— Ну где же мы будем есть? — взмолился я.
Перебрав то и другое, решили, что лучше всего там, где нас будет ждать Антон Антоныч, т. е. у «Мюр и Мерилиза».
И вот мы подошли к этому огромному зданию. «Мюр и Мерилиз», как всем известно, был большой универсальный магазин, вроде «Ка-Де-Ве» в Берлине. Теперь он сохранил тот же характер, только перешел в собственность казны, т. е. советской власти. Подходя, я увидел в нижних огромных зеркальных витринах всякие принадлежности туалетов, среди которых узрел достаточное количество крахмальных воротничков, рубашек, галстуков и тому подобных вещей. Это сильно уступало роскоши западных столиц, но явно было на пути к ней. То же самое и дамские принадлежности. Советская власть не поспевает за буржуазными правительствами, но все же бежит за ними петушком, вприпрыжку.
— Кто и когда это одевает? — спросил я.
Петр Яковлевич ответил:
— А вот пойдите вечером в какой-нибудь шикарный ресторан. Туда нельзя явиться как-нибудь одетым. В толстовочке не пойдете, неудобно-с!
— Но как же Его Величество Пролетариат на это смотрит?
— Никак не смотрит, потому что его туда не допускают. Это ему не по средствам. Он глухо ворчит. Но на ворчанье есть ГПУ. Впрочем, я должен сказать, что если вы в этих ресторанах будете появляться слишком часто и кутить слишком вызывающе, то к вам может подойти молодой человек из завсегдатаев этого места, безупречно одетый, и спросит вас: «Кто вы такой и где вы служите?» И тогда у вас будет внезапная ревизия. И могут обнаружить растрату. А если не обнаружат растрату, то могут к чему-нибудь другому придраться. И если у вас нет сильной протекции, то вас могут выслать. Вообще, на всякий случай, существует энное количество всяких статей, под которые вас могут подвести. Поэтому кутить можно, но с оглядкой. Так-то у нас, в рабоче-советской республике.
Мы стали входить, вернее, втискиваться. Ибо в огромные двери валила толпа. Толпу эту как-то выкручивало туда-сюда, очевидно, это сделано, чтобы избежать сквозняков и очень резкого перехода температуры. Ибо внутри, действительно, оказалась жара. Толпа эта частью растекалась по нижнему этажу, остальное потоком перло вверх по лестнице, так что и на лестнице была давка.
— Сегодня еще ничего, — сказал Петр Яковлевич. — А бывает так, что и не влезешь.
По мере того как мы поднимались, толпа рассыропливалась по этажам. Наверху стало свободно, и я мог рассмотреть кое-что. Случайно это была музыкальная витрина, где я увидел новое изображение, гитару с двумя одинаковыми грифами (оба грифа с ладами) о четырнадцати струнах. Я видел лютни в Германии о тринадцати струнах, и второй гриф был без ладов: это значит, мы переплюнули немцев. Тут же были кавказские товары: шелка, ковры и «серебром да чернью» всякие штуки. Пройдя сие, мы очутились в ресторане, большой комнате, уставленной столиками, совсем как у «Ка-Де-Ве» в Берлине. Только там надо стоять у кассы и что-то выпрашивать, а здесь барышня приходит сама. Я не решался ни завтракать, ни обедать, а потребовал себе кофе с бутербродами. Бутерброды подали истинно московские: шириною в Черное море. Больше двух одолеть нельзя было. Очень вкусно и очень дорого.
Публика была тут разная. Полуевропейски одетая, но и романовские полушубки встречались. Лица всякие. Евреев достаточно. Но далеко не исключительно. Очевидно, как это ни странно, в Москве есть и русские, которые могут поесть.
Некоторые анекдоты бродят по миру, вроде как испанка. И по поводу еврейского засилия в Москве я услышал от Петра Яковлевича то самое, что слышал в Берлине, Париже, Белграде… А именно:
— Вы знаете, один еврей встречает другого в Москве словами: «Можете себе представить, Липерович, здесь-таки довольно значительная русская колония!» Липерович отвечает: «Ах, эти русские, они во все щели лезут».
* * *
Барышни одеты довольно прилично, но не слишком любезны — служат в слегка повелительном стиле, однако на чай берут с удовольствием. Обращаться к ним официально надо «гражданка», но лучше «барышня».
Кстати, о барышенстве: как раз, кажется, в это время вышел декрет, запрещающий называть телефонных барышень барышнями. Действительно, с точки зрения советской власти, не может быть барышни. Ибо барышня значит боярышня, нечто совершенно непереносимое, а кроме того, выйдя замуж, барышня становится барыней, а ведь в начале русской революции был провозглашен лозунг, что «нет господ»! Но так как мы из примера французской революции, а также и многих других знаем, что господ уничтожить нельзя, а что единственный результат революции состоит в том, что все становятся «господами» (monsieur, madame), то я твердо уверен, что декрет о барышнях останется мертвой буквой.
