У любого человека есть грань, за которой он может сломаться. Это понимал и, пусть с неохотой, принимал каждый пехотинец. Постоянное напряжение жизни на краю гибели в конечном итоге было способно лишить твердости даже самого стойкого солдата. Где же черпали простые солдаты силы переносить постоянные ужасы, страх, к которому невозможно привыкнуть? Неудивительно, что первым инстинктивным устремлением для многих солдат, оказавшихся под огнем, было убежать, справиться со стрессом, просто избегая его. В конце концов, трусость может быть и своего рода честным признанием страха. «Что-то назревало», — описывал Клаус Хансманн эпизод, который, несомненно, сотни раз повторялся за время войны.
«Мы торопливо шагали в сторону тыла… По пути по колонне пронесся слух, будто русские прорвались. Штабные устремились в тыл. Мимо нас галопом проносились конные повозки, проезжали грузовики. Все спешили — запахло всеобщим бегством. Вдруг сзади донеслись голоса: «Принять вправо! Идут наши танки!..» Все вздыхают с облегчением — ну, наконец-то танки! А потом наступают мгновения ужаса: из желтовато-бурого облака пыли вырываются [вражеские] танки и открывают огонь по машинам и колонне. Теперь нас уже не остановить. Патронные ящики летят в кювет, винтовки брошены, противогазы, ремни, пулеметы… Все бегут, и люди превращаются в несчастное, бездумное стадо… Машины вязнут в болоте, телеги опрокидываются, лошади несутся вперед, не разбирая дороги. Люди бегут, словно их тоже вдруг освободили от упряжи… Рассудок? Что тут сказать… Рассудок просто не играет никакой роли».
Хансманн, как практически каждый солдат, понимал, что иногда панике может поддаться любой. Реагируя на смертельную угрозу, группа людей способна в буквальном смысле утратить свои человеческие качества и превратиться в стадо.
Любому солдату было известно: людей, чей опыт позволяет им никогда не поддаваться панике, не существует. Даже опытные фронтовики, казалось бы, не знающие страха, время от времени поддаются искушению спастись от опасности бегством. Потрясенный натиском русских Ги Сайер вместе с товарищами (все они были закаленными ветеранами) поддался первобытному страху и стал спасаться бегством. «Людская волна продолжала накатывать на нас, и волосы на голове встали дыбом, — вспоминал он. — «Бесполезно! — крикнул ветеран. — У нас не хватит патронов. Нам их не остановить…» Мы лихорадочно переводили взгляды с одного на другого». Их фельдфебель отказался дать приказ об отступлении, но в приказах уже не было необходимости — солдат охватил животный страх, заставлявший их действовать инстинктивно: «Ветеран просто выскочил из траншеи и быстро побежал к лесу… В безумной спешке мы похватали свои винтовки… и бросились за ним. Ужас на мгновение лишил нас рассудка… «Ублюдок! — заорал фельдфебель. — Я доложу о тебе командиру!» — «Я знаю, — ответил ветеран, — но я бы скорее предпочел быть расстрелянным своими, чем наткнуться на штык ивана».
И такие проявления страха были не единичны. Вспоминая о других случаях, Сайер говорит:
«Хотя до сих пор нам невероятно везло и мы остались живы, когда-нибудь это везение наверняка кончится… Мне вдруг стало страшно… Скоро может настать и мой черед. Меня точно так же убьют, и никто этого даже не заметит… Обо мне будут помнить ровно до тех пор, пока кто-нибудь еще не получит свое… Страх все усиливался, и у меня задрожали руки. Я знал, как ужасно выглядят люди после смерти. Я уже повидал немало парней, лежащих ничком в грязи… От этой мысли я вдруг похолодел… Я начал плакать и что-то бессвязно бормотать….
«Хальс, — сказал я, — пора отсюда убираться. Мне страшно…» Вдруг все стало невыносимым. Я обхватил дрожащими руками голову… и впал в полное отчаяние».
Хотя в тот раз друзья и удержали его от бегства, спустя несколько дней Сайер снова наблюдал стихийный порыв к бегству: «Как мы и опасались, до нас снова донесся гул боя. Шума самого по себе было достаточно, чтобы волна ужаса охватила солдат, прижатых к воде… Каждый схватил свои вещи и бросился бежать… В спешке люди побросали все на берегу и бросились в воду, пытаясь добраться до противоположного берега вплавь… Безумие распространилось с невероятной скоростью… и мимо нас неслась ревущая толпа».
