С Петером Фюрер даже не попрощался. Однажды утром в дом явилась группа офицеров СС, они заперлись в кабинете Гитлера и долго беседовали. Потом он выскочил оттуда с гневными криками, выбежал во двор, с размаху плюхнулся на заднее сиденье своего автомобиля и завопил Кемпке, чтобы тот поскорее увез его прочь с проклятой горы, увез навсегда, куда угодно, куда глаза глядят. Машина рванула с места, и Еве пришлось бежать за хозяином. Такой и запомнил ее Петер: она несется вдогонку с горы, размахивает руками и кричит, и голубое платье полощется на ветру, и она вслед за автомобилем исчезает за поворотом.
Солдаты тоже вскоре исчезли. В доме осталась одна Герта, но как-то утром Петер увидел, что и та собирает вещи.
– Куда ты поедешь? – спросил Петер, стоя в дверях ее комнаты, и она, обернувшись, пожала плечами:
– К себе в Вену, наверное. У меня там мать. Во всяком случае, я на это надеюсь. Не знаю, правда, ходят ли поезда, но уж доберусь как-нибудь.
– А что ты ей скажешь?
– Ничего. Я никогда и никому не расскажу о Бергхофе. И тебе, Петер, если ты умный, советую тоже молчать. Беги, пока не пришли войска. Ты еще молодой. Людям необязательно знать, какие ужасные вещи ты творил. Мы все творили.
Эти слова были для него как выстрел в сердце; его потрясло, с какой абсолютной убежденностью она назвала их обоих преступниками. Герта собралась выйти из комнаты, но он задержал ее, схватил за руку и, вспоминая, как познакомился с ней девять лет назад и как боялся, что она увидит его голым в ванне, зашептал:
– А нас простят, Герта? Газеты… там теперь такое пишут… Меня простят?
Она аккуратно убрала его руку со своего локтя.
– Думаешь, я не знала, какие планы они вынашивали у нас на горе? – сказала она. – И что они обсуждали у Фюрера в кабинете? Нет нам прощения и не будет, никому и никогда.
– Но я же был маленький, – умоляюще произнес Петер. – Я ничего не знал. Не понимал.
Герта покачала головой.
– Посмотри на меня, Петер, – она обхватила его лицо ладонями, – посмотри на меня. (Он посмотрел; в его глазах стояли слезы.) Ты, главное, не вздумай притворяться, будто не понимал, что здесь творится. У тебя есть глаза и есть уши. Ты столько раз сидел у него в комнате, сидел и записывал. Ты все слышал. Ты все видел. Ты все знал. И тебе очень хорошо известно, в чем виноват ты лично. – Она помедлила, но продолжила, потому что не могла этого не сказать: – На твоей совести смерть других людей. Но ты еще молодой, тебе всего шестнадцать, впереди много лет, чтобы как следует осознать, в чем ты участвовал. Только никогда не говори «я не знал». – Она отпустила его. – Вот это уж точно будет преступление хуже некуда.
Она взяла чемодан и направилась к выходу, Петер смотрел ей вслед. Солнечный свет, который так и рвался в дом из-за деревьев, точно встречал ее.
– Как ты доберешься вниз? – крикнул он ей в спину, ему ужасно не хотелось оставаться одному. – Здесь же никого нет. И машины нет, и отвезти тебя некому.
– Пешком дойду, – бросила она через плечо и исчезла.
Газеты продолжали доставлять. Местные почтальоны боялись: а вдруг Фюрер все-таки вернется и обрушит на них свой гнев? Кое-кто еще верил, что войну можно выиграть, другие были готовы взглянуть в глаза реальности. В городке Петер слышал, что Фюрер и Ева спрятались в тайном берлинском бункере вместе с верхушкой Национал-социалистической партии и планируют триумфальное возращение к власти, придумывают, как стать сильнее прежнего и окончательно, безоговорочно победить. И опять же, кто-то этому верил, а кто-то нет. Но газеты все еще приходили.
Увидев, что последние военные готовятся покинуть Берхтесгаден, Петер подошел к ним и спросил, как ему теперь быть, куда идти.
– Ты ведь, кажется, носишь форму, а? – ответил, смерив его взглядом, один солдат. – Может, пора бы уже и повоевать?
Его товарищ фыркнул:
– Петер воевать не умеет, он умеет только наряжаться.
