«Окопная правда» Вермахта - Джерри Краут 6 стр.


Также и Гарри Милерт считал одной из худших особенностей передовой «жестокое безразличие, в пучину которого нас так легко втягивает непосредственное столкновение с войной». Милерт утверждал, что он чувствовал «полную отстраненность от всех личных проблем. Заботы были обезличены: обустройство позиций, боеприпасы, снаряжение, боевая техника, оружие, общие технические вопросы войны… То, что время от времени кто-то из товарищей падал раненым или убитым, стало такой же повседневностью, какой когда-то были многие вещи дома». Ни хорошая и ни плохая, смерть стала всего лишь одной из превратностей фронтовой жизни. «Во время войны приходится пройти через многое, но ты закаляешься и становишься невосприимчив ко всему, — признавался Вильгельм Прюллер. — Но фронт есть фронт… Это не место для проявления слабости». Ужасное, невообразимое входило в повседневную жизнь, к которой простому солдату приходилось приспосабливаться, как к домашней жизни.

Несмотря на изображаемые в кино и литературе огромные массы людей, противостоящих друг другу, на самом деле поле боя нередко оказывается на удивление безжизненным, пустым и безлюдным. «Мое поле зрения охватывает всего метров сто, — отмечал один из солдат. — И в нем всего человек сто». С ним соглашался ефрейтор Ф. Б.: «Мы, простые солдаты, видим лишь небольшой участок фронта и не знаем общего замысла». Столь ограниченный кругозор лишь усиливал чувство недоумения и покинутости, охватывавшее многих солдат. «Здесь во мне снова растет старое чувство, знакомое каждому солдату, — пишет Гарри Милерт. — Полное одиночество человека, оказавшегося на переднем крае». Вспоминая об ожесточенных боях в Сталинграде в феврале 1943 года, Милерт говорит: «Они отбиваются саперными лопатками и прикладами винтовок. Когда солдат остается без патронов — он одинок. Патроны… придают ему уверенности и ощущение безопасности. Они же сверхъестественным образом успокаивают его сердце. Это похоже на схватку между дикими зверями». После тяжелого боя Ги Сайер также чувствовал себя одиноким: «Мне было тошно от всего этого. В животе все бурлило. Было холодно. Я искал Хальса или еще кого-нибудь из друзей, но не видел ни одного знакомого лица… Их отсутствие подавляло меня. Я был одинок… и пытался найти хоть какой-нибудь повод для надежды и радости».

Когда его часть была потрепана серией страшных ночных атак русских, опасаясь близкой смерти, Леопольд фон Тадден-Триглафф написал печальное письмо, последнее, в котором говорил о «чувстве утраты, одиночества и потерянности». Эта печаль оказалась пророческой: на следующий день он погиб. Похожим образом в апреле 1943 года размышлял и Фридрих-Андреас фон Кох, которому было суждено погибнуть через несколько месяцев: «Бои и сражения не представляют для меня ничего особенного. Они грубы и обезличены». Майнхарт фон Гуттенберг также говорил о предчувствии беды, отмечая после боя: «Не могу собраться с мыслями. Вокруг все так пустынно, и мне кажется, что и сам я становлюсь все более одиноким и внутренне опустошенным». Такое одиночество не было чем-то из ряда вон выходящим, и Эрнсту Кляйсту казалось, что он знает почему. «Меня часто охватывает беспокойство, — размышляет он. — Это не страх перед боем или смертью. Но события обретают такой гигантский масштаб, что мне кажется, будто я ничтожнее самого ничтожного». С выводом Кляйста соглашается Гарри Милерт: «Ничего личного больше не происходит».

Подавленный грандиозностью войны, терзаемый страхом оказаться незначительным, перед лицом смерти в полном одиночестве — все эти ощущения усиливают чувство экзистенциального одиночества солдата. Жизнь на фронте означала жизнь на грани невообразимого ужаса и страданий. «Я прошел через ад», — заметил Гаральд Хенри, рассказывая о событиях октября 1941 года, которые он сам назвал «невероятными». В другом письме он отзывался о бое как о «бесконечной агонии». «В аду кипят все котлы», — так через несколько дней он начал письмо, где говорил о себе как об одном из «Измученных человеческих существ», которые более не в силах переносить страдания. «Однако последний ад, — заключил он, цитируя Бертольта Брехта, — никогда не бывает самым последним».