* * *
Через некоторое время пришел Антон Антоныч. Затем мы все втроем вышли из ресторана и включились в поток. В потоке Антон Антоныч познакомил меня с новым лицом, успев сказать: «Вы можете во всем довериться Василию Степановичу. И он вас устроит. Комната найдена. Бросьте гостиницу». И затем они оба, то есть Антон Антоныч и Петр Яковлевич, растворились в потоке, оставив меня с Василием Степановичем. Поток понес нас ниже, и там мы выключились в бок.
Тут я рассмотрел его. Он бдол в романовском полушубке, в барашковой шапке с наушниками. Ему не было, конечно, тридцати лет. У него были очень красивые, выразительные глаза, которые я несомненно видел где-то. Может быть, не эти самые, но этого рода, племени. И было это племя хорошее.
— Вас как надо называть? — спросил он меня.
— А вы знаете, кто я?
— Знаю.
— Меня зовут Эдуард Эмильевич Шмитт…
— Так вот, Эдуард Эмильевич, я нашел вам комнату.
Это под Москвой. У одной там старушки. Я сам там живу неподалеку и сказал ей, что вот нужно для знакомого. Она вас ни о чем особенно расспрашивать не будет, только бы деньги ей заплатить. Хорошая старушка. Я ей сказал, что вас перевели сюда в Москву или, вернее, переводят, что вы хлопочете и что вы немножко расстроены, потому что у вас семейные неприятности. Так вот вы потому с места службы уехали и вообще немножко странный. Вы так, значит, и держитесь. Только вот не знаю, это все ж таки версты две ходить от станции.
— Это пустяки. А вот она мне постель даст? У меня ничего нет. Ни подушки, ни одеяла, ни простынь.
— Подушку-то, пожалуй, даст. А вот не знаю, как одеяла и простыни.
Быстрый разумом Ньютон, я сообразил, что эти вещи надо купить. Кстати, тут все это было под боком.
Мы пошли в один из бесчисленных рядов, где тоже шла бойкая торговля.
— Простыни есть?
— Есть… Три рубля штука, — сказала барышня и огорошила меня вопросом: — Вам на книжку или за деньги?
Так как я хотел купить «за деньги», то сообразил, что в этом вопросе ничего нет страшного. Купили простыни благополучно, но, проходя мимо кассы, куда нам дали бумажечку, увидели нескончаемую очередь. Василий Степанович сказал:
— Я стану в очередь у кассы, а вы идите покупать одеяло. Вам тоже там дадут бумажечку, и вы мне ее принесете. Таким образом мы сбережем время.
Я последовал мудрому совету местного человека, и благо мне было, ибо там, где продавали одеяла, а вернее, пледы, пришлось тоже порядочно подождать. Выбрал я себе недурной синий плед, но кусачий, за тринадцать рублей.
Затем я пошел к кассе. Там стоял очень длинный хвост. Мой новый знакомый и «лидер» был приблизительно в половине хвоста. Я передал ему бумажечку на плед, причем он сказал мне:
— Тут всегда так делают: жена покупает, а муж в очередь около кассы или наоборот.
У него были хорошие глаза, которые я где-то видел, и добрая улыбка. Этот человек не мог быть предателем. Я ему вполне верил. Он держался уверенно конспиративно. Я почувствовал, что я ему «поручен» и что он правильно оценивает размер опасности и встретит ее, если надобно, соответственно. Очевидно, он был из их контрабандистского сообщества, но когда-то был чем-то совсем иным. Впрочем, все они ведь были такие. Чувствовалось, что одним миром мазаны. А разве набожный Петр Яковлевич похож на контрабандиста?
Чем мог быть раньше этот человек в романовском полушубке и «финке», что стоял в длинном хвосте женщин и мужчин? Чем? Офицером, конечно…
Хвостов было несколько, по количеству касс. И всюду стояли эти цепи людей, в то время как остальные метались около прилавков. Насколько можно было судить, толпа эта была «демократическая». То есть я говорю, если судить по лицам, потому что по одежде трудно судить в советской России. Преобладал простой тип лица, ну и одежда тоже. Но были и всякие. По национальности толпа эта была по преимуществу русская. Среди продавцов было много и евреев.
Вообще же говоря, бывший «Мюр и Мерилиз», теперь называющийся ГУМ[35] (Государственный Универсальный Магазин), если употребить избитое сравнение, напоминал улей, набитый пчелами. Он гудел и деловито суетился. Количество людей, здесь толпившихся, должно измеряться многими сотнями, может быть, тысячами.