Они засмеялись, потешаясь над ним, и он, глядя вслед их машинам, сполна прочувствовал свое унижение.
И вот маленький мальчик в коротких штанишках, которого когда-то привезли на гору, взошел на нее в последний раз.
Петер стоял и не понимал, что делать. Из газет ему было известно, что войска союзников добрались до самого сердца Германии, и он гадал, когда враг явится сюда, за ним. В конце месяца над Оберзальцбергом пролетел самолет, британский бомбардировщик «Ланкастер», и сбросил на горный склон две бомбы. Бергхоф уцелел, но взрывами выбило почти все окна. Петер прятался в доме, в кабинете Фюрера. Когда стекла вдруг взорвались и сотни мелких осколков полетели ему в лицо, он, вереща от ужаса, бросился на пол. И лежал, пока гул самолетов не стих окончательно, и лишь затем осмелился встать и пройти в ванную, навстречу своему окровавленному отражению в зеркале. До самого вечера Петер вытаскивал впившиеся осколки, с тревогой думая, не останутся ли шрамы навсегда.
Последнюю газету принесли второго мая, и заголовок передовицы сообщил Петеру все, что требовалось знать. Фюрер был мертв. Геббельс, жуткий человек-скелет, тоже: отравился вместе с женой и детьми. Ева раскусила капсулу с цианидом, а Гитлер выстрелил себе в голову. Самое ужасное, что перед приемом цианида Фюрер решил проверить его, убедиться, что яд действует. Он не хотел, чтобы Ева осталась корчиться в агонии и попала в лапы врагу. Он желал ей мгновенной, легкой смерти. А потому испытал капсулу на Блонди. И яд сработал, быстро и эффективно.
Петер, прочитав об этом, почти ничего не почувствовал. Он стоял перед Бергхофом и смотрел на горные пейзажи окрест. Глянул вниз, на Берхтесгаден, потом вдаль, в сторону Мюнхена, и вспомнил поезд, где впервые встретил парней из «Гитлерюгенда». И, наконец, он обратил взор к Парижу – городу, где родился, и от которого, в своем стремлении к силе и властности, отказался. Петер вдруг осознал, что он давным-давно уже не француз. Но и не немец. Он – пустое место, ничто. У него нет дома, нет семьи, да он их и не заслуживает.
Может, остаться здесь навсегда? Жить, скрываясь в горах, как отшельник, питаться тем, что найдет в лесу? И больше никогда-никогда не видеть людей. Пускай живут себе там, внизу, своей страшной жизнью, думал он. Дерутся друг с другом, воюют, стреляют, убивают. Лишь бы его оставили в покое. Лишь бы ему никогда и ни с кем не пришлось разговаривать, оправдываться, объясняться. Лишь бы никто не смог заглянуть ему в глаза и увидеть то, что он совершал, и понять, в кого он превратился.
В тот день казалось, что это замечательный выход из положения.
Но вскоре пришли солдаты.
Было четвертое мая, почти вечер. Петер кидал камешки, пытаясь сбить с подставки консервную банку. Над горой Оберзальцберг стояла тишина, но вдруг от подножия пополз рокот, который становился все громче и явственней. Петер посмотрел вниз: по дороге поднимались войска, и не немецкие, а, судя по форме, американские. Они шли за ним.
Он хотел броситься в лес, но бежать было незачем и некуда. Выбора не оставалось. Только ждать.
Петер вернулся в дом и сел в гостиной, но солдаты приближались, и он запаниковал, выскочил в коридор и начал искать, куда спрятаться. В чулан со швабрами толком нельзя было поместиться, но Петер все-таки втиснулся и плотно прикрыл за собой дверь. Над головой висел короткий шнурок, он дернул, и каморку залило светом. Одни лишь старые тряпки, щетки и совки, вот только в спину что-то впивалось. Петер пошарил сзади. Достал – и с удивлением увидел книгу, которую кто-то сюда забросил. Он перевернул ее и прочел заглавие. «Эмиль и сыщики». Петер снова дернул за шнурок, обрекая себя на тьму.
Дом наполнился голосами, грохотом солдатских сапог. Люди входили, перекрикиваясь на непонятном языке, смеялись и восторженно ахали, заглядывая в комнаты – Петера, Фюрера, служанок. И туда, где когда-то жила тетя Беатрис. Слышно было, как откупориваются бутылки, как выскакивают из горлышек пробки. Потом две пары сапог направились по коридору к чулану.