Учитывая ужасный характер военных действий, некоторые солдаты, что неудивительно, оказались неспособны описать свои страшные переживания. Гельмут фон Харнак попытался в письме к отцу описать окружающий его мир, но не нашел подходящих слов. «Картину можно будет считать завершенной, — писал он, — лишь тогда, когда простые фронтовики этой войны приедут в отпуск и смогут вновь обрести дар речи». Другой солдат признавался, что хотел бы облегчить себе душу, рассказать обо всем, что он испытал, но «не имел ни возможности, ни права написать обо всем». Рембранд Элерт попытался описать дикость немецкого отступления из России зимой 1944 года, но остановился и заключил: «Тому, кто в этом сам не участвовал, никогда не понять, на что это было похоже». Вильгельм Прюллер доверил своему дневнику схожие мысли: «Те, кто не сражался на фронте, не знают, что такое война». Неизвестно, что было тому причиной: неумение выразить свои мысли, страх перед цензурой или просто отчаяние от осознания того, что домашние этого не поймут, но многие солдаты считали невозможным передать реальность своего мира, даже несмотря на то что, как признал Вальтер Вебер во время отпуска после ранения в марте 1942 года, два месяца зимней войны в России дали ему жизненный опыт, жестокость которого была навсегда запечатлена в его памяти.

Тем не менее, несмотря на ужасы, через которые им пришлось пройти, и ограниченность мира фронтовика, многие солдаты показывают удивительно яркую и реальную картину боевых действий войны. Для некоторых война была почти живым существом, а поле боя стало пугающе личным местом, в котором властвовали опасность и смерть, постоянно искавшие новые жертвы. Гарри Милерт отметил однажды: «Такое впечатление, будто нам угрожает дикий зверь». Это же ощущение вдвойне разделял Курт Ройбер, попавший в ловушку под Сталинградом. «Представь себе загнанное до смерти животное, — писал он жене в конце декабря 1942 года, — которое бежало сломя голову, мечась в поисках спасения, а потом вдруг оказалось в центре борьбы между жизнью и смертью». Это была неравная борьба, поскольку, как сказал об одном особенно опасном месте Фридрих Групе, «смерть таилась повсюду».

Несомненно, зловещая судьба грозила каждому фронтовику. Описывая в письме к жене ожесточенные бои под Гомелем в октябре 1943 года, Милерт признавался:

«Хуже всего было четыре дня назад, когда мне пришлось держать оборону с четырьмя солдатами против пяти… русских танков с пехотой на броне, а потом получить приказ не оставлять позиции без сигнала. Это было ужасно… Я лежал вместе с солдатами на оставленной позиции… Мы стреляли по пехоте почти в упор, а страшные стальные колоссы с ревом пронеслись мимо нас, стреляя из всех стволов… Сквозь пыль, грязь и грохот боя я разглядел зеленую сигнальную ракету — сигнал, по которому мы должны были отступать. Началось бегство. Танки преследовали нас больше двух километров, постоянно стреляя и перекрывая нам путь. Вернуться к своим удалось только мне и одному из пехотинцев. Остальные были раздавлены, затоптаны или расстреляны. Эти минуты отняли у меня последние силы».

Чувство преследования, атаки на личность также не оставляло Милерта. «Это были ужасные дни, — писал он двумя месяцами позже, всего за пару недель до гибели. — Никому, кроме тех, кто в этом участвовал, не под силу понять, что здесь произошло… За мной охотились, словно за раненым зверем. Я просидел пять часов в болоте, в ледяной воде по пояс, под непрерывным огнем вражеского танка».

Стоит ли в таком случае удивляться, что Милерт с горечью говорил о том, что мир всегда был жесток. «Только теперь, — отмечал он, — волк воет и пьет кровь в открытую». Так же недвусмысленно говорил он и о том, кого именно он подразумевает под волками. «Мы прогрызли себе дорогу, — писал он. — За это время мы обзавелись крепкими зубами». Крепче некуда. Милерт бесстрастно рассказывает об уличных боях в России: «Город горит. На базарной площади стоят два танка и беспорядочно стреляют во все стороны. Мы ждем, пока они не расстреляют все боеприпасы, а потом «накрываем» их. Мы сбрасываем прорвавшуюся русскую пехоту обратно в холодную реку. Спастись удалось немногим. Мы безжалостны. Теперь здесь столько же покоя и романтизма, сколько и опасности». Люди безжалостно охотились на других людей в опасной азартной игре, победителем из которой выходила только смерть. Как было известно и Милерту, и большинству других солдат, «военное счастье меняется каждый день, и каждая секунда решает наше существование».

В этой «игре» не было ничего более страшного или опасного, чем выход на ночную разведку в тыл противника. После одной из казавшихся бесконечными ночных стычек с русскими Клаус Хансманн и его товарищи сидели в окопах, перегруппировываясь и выясняя, кто убит и кто ранен, но тут случилось страшное. «Над бруствером показалась тень. Это был Карл. «Слушай, Клаус, — зло прошептал он. — Нужно сходить вперед и притащить [убитого] лейтенанта… С вами пойдут еще трое саперов, чтобы подобрать оставшийся там огнемет. Командир тоже считает это полной чушью, но приказ пришел из батальона». Если говорить язвительным жаргоном пехоты, то Хансманн только что получил «вызов в небесную канцелярию», или приказ отправиться на самоубийственное задание, чтобы «собрать кости», то есть подобрать тела убитых товарищей.

Усталый, испуганный и шатающийся под гнетом одиночества и отчаяния, Хансманн все же отправляется в зловещий мрак ночи.

