тоже, - и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, - тут он заговорил с ней по-другому. На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию… Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей - он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение… И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.

Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов… Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно… А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война - для тех, кто понимает, - проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, - это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага - свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью… Так на львином лице не увидишь жестокости.

Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска… По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда - нам очень этого не хватало.

Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону - и им мерещится черный холод хаоса… Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества - я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального - кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!… Для нее я был мужчиной и так.

Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, - при том, как я к ней отношусь, - как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение… И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, - так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость… Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери - вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом - ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран… Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство - я вовсе не хотел об этом знать.

Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, - чтоб связать наши, - поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:

- Когда я назвал свое имя, ты знала его?

- О да!… Арфисты приходят к нам каждый год…

Я знаю этих арфистов, и решил - она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы… Потому спросил еще:

Назад Дальше