Прямо за дверью голос что-то сказал по-английски. Петер хотел придержать дверь, но замешкался, и она распахнулась. В каморку хлынул яркий свет; глаза сами собой зажмурились.
Солдаты вскрикнули и, судя по звуку, взвели затворы и направили на него винтовки. Он тоже вскрикнул, и через мгновение четверо, шестеро, десятеро, двенадцать, весь отряд уже был рядом и целился в мальчика, прячущегося во тьме.
– Не стреляйте, – взмолился Петер, сжавшись в комок, закрыв голову руками, отчаянно желая сделаться совсем-совсем крошечным и вовсе исчезнуть. – Пожалуйста, не стреляйте.
Больше он ничего не успел сказать, потому что великое множество рук окунулось во тьму и выволокло его на свет.
Эпилог
Мальчик без приюта
Петер столько лет провел на вершине горы Оберзальцберг почти в полной изоляции, что с трудом привыкал к существованию в лагере «Голден Майл» под Ремагеном, куда его отправили сразу после поимки и где сообщили, что он не военнопленный, поскольку официально война закончилась, а представитель «разоруженных сил противника».
– А в чем разница? – спросил мужчина, стоявший в шеренге рядом с Петером.
– В том, что мы не обязаны соблюдать Женевскую конвенцию, вот в чем, – ответил охранник-американец и, сплюнув на землю, достал из кармана кителя пачку сигарет. – Так что легкой жизни, фриц, здесь не жди.
Петер попал в заключение вместе еще с четвертью миллиона немецких солдат и буквально в последний миг перед входом на территорию решил ни с кем не разговаривать, а прикинуться немым и объясняться теми немногими символами на языке жестов, которые он помнил с детства. План удался: скоро к нему не только перестали обращаться, но даже и не смотрели в его сторону. Петера как будто бы не существовало вовсе. Чего, собственно, он и хотел.
В его подразделении лагеря содержалось больше тысячи человек, начиная от офицеров вермахта, все еще сохранявших определенную власть над низшими по званию, и заканчивая ребятами из «Гитлерюгенда» даже моложе Петера, хотя, конечно, совсем маленьких освободили в первые несколько дней. В бараке, где он спал, жило двести человек, а коек хватало только на пятьдесят, поэтому практически каждую ночь Петеру приходилось искать место у стены, где можно прикорнуть, положив под голову свернутый китель, и, если повезет, вздремнуть пару-тройку часов.
Кое-кого из военных, особенно старших чинов, допрашивали, выясняя, чем они занимались на войне; у Петера, схваченного в Бергхофе, тоже несколько раз пытались выведать, что за обязанности он там исполнял. Он упорно притворялся немым и честно писал в блокноте о том, почему был вынужден переехать из Парижа в Бергхоф под опеку своей тетки. Начальство лагеря присылало новых и новых дознавателей, надеясь, что те найдут нестыковки в его показаниях, но, поскольку он говорил правду, его не сумели ни на чем поймать.
– А твоя тетя? – спросил один офицер. – Она что? Ее не было в доме, когда тебя взяли.
Петер занес ручку над блокнотом и попытался унять дрожь в руке. «Она умерла», – написал он и передал блокнот мужчине, не в силах поглядеть ему в глаза.
Порой среди заключенных вспыхивали конфликты. Кто-то сносил горечь поражения стоически, другим это удавалось хуже. Однажды вечером мужчина, которого Петер отличал по серой шерстяной, надетой чуть набок фуражке люфтваффе, принялся поносить Национал-социалистическую партию, особенно не щадя Фюрера, и какой-то офицер вермахта подскочил к нему, ударил по лицу перчаткой, назвал предателем и сказал, что, дескать, именно из-за таких немцы проиграли войну. Они минут десять катались по полу, мутузили и пинали друг друга, а остальные, обступив их, подначивали, возбужденные дракой, – все было лучше, чем уныние и скука, царившие в «Голден Майл». Кончилось тем, что пехотинец проиграл летчику, и это разделило обитателей барака на две группировки, но дуэлянты оказались до того покалечены, что наутро оба куда-то пропали, и Петер больше ни разу их не видел.
