Хозяин был высокий, коренастый малый с щетинистыми усами и светло-русой бородой, остриженной на манер Генриха IV. Об этом именно короле, и только о нем — самый безопасный предмет разговора с беарнцем — мне удалось вытянуть из него несколько слов. Но и при этом в его глазах блестел огонек подозрения, который побудил меня воздержаться от расспросов, и по мере того, как надвигалась ночь и пламя очага ярче и ярче играло на его лице, я все чаще подумывал о дремучем лесе, отделявшем эту глухую долину от Оша, и вспоминал предостережение кардинала, что в случае моей неудачи мне уже не придется беспокоить Париж своим присутствием.
Деревенский парень, сидевший у окна, не обращал на меня никакого внимания, да и я мало интересовался им, как только убедился, что он действительно то, чем казался на первый взгляд. Но спустя некоторое время в комнату, как бы на подмогу хозяину, явилось еще несколько человек, которые, по-видимому, не имели иной цели, как молча смотреть на меня и изредка перекидываться между собою отрывочными фразами на местном простонародном наречии. Когда мой ужин был готов, число этих плутов возросло уже до шести, и так как все они были вооружены большими испанскими ножами и были очень подозрительны, — то я почувствовал себя как человек, неосторожно всунувший голову в пчелиный улей.
Тем не менее, я сделал вид, что ем и пью с большим аппетитом, и в то же время старался не упускать из виду ничего, что происходило в кругу, освещенном тусклым светом дымной лампы. Во всяком случае, я следил за лицами и жестами этих людей не менее внимательно, чем они за мною, и ломал себе голову над тем, как обезоружить их подозрительность, или, по крайней мере, как выяснить положение вещей. То и другое, однако, оказывалось гораздо труднее и опаснее, чем я когда-либо предполагал. Вся долина положительно была настороже для защиты одного человека, арест которого составлял мою цель.
Я нарочно привез с собой из Оша две бутылки отборнейшего арманьякского вина. Вынув их из седельных мешков, которые я принес с собою в комнату, я откупорил их и предложил кубок хозяину. Он принял его, и, когда он выпил, лицо его покраснело. Он неохотно возвратил мне кубок, и я налил ему вновь.
Крепкое вино уже начало свое действие, и спустя несколько минут он начал разговаривать более свободно и охотно, чем прежде. Однако и теперь он главным образом ограничивался вопросами — интересовался то тем, то другим, но и это было очень приятной переменой. Я рассказал ему, откуда я приехал, по какой дороге, сколько времени я пробыл в Оше и где останавливался, и лишь когда речь зашла о моем приезде в Кошфоре, я погрузился в таинственное молчание. Я только неясно намекнул, что имею дело в Испании, к друзьям, находящимся по ту сторону границы, и дал таким образом крестьянам понять, что мои интересы солидарны с интересами их изгнанного господина.
Они поддались на эту удочку, подмигнули друг другу и стали смотреть на меня более дружелюбно, особенно трактирщик. Довольный этим успехом, я не осмелился идти дальше, чтобы как-нибудь не скомпрометировать и не выдать себя. Поэтому я переменил разговор и, чтобы перевести речь на более общие предметы, начал сравнивать их провинцию с моею родиной.
Хозяин, который тем временем уже совсем разговорился, не замедлил принять мой вызов и очень скоро сделал мне очень интересное сообщение. Дело было так. Он хвастался большими снеговыми горами южной Франции, лесами, которые одевают их, медведями, которые блуждают там, дикими кабанами, которые кормятся желудями.
— Ну что ж, — сказал я совершенно искренне, — таких вещей у нас действительно нет. Но зато у нас на севере водятся вещи, которых у вас нет. У нас есть десятки тысяч превосходных лошадей, не таких пони, каких вы здесь разводите. На конской ярмарке в Фекампе мой гнедой затерялся бы в массе лошадей. А здесь, на юге, вы не встретите ничего подобного ему, хотя бы вы искали целый день.
— Не говорите об этом так уверенно, — ответил хозяин, глаза которого заблестели от торжества и выпитого вина. — Что вы скажете, если я покажу вам лучшую лошадь в моей собственной конюшне?
Я заметил, что при этих словах остальные присутствующие вздрогнули, а те, которые понимали наш разговор (двое или трое говорили только на своем патуа), сердито посмотрели на него. Я тотчас стал смекать, но, не желая этого выказать, презрительно засмеялся.