И все же подавляющее большинство солдат понимали, что отвага заключалась всего лишь в угрюмой решимости сопротивляться естественному для человека стремлению убежать в тыл. Даже на мгновение утратив самообладание, большинство солдат не поддавались ужасу, способному лишить человека возможности действовать, находили в себе силы справляться с напряжением фронтовой жизни. Иногда смелости придавали самые, казалось бы, прозаичные вещи — окрики командиров взводов и отделений и сигналы горна. Простая реакция на человеческий страх, таким образом, оказалась вполне эффективной. Равно как и такая банальная игра на человеческом тщеславии, как награждение медалями. Озадаченный Гарри Милерт писал своей жене: «Для нас, солдат, эти медали… очень важны. Они поднимают наш дух, и мы готовы на самые безумные поступки». И впрямь простое самолюбие способно заставить человека сохранять присутствие духа. «Сколько раз при виде наших погон, касок и красивой формы, при звуке наших шагов мне казалось, что я неуязвим, и меня переполняла общая гордость, — размышляет Ги Сайер. — Мне это нравилось, да и сейчас нравится, несмотря ни на что».
Старательное соблюдение некоторых праздников также способствовало сохранению связи солдат с внешним миром и поддержанию их боевого духа. «Прекраснейшая ночь в году, но и самая опасная для солдат, подошла к концу, — вспоминает Милерт Рождество 1942 года. — Мы со спокойной душой, коль скоро винтовка была под рукой, а в карманах хватало гранат, напевали рождественские песни. В каждом блиндаже стояла небольшая елка с парой свечей. Я обходил солдат своей роты. У всех были при себе фотографии, и они с гордостью и некоторым смущением показывали их мне… Самых несгибаемых, «старых солдат», растрогать легче всего… Они не плачут в открытую, но заметно, что они дрожат, и преодолеть эту секундную слабость невозможно без сухого и грубого мужского юмора. Мы выпили бутылку вина, съели немного печенья, выкурили по сигарете, и все закончилось».
«Армейское радио снова играло знакомые рождественские мелодии», — повествует в своем дневнике о праздновании Рождества в том же 1942 году Фридрих Групе.
«24 декабря 1942 года — прекрасный зимний день. Снег скрывает разрушения, превращая эту чахлую рощицу, истерзанную снарядами, в волшебный лес. Вечером над полем боя поднимается великолепная полная луна.
В блиндаже слышится треск согревающего пламени в печке. Около 4 вечера пришел фельдфебель из первого отделения и принес сверкающую, украшенную елку. Начался щедрый обмен рождественскими подарками.
Вот теперь мы чувствуем, что наступило Рождество. Мы… не думаем о том, что Красная армия попытается прорваться к шоссе… Принесли почту. Мы тихо сидим вокруг грубо сколоченного березового стола и, читая письма, мысленно возвращаемся домой. Кто-то играет на аккордеоне рождественские песенки, которые мы пели уже тысячу раз…
Измученные солдаты сидят в своих блиндажах и, наверное, все до единого в этот час испытывают сентиментальную грусть.
Командир батальона обошел вместе со мной все позиции на основной линии обороны. Мы не пропустили ни одного блиндажа… Повсюду царит духовное единение… Суровые, твердые лица солдат расслаблены. Смущенные и озадаченные люди пытаются смеяться.
Вот они — солдаты, которые совсем недавно отражали атаку за атакой в беспощадной рукопашной схватке и сотни раз заглядывали в лицо смерти. Они поют «Stille Nacht, Heilige Nacht»[3] держа в руках выкрашенные в белый цвет каски, и стараются при этом петь как можно тише, чтобы их не услышали иваны, до которых едва ли не меньше восьмидесяти метров».
Пускай всего лишь на мгновение, но для этих людей, привычно и спокойно отмечавших Рождество у наряженных елок, война прекратилась.