В другой день ему случилось прокрасться на кухню, когда никого из охраны рядом не было. Он стянул кусок хлеба, под рубашкой пронес его в барак и откусывал по крошке весь день. Живот восторженно урчал, радуясь нежданному пиршеству, но съесть удалось всего полкуска: некий оберлейтенант, чуть старше Петера, заметил, чем тот занят, и отобрал хлеб. Петер пробовал отбиваться, но соперник оказался сильнее, поэтому, поборовшись, бывший любимец Фюрера сдался и ретировался, как животное, запертое в клетке вместе с более агрессивной особью. Он забился в угол и попытался выбросить из головы все мысли. Полная пустота внутри, вот чего он жаждал. Пустоты и забвения.
Иногда в лагерь попадали англоязычные газеты. Их передавали из барака в барак, и те, кто понимал язык, переводили остальным, что там написано, рассказывали о последних событиях в побежденной Германии. Так Петер узнал многое. Архитектора Альберта Шпеера посадили в тюрьму; Лени Рифеншталь, дама, которая снимала его на кинопленку в Бергхофе на дне рождения Евы, заявила, что понятия не имела о преступлениях нацистов, но тем не менее кочевала по лагерям для интернированных, и американским, и французским. Оберштурмбанфюрер, который на вокзале в Мангейме хотел сапогом отдавить Петеру пальцы, а через несколько лет приезжал в Бергхоф с загипсованной рукой, чтобы получить назначение заведовать новым лагерем смерти, был схвачен союзными войсками и сдался без сопротивления. Об архитекторе герре Бишоффе, спроектировавшем концлагерь в так называемой зоне интереса, сведений не имелось. Зато Петер слышал, что в Аушвице, Берген-Бельзене и Дахау, в Бухенвальде и Равенсбрюке и вообще повсеместно – далеко на востоке в хорватском Ясеноваце, на севере в норвежском Бредтвете и на юге в сербском Саймиште – открываются ворота страшных узилищ и заключенные, потерявшие родителей, детей, братьев, сестер, всех родственников, выходят на свободу и возвращаются в свои разрушенные дома. Мир узнавал все новые подробности того, что творилось в концентрационных лагерях, и Петер, внимательно следя за новостями и силясь постичь ту чудовищную жестокость, частью которой был и он, чувствовал, как безнадежно мертвеет его душа. Когда он не мог заснуть, что случалось нередко, то лежал, глядя в потолок, и думал: я в ответе.
А потом в одно прекрасное утро его вдруг взяли и отпустили. Примерно пятьсот мужчин вывели во двор и сообщили, что они могут возвращаться к своим семьям. Все смотрели настороженно, словно чуя подвох, и к воротам шагали опасливо. Лишь отойдя от лагеря на пару миль и убедившись, что их никто не преследует, они мало-помалу начали успокаиваться и в замешательстве поглядывать друг на друга. Внезапно обретши свободу после стольких лет в армии, они недоумевали: «И что теперь делать?»
В дальнейшем Петер много лет кочевал с места на место, и повсюду, и в городах, и в людях, видел разрушения, оставленные войной. Из Ремагена он направился на север, в Кельн, и поразился тому, как сильно пострадал город под бомбежками Королевских военно-воздушных сил Великобритании. Куда ни повернись, везде развалины домов, и по улицам не пройти. Зато огромный собор в самом сердце Домклостера выстоял, пережив более десятка авиаударов. Из Кельна Петер переместился на запад, в Антверпен, и там нашел работу в оживленном порту, широко раскинувшемся вдоль побережья, и поселился в чердачной комнате с видом на реку Шельде.
У него появился друг, что было удивительно, поскольку среди рабочих в доке он числился дикарем, но этот друг – Даниэль, ровесник Петера – тоже был одиночка и несколько странноват. Он и в жаркие дни, когда другие расхаживали по пояс голыми, не снимал рубашки с длинными рукавами, и его дразнили, говорили, что такому скромнику подружки ни в жисть не найти.
Иногда новоявленные приятели вместе обедали или ходили выпить, но Даниэль, совсем как Петер, упорно молчал о том, что ему пришлось пережить в войну.
Как-то поздно вечером в баре Даниэль сказал, что сегодня его родители праздновали бы тридцатую годовщину свадьбы.