Улей — так улей. Но каков мед?
* * *
В качестве товаров мне не удалось разобраться, но было ясно, что хороших вещей тут нет, а так, среднего качества. Цены? Судя по моей покупке, цены сравнительно с заграничными высокие[36].
Что привлекает сюда такую массу людей? Ответов может быть несколько. Ответ № 1: «товарный голод», то есть что товары сравнительно недавно появились и потому потребности населения, обносившегося и вообще лишенного всего необходимого в течение «военного коммунизма», удовлетворяются им пока что бурно. Ответ № 2: недавно у населения появились средства, — во время военного коммунизма все было ограблено «коммунистами» и заработать было негде. Ответ № 3: этого рода товары есть только в Гуме и вообще в Госторгах. Ответ № 4: товары есть и у «частников», но их, товаров, вообще не хватает. Ответ № 5: в Гуме дешевле.
Весьма важен вопрос: если в Гуме дешевле, то какою ценою куплена эта дешевизна? Другими словами, есть ли это дешевизна искусственная или естественная. Искусственная дешевизна может быть достигнута прямыми приплатами казны государственным предприятиям, которые в таком случае работают в убыток. Но она может быть получена и другими мерами, а именно: целым арсеналом стеснительных мер так давить частную промышленность и торговлю, что она не может развернуться и поэтому бессильна подать населению товар по той цене, по какой она могла бы это сделать, если бы предоставили ей свободу. Одна из главных мер в этом направлении это не давать капиталу сосредоточиваться в больших размерах в одних руках.
Азбука производства говорит, что (за некоторыми исключениями) товар тем дешевле выбрасывается на рынок фабриками и заводами, чем больше размер производства. В этом отношении очень яркий пример являет собой всемирно известный завод Форда, который дал дешевый автомобиль, потому что стал выпускать самое ограниченное число моделей, но в неслыханных количествах. На этом же примере основано так называемое «трестирование», то есть добровольное соединение многих предприятий одного и того же рода (напр., «железный трест», «керосинный», «железнодорожный» и т. д.) в одно. Это «одно», естественно, будет более сильное, более богатое, будет работать по увеличенным масштабам и поэтому давать товар лучше и дешевле. В то же время оно будет лучше оплачивать своих рабочих, мастеров, инженеров. Идеал всякого треста — это забрать в свои руки всю промышленность данного рода, а если условия производства это допускают, и все подсобные промышленности.
К сожалению, где дела человеческие подходят к «идеалу», там непременно таится какая-нибудь гадость. В этом отношении история мироздания от века себя повторяет. Ведь дьявол-то был первым ангелом, ближайшим к Богу, то есть к Идеалу. Но, забравшись на большую высоту, Дьявол возомнил о себе, сделал гадость, за что и был низвергнут в пропасть, куда он падал «сорок тысяч веков». То же самое происходит с трестами, когда они забираются на «идеальную» высоту, то есть забирают в свои руки всю промышленность данной отрасли. Слишком много власти кружит человеческие головы. Когда вся промышленность сосредоточивается в одних руках, эти руки становятся «монополистами», то есть кроме них человеку негде и купить. Скажем, табачный трест забрал в свои руки всю торговлю табаком. Он в этом случае может назначать какую угодно цену на табак. Курить хочется, и трест может эксплуатировать, сколько влезет, человеческую слабость, других, кроме трестовых лавок, нет, куда пойдешь. Конечно, могут появиться люди, которые захотят сломить деспотизм треста, для каковой цели откроют свои заводы, не трестовые, и станут продавать по более низкой цене товар. Однако развитой трест очень легко справляется с такими попытками. Есть многие способы. Во-первых, такому предприятию трудно будет с рабочими, ибо трест, обдирая потребителя, может по-царски содержать рабочих. На этой почве нетрудно инсценировать забастовки со всеми их прелестями. Во-вторых, к услугам треста соблазн: конкурирующему, не трестовому, предприятию предлагают продать предприятие по очень выгодной цене или же предлагают вступить в трест на выгодных условиях. Обычно люди уступают немедленному выгодному предложению, вместо того чтобы преследовать журавля в небе. Наконец, если воинствующие конкуренты очень надоедают, у треста есть средство, которым он при правильном расчете может бить наверняка. Чтобы убить всех остальных, он временно назначает предельно низкие цены. Так как трест является самым в данное время экономически сильным предприятием, то он один может выдержать их, эти цены, все же остальные должны погибнуть. Когда это сделано, трест опять становится полным хозяином рынка и снова подымает цены.