Забыть о войне, смерти и разрушении, царящем повсюду, о беспокойстве за собственную судьбу было целью каждого солдата. «От многих караулов сильно пахло спиртным, — сообщает в своем дневнике Групе. — Разумеется, за употребление алкоголя на посту полагается наказание, но… после долгих недель упорных, тяжелых боев, после всего этого кровопролития и смертей они заслужили это удовольствие и отдых». Более того, желание таким образом подавить страх могло возникнуть в любой момент, даже во время боя. «Все вокруг грохотало, пылало и содрогалось, — отмечает Гарри Милерт во. время особенно ожесточенного советского артобстрела. — Ревела скотина. Солдаты обходили дом за домом и увозили бочонки с красным вином на небольших повозках. То тут, то там люди пили и пели, а в это время вокруг вновь и вновь рвались снаряды и вспыхивали пожары». Проспер Шюккинг, никак не комментируя происходящее, во время ужасного отступления через лесную чащу писал: «Вечером я проходил через расположение пехотного батальона. Все солдаты были пьяны». Групе говорит лаконично: «Пиво играло огромную роль». Ги Сайер, в свою очередь, отмечает, что водка — «простейший способ сделать из человека героя… Мы пили все, до чего могли добраться, пытаясь заглушить воспоминания об отвратительном дне». Поэтому неудивительно, что солдаты называли спиртное «Wutmilch» — «молоко ярости», средство, способное придать отваги для еще одной игры со смертью.
Юмор тоже помогал солдату отвлечься от повседневной реальности. Групе писал, что на его участке Восточного фронта немало шуток вызывало появление каждую ночь устаревшего советского биплана, который солдаты называли по-разному: «швейная машинка», «кофемолка» или «Железный Густав». Если этот деревянный самолет, жужжавший над головой, вдруг выключал двигатель, значит, пилот готовился сбросить бомбу. Постоянные визиты этого ночного призрака породили «множество безумных солдатских историй. Однажды ночью казначей вез на своей тележке полный бочонок отличного коньяка. Прилетел «Густав». В тот самый миг, когда казначей приоткрыл краник, чтобы насладиться ароматом, самолет снизился до самой малой высоты, и, к ужасу казначея, при выключенном двигателе сверху донесся веселый голос: «Но! Но! Пошла, лошадка!» По другой версии того же рассказа, по словам Групе, «оба летчика, находившихся в самолете, громко и отчетливо осыпали казначея бранью». Такими байками солдаты не только высмеивали раздражающие ночные налеты, борясь тем самым с собственным страхом, но и насмехались над «трудностями» тыловиков (а для солдата тылом была любая территория за линией фронта), которым не приходилось сталкиваться с мышами, вшами, блохами и постоянной опасностью.
Солдаты пытались обрести ощущение равновесия и облегчить общие страдания, обмениваясь шутками. Некоторые высмеивали окружающие условия: «Когда мы шли на передовую, чтобы сменить другую часть, у моего товарища с головы свалилась каска. Он начал искать эту вонючую железяку, тыкая палкой в грязь. Вдруг он обнаружил в грязи лицо и ошарашенно спросил: «Эй, ты что здесь делаешь?» На что лицо ему ответило: «Ты не поверишь, но я еду верхом на лошади». В других байках солдаты посмеивались над ситуацией, в которой они все поневоле оказались, хотя в таких историях нередко сквозила горечь или зависть: «Мясник купил в хозяйстве фермера свинью. Однако жена фермера согласилась на продажу только в том случае, если на это даст согласие ее муж, бывший в то время на фронте. Тогда фермер написал домой открытку такого содержания: «Дорогой мясник! Я согласен на продажу моей жены. Забирай эту чушку хоть завтра». Согласно другой шутке, один солдат написал своей подружке такое письмо: «Дорогая! Я сижу в блиндаже и пишу тебе письмо, а вокруг все время что-то скрипит. Наверное, ты уже в постели, и надеюсь, что у тебя там не скрипит ничего».