— Я поверю вам только тогда, когда увижу это собственными глазами, — сказал я. — Я даже сомневаюсь, любезнейший, чтобы вы могли отличить хорошую лошадь от дурной.
— Я не могу отличить! — повторил он, хмурясь. — Еще бы!
— Я сомневаюсь в этом, — упрямо повторил я.
— В таком случае, пойдемте со мною, и я вам покажу, — сказал он, забыв прежнюю осторожность.
Его жена и прочие поселяне с изумлением посмотрели на него, но он, не обращая на них внимания, встал, взял в руку фонарь и отворил дверь.
— Идем, — продолжал он. — Так, по-вашему, я не могу отличить хорошей лошади от дурной? А я вам скажу, что я лучше вашего понимаю толк в лошадях.
Я нисколько не был бы удивлен, если бы его товарищи вмешались в дело, но, очевидно, хозяин играл между ними первенствующую роль. Во всяком случае, они хранили молчание, и через минуту мы были на дворе. Сделав несколько шагов в темноте, мы очутились около конюшни, той самой пристройки, которую я видел позади гостиницы. Хозяин откинул щеколду и, войдя внутрь, поднял фонарь вверх. Лошадь — хорошая бурая лошадь с белыми волосами в хвосте и белым чулком на одной ноге — тихо заржала и обратила на нас свои блестящие, влажные глаза.
— Вот вам! — воскликнул хозяин с торжеством, размахивая во все стороны фонарем для того, чтобы я мог лучше разглядеть коня. — Что вы скажете на это? По-вашему, это маленький пони?
— Нет, — ответил я, нарочно умеряя свою похвалу. — Довольно недурная лошадка… для этой страны.
— Для всякой страны, — сердито ответил он. — Для всякой страны, для какой угодно. Уж я недаром говорю это. Ведь эта лошадь… Одним словом, хорошая лошадь, — отрывисто закончил он, спохватившись, и, сразу опустив фонарь, повернулся к двери. Он так спешил оставить конюшню, что чуть не вытолкал меня из нее.
Но я понял. Я догадался, что он чуть не выдал всего, чуть не проболтался, что эта лошадь принадлежит господину де Кошфоре. Господину де Кошфоре, понимаете? Я поспешил отвернуться, чтобы он не заметил моей улыбки, и меня нисколько не удивила мгновенная перемена, происшедшая в этом человеке. Когда мы вернулись в залу гостиницы, он уж совершенно протрезвился и к нему вернулась прежняя подозрительность. Ему было стыдно за свою опрометчивость, и он до того был разъярен против меня, что, кажется, охотно перерезал бы мне горло из-за всякого пустяка.
Но не в моих интересах было затевать ссору. Я сделал поэтому вид, как будто ничего не замечаю, и, вернувшись в гостиницу, стал сдержанно хвалить лошадь, как человек, лишь наполовину убежденный. Злые лица и внушительные испанские ножи, которые я видел вокруг себя, были наилучшим побуждением к осторожности, и я льщу себя надеждой, что никакой итальянец не сумел бы притворяться искуснее меня. Тем не менее я был несказанно рад, когда вечер подошел к концу, и я очутился один на своем чердачке, отведенном мне для ночлега. Это был жалкий приют, холодный, неудобный, грязный; я взобрался туда при помощи лестницы; ложе мое, среди связок каштанов и яблок, составляли мой плащ и несколько ветвей папоротника. Но я рад был и этому, потому что здесь я был наконец один и мог на свободе обдумать свое положение.
Несомненно, господин де Кошфоре был в замке. Он оставил здесь свою лошадь и пошел туда пешком. По всей вероятности, так он делал всегда. Таким образом, в некотором отношении он был теперь для меня доступнее, чем я ожидал: лучшего времени для моего приезда не могло и быть; и все-таки он оставался столь же недосягаемым для меня, как если бы я еще был Париже. Я не только не мог схватить его, но даже не смел никого спросить о нем, не смел вымолвить неосторожного слова, не смел даже свободно глядеть вокруг. Да, я не смел, — это было ясно. Малейшего намека на цель моего приезда, малейшей вспышки недоверия было бы достаточно, чтобы вызвать кровопролитие, и пролита была бы моя кровь. С другой стороны, чем дольше я останусь в деревне, тем большее подозрение навлеку на себя и тем внимательнее будут следить за мною.
В таком затруднительном положении некоторые, быть может, пришли бы в отчаяние, отказались бы от предпринятой попытки и спаслись бы за границей. Но я всегда гордился своею верностью и решил не отступать. Если не удастся сегодня, попробую завтра; не удастся завтра, попробую в другой раз. Кости не всегда ложатся одним очком кверху.