Разумеется, все это нужно понимать несколько относительно и не слишком прямолинейно. Жизнь имеет тысячу лазеек. Скажем, в случае табака. Во-первых, есть печать, есть общественное мнение, которое встанет против треста и, кроме статей и речей, может устроить трестовикам ряд скандалов, включая до разбития бюро правлений и тому подобного. Затем за известным повышением цен начнется сокращение потребления: люди станут меньше курить или же станут курить суррогаты.
Однако если представить себе «трест трестов», в который войдут и соединятся для обирания потребителя все главные промышленности, то это может поставить в тяжелую зависимость одну часть населения от другой. Это особенно могло бы быть у нас, в России, с ее огромным крестьянским населением, являющимся в отношении некоторых товаров явно выраженным односторонним потребителем. Другими словами, город, понимая под этим словом в данном случае «фабричных» всех рангов и степеней, жил бы «незаслуженно» хорошо за счет остальной, то есть деревенской, России.
Что значит «незаслуженно»? Это не так: заслуженно, раз заслужили! Заслужили же потому, что оказались способными сорганизоваться, соединиться, подчинить себя и свои самолюбия, свои скверные характеры, неуживчивость и сварливость одному общему делу. Всем этим они проявили бы, что они люди более высокого порядка, чем остальная масса, не способная соединять свои усилия. В качестве таковых, т. е. лучшего социального кроя людей, они и должны зарабатывать больше.
Но из этого отнюдь не следует, что другие люди, в данное время находящиеся на более низкой ступени развития, не должны бороться за лучшее. Наоборот, надо находить такие «мироустройства», чтобы каждый надеялся влезть повыше, и был бы сие нормальный порядок, а не катастрофа.
С незапамятных времен идет мысль, что в экономическую борьбу должно в известных случаях вмешиваться государство. «В известных» случаях — вот где таится источник многих бед. Это все равно, что сказать, что грамотным надо быть «в известных случаях». К сожалению, если человек вообще безграмотен, то «для известного случая» так скоро не выучишься.
По этой причине, когда государство вмешивается «в известных случаях», начинаются похождения риносероса[37] в посудной лавке. Сокрушительные походы эти обыкновенно сводятся к целому ряду запретительных мер, причем излюбленным носорожьим приемом являются «твердые», то есть принудительные, государством продиктованные цены. Излюблен прием сей потому, что уж очень это просто: самая примитивная голова может это не только «придумать», но и ввести в жизнь. Но следствие этого детского жеста во все времена было одно и то же: товар исчезал с рынка. Ибо твердые цены своим несгибающимся каркасом ставят в слишком трудные условия производство и торговлю. Оба эти занятия требуют постоянного приспособления к изменяющимся условиям рынка — в этом и состоит искусство предпринимателя и торговца. Искусство это малодоступно государственным чиновникам, если они в то же время сами не являются участниками производственных и торговых процессов. А если доступно в этом последнем случае, то только в той области, в которой государство через чиновников само является фабрикантом или купцом. Но как фабрикант мыла не считает себя компетентным в торговле хлебом, так точно добросовестный чиновник никогда не возьмется за дело, в котором он ничего не смыслит. А таким совершенно закрытым для него делом будет вся экономическая практическая жизнь страны, в которой государство, как заводчик или торговец, само не выступает. Требовать от чиновников всезнания нелепо, а поручать ничего не понимающим людям тончайший аппарат цен еще глупее. Если бы и нашлись чиновники, которые понимали бы кое-что, каждый в данной области торговли, то пришлось бы для того, чтобы не стеснять торговлю и производство, посадить по такому знающему чиновнику в каждую лавку и каждую мастерскую. Это обошлось бы так дорого, что товары стали бы гораздо дороже, чем без государственной нормировки. Нормировать же цены одних товаров и не нормировать других опять выйдет чепуха. Если нормировать цену на хлеб, то придется государству устанавливать и цену на косарей и жниц, а ну-ка, попробуйте это. На что уже Ленин был странная голова, в которой воля неистово превышала мозги, но и он под конец жизни сообразил, что если по социалистическому учению государству полагается всюду совать свою лапу, то прежде всего необходимо, чтобы государственные чиновники практически знали экономическую жизнь, какую они рвутся перефасонивать. Посему сей муж и завопил на удивление всей Европе и прочим странам: «Товарищи коммунисты, вы, которые отрицаете торговлю, прежде всего выучитесь торговать, потому что, если не выучитесь торговать, сей самой торговли не уничтожите». Правда, когда коммунисты выучатся торговать, они перестанут быть коммунистами, ибо поймут, что мир настолько сложен, что в убогую, детскую, примитивную социалистическую доктрину его не уложишь, но тем более по своим результатам окажется великим исступленный вопль Ленина, — сие предсмертное просветление совершенно слепого человека…