Неудивительно, что во многих шутках доставалось людям, облеченным властью. Утверждали, что перед входом в один офицерский блиндаж на передовой висело такое объявление: «Снарядам, осколкам и бомбам без разрешения командира вход воспрещен». В одной из шуток высмеивались и командиры, и нередко скудное питание солдат на передовой: «Гауптман обходит кухню. Все в идеальном порядке. Он спрашивает старшего по кухне: «Кто ты по профессии?» — «Повар, герр гауптман!» — «А ты?» — «Мясник!» Наконец, очередь доходит до стоящего в сторонке солдата: «Кузнец, герр гауптман!» — «А что ты делаешь на кухне?» — «Выдаю железо [неприкосновенный запас продовольствия для передовой], герр гауптман!» И снова игра слов: «Гауптман проводит занятие с личным составом. Первый вопрос: «Что такое Kriegsgericht [военный трибунал]?» Наш Лангер, который на фронт никогда не рвался, тут же отвечает: «Горох с салом — вот что такое Kriegsgericht [солдатская еда], герр гауптман!» И еще одна: «Солдат моет котелок в пруду, заросшем ряской. Проходящий мимо генерал видит это и спрашивает: «Скажи, разве ты не слышал о тифе?» Солдат, вытянувшись по стойке «смирно», отвечает: «Нет, герр генерал. Он не из наших. Наверное, из первой роты».
Утверждают, что одно объявление гласило: «Внимание! Те, кто не успевает уехать в отпуск, в дальнейшем будут арестованы».
Помимо юмора важную роль в успокоении и уходе от окружающей действительности играла музыка. Фридрих Групе, страдавший от нервозности и беспокойства накануне начала операции «Барбаросса», находил утешение «в звуках аккордеона, доносившихся из казармы, и пении знакомых солдатских песен»[4] Даже тяготы войны в России не могли убить потребности в музыке. «Из серого армейского радиоприемника в палатке командира роты доносится знакомая музыка, — писал Групе в дневнике летом 1941 года. — По вечерам я сижу перед репродуктором и под звуки этих мелодий погружаюсь в воспоминания и мечты о будущем. Солдаты снаружи тоже замирают, и даже приглушенные звуки выстрелов, раздающиеся вдалеке, не в силах потревожить их». Еще в одном случае Групе вспоминает, как он, словно во сне, слушал по радио Лале Андерсен, поющую «Лили Марлен». «В передвижной радиостанции рядом с моей палаткой включили радио, — пишет Вильгельм Прюллер. — Там играют «Слышишь мой тайный зов?»!. — Боже мой! Как замечательно было бы в это воскресное утро оказаться дома». Другой солдат писал среди истерзанных живых изгородей Нормандии: «Вчера вечером у нас был небольшой «час солдата», и мы до ночи пели военные и народные песни. Куда же немцу без песни?»
Конечно же, знакомые мелодии напоминали солдатам о существовании другого мира, вдали от смерти и разрушений. Но даже незнакомая музыка была способна хотя бы на время облегчить боль. «В ночной тиши до нас вдруг доносится музыка, — вспоминает Прюллер один из вечеров в России. — Прекрасная музыка. Играют на балалайке… Украинцы… сидят в саду и играют для нас свои мелодии. Мы слушаем их часами… Нам кажется, что эти мелодии похожи на те, что играют в Вене… Но нет, темп музыки убыстряется и напоминает нам, что мы находимся в глубине России и слушаем русские песни». Впрочем, как и Групе, Прюллер находил «особое утешение: мы слышали по белградскому радио «Песенку часового» («Лили Марлен»). Эта песня завоевала солдатские сердца. Несмотря на проливной дождь, мы все стояли вокруг передвижной радиостанции и слушали музыку… Я должен ее услышать снова, иначе я буду сам не свой».
Мартин Линднер, уроженец музыкальной Вены, отмечал: «Офицерам с севера Германии особенно нравятся венские… застольные песни. Можно умереть со смеху, глядя, с каким воодушевлением они подпевают на нашем диалекте… Только что слышал по радио «Токкату ре-минор» Баха. Ее первые звуки напоминают наши бурные и жестокие времена… Если вечером пройтись по расположению нашей части, то не найдешь ни одной палатки и ни одного дома, где не слушали бы музыку». Пожалуй, лучше всего значение музыки для солдата показал пехотинец, попавший в окружение в Сталинграде. В своем последнем письме родителям он писал: «На прошлой неделе Курт Ханке играл «Аппассионату» на рояле на узкой боковой улочке неподалеку от Красной площади. Рояль стоял прямо посреди улицы… Вокруг расположилась сотня солдат в шинелях и с накинутыми на головы одеялами. Повсюду грохотали взрывы, но никто не показывал ни малейшего беспокойства. Они слушали в Сталинграде Бетховена». Хотя они и оказались в ловушке, из которой было только два пути — смерть или плен, хотя бы некоторым из солдат музыка приносила немного спокойствия и утешения в минуты ужасных мучений и ужаса.