Подавив в себе малодушие, я, как только дом погрузился в тишину, подкрался к маленькому, четырехугольному, увитому паутиной и закрытому сеном слуховому окошку и выглянул наружу. Деревня была погружена в сон. Нависшие черные ветви деревьев почти закрывали от моих глаз серое, облачное небо, по которому уныло плыл месяц. Обратив свой взор книзу, я сначала ничего не мог разобрать, но, когда мои глаза привыкли к темноте (я только что погасил свой ночник), я различил дверь конюшни и неясные очертания крыши. Это меня очень обрадовало, потому что теперь я мог следить и, по крайней мере, удостовериться, не уедет ли Кошфоре в эту ночь. Если же да, то я увижу его лицо и, может быть, узнаю еще кое-что, что может быть для меня полезным в будущем.
Решившись на все, даже на самое худшее, я опустился подле окошка на пол и начал следить, готовый просидеть таким образом целую ночь. Но не прошло и часа, как я услышал внизу шепот, а затем звук шагов: из-за угла показалось несколько человек, и тогда голос заговорил громко и свободно. Я не мог разобрать слов, но голос, очевидно, принадлежал благородному человеку, и его смелый, повелительный тон не оставил во мне никакого сомнения насчет того, что это сам Кошфоре. Надеясь узнать еще что-нибудь, я еще ближе прижал лицо к отверстию и только успел различить во мраке две фигуры — высокого, стройного мужчину в плаще и, как мне показалось, женщину в блестящем белом платье, — как вдруг сильный стук в дверь моего чердачка заставил меня отскочить от окошка и поспешно прилечь на свою постель. Стук повторился.
— Ну? — воскликнул я, приподнимаясь на локте и проклиная несвоевременный перерыв. — Кто там? В чем дело?
Опускная дверь приподнялась на фут или около того, и в отверстии показалась голова хозяина.
— Вы звали меня? — сказал он.
Он поднял ночник, который озарил полкомнаты, и показал мне его ухмыляющееся лицо.
— Звал? В этот час ночи, дурачье! — сердито ответил я. — И не думал звать! Ступайте спать, любезнейший!
Но он продолжал стоять, глупо зевая и глядя на меня.
— А я слышал ваш голос, — сказал он.
— Ступайте спать! Вы пьяны, — ответил я, садясь на постели. — Говорю вам, что я и не думал вас звать.
— Ну что ж, может быть, — медленно ответил он. — И вам ничего не нужно?
— Ничего, только оставьте меня в покое, — недовольно ответил я.
— А-ха-ха! — зевнул он опять. — Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи! Спокойной ночи! — ответил я, призывая на помощь все свое терпение.
Я услышал в этот момент стук лошадиных подков: очевидно, лошадь выводили из конюшни.
— Спокойной ночи, — повторил я опять, надеясь все-таки, что он уберется вовремя, и я успею еще выглянуть из окошка. — Я хочу спать!
— Хорошо, — ответил он, широко осклабясь. — Но ведь еще рано, и вы успеете выспаться.
Только тогда наконец он не спеша опустил дверь, и я слышал, как он усмехался себе под нос, спускаясь по лестнице.
Не успел он добраться донизу, как я уже опять был подле окошка. Женщина, которую я видел раньше, еще стояла на том же месте, а рядом с ней находился мужчина в одежде поселянина и с фонарем в руке. Но человека, которого я хотел видеть, не было. Он исчез и, очевидно, остальные теперь не боялись меня, потому что хозяин вышел с фонарем, болтавшимся у него на руке, сказал что-то даме, а последняя посмотрела на мое окно и засмеялась.
Ночь была теплая, и дама не имела на себе ничего поверх белого платья. Я мог видеть ее высокую, стройную фигуру, ее блестящие глаза, решительные контуры ее красивого лица, которое, если уже искать в нем недостатков, грешило разве чрезмерною правильностью. Эта женщина, казалось, самой природой была предназначена для того, чтобы идти навстречу опасностям и затруднениям; даже здесь, в полночь, среди этих отчаянных людей, она не представляла собой ничего неуместного. Я мог допустить, мне казалось даже, что я угадываю это, что под этой наружностью королевы, за презрительным смехом, с которым она выслушала рассказ хозяина, в ней таилась все-таки женская душа, душа, способная на увлечение и нежность. Но ни один внешний признак не свидетельствовал об этом, по крайней мере, в то время, когда я смотрел не нее.