«Я ползу вперед. Луна слегка затянута дымкой… Остальные ждут меня в тени домов. Последняя сигарета, торопливые затяжки. Мы тихо переговариваемся… «Не, это бесполезно. Да что там, пошли уже!..»

Мы медленно ползем по траве, влажной от росы… По одному мы пересекаем участок голой земли и доползаем до заросшего клевером поля… Стоит тяжелая, гнетущая тишина. Вдали видны вспышки выстрелов… Боже мой! И это все ради мертвого лейтенанта и разбитого огнемета. Вдруг из-за облака выглядывает луна. Мы лежим неподвижно. Сердца бешено стучат… Впереди, метрах в сорока, мы слышим голоса. Двое русских разговаривают между собой. Потом они вылезают из окопа и ползут в нашу сторону. Они нас заметят! В этот миг мы осознаем всю бессмысленность нашей затеи: даже если мы найдем труп, как мы потащим его обратно через вражеские окопы? Ползком волочь мертвеца очень трудно. Да и в конце-то концов, он и так уже покойник! Поэтому единственное спасение — гранаты! Первая, потом остальные: взрывы, треск, крики…

Мы быстро бросаем все гранаты и вскакиваем на ноги, одновременно стреляя короткими очередями… Мы несемся со всех ног. Нас нагоняют свистящие пули; сзади доносится стук попаданий в землю. Вот наконец и наши блиндажи. Все целы? Последний солдат соскальзывает в окоп. Все в порядке. Отлично. Спокойной ночи».

Все в порядке, по крайней мере, в физическом плане, но для простого солдата такие вылазки были вызовом счастливой судьбе и собственному благополучию, ведь каждого, кто оказывался на нейтральной полосе, пугали уязвимость, одиночество и беспомощность, психологическая мука балансирования между жизнью и смертью, а единственным утешением служила ночная мгла.

Леопольд фон Тадден-Триглафф хорошо описал то ощущение, которое возникает в бою при близком знакомстве со смертью. «Я стою пред вратами рая и жду свидания с Эрнстом-Дитрихом, — писал он в марте 1943 года. — Позади осталась самая страшная ночь и самый трудный бой в моей жизни… Ночью противник атаковал нас огромными силами на шестикилометровом участке фронта и прорвался правее нас… Я сам бросился на передовую, чтобы руководить боем… Я знал, что это верная смерть, но господь не оставил меня. Прошло несколько неописуемо ужасных минут, прежде чем мне удалось собрать тринадцать человек и занять с ними оборону в дыре, которая должны была называться дзотом». Но для Тадден-Триглаффа испытания только начинались. Эту жуткую ночь он описывал так:

«Чуть ли не со всех сторон доносятся крики «Ура!» наступающих русских, крики, стоны, ураганный огонь… Мы сполна расплатились с русскими, обошедшими нас справа, и отвечали насмешливыми криками на их «Ура!»… Мы стояли, словно дубы, сознавая, что смерть неминуема.

Наконец в половине третьего утра противник прорвался и слева. Мы поняли, что теперь мы полностью отрезаны и брошены на произвол судьбы…

Мы продержались до утра. Я знал, что гауптман М. на танках пробьется ко мне и вытащит меня… Тем временем в нашем отряде появились первые раненые. Перевязочные пакеты вскоре кончились. Мне было жаль бедняг… К утру положение стало еще страшнее».

Страшнее некуда — с рассветом русские неизбежно должны были возобновить атаки. «С первыми лучами солнца справа и слева на нас обрушился шквал огня, — подтверждает Тадден-Триглафф. — Через несколько минут в нашем дзоте уже было полно раненых, и я изо всех сил пытался успокоить парней… Крики, хрип и пение. Я из последних сил старался сохранить прежнее спокойствие. В момент глубочайшего отчаяния я обнаружил, что соседняя рота отошла… Я же находился метрах в шестистах позади новых позиций русских… Неужели на нас махнули рукой?» В минуты страданий и отчаяния Тадден-Триглафф боялся, что его вместе с солдатами бросили на произвол судьбы. Но это было не так: «Около 6 утра наконец послышалось немецкое «Ура!». Заревели двигатели немецких танков. Донесся звук стрельбы немецких пулеметов и зениток… Мы спасены!..Возвращаясь в деревню, где находился командный пункт, я видел убитых товарищей. Я был потрясен и едва ли не плакал… Когда же закончатся ужасы оборонительных боев? Когда, наконец, наступит весна? Глубокий снег, яркое дневное солнце… По ночам в этих отвратительных местах стоит ледяной холод. Чтобы зарыться в землю, приходится потратить немало усилий». Для двадцатилетнего Тадден-Триглаффа ужасные бои и попытки зарыться в землю закончились слишком быстро. Он погиб на следующий день.

Бой мог становиться делом на удивление личным. На позднем этапе войны немецких новобранцев учили бороться с русскими танками, пропуская их над своими окопами и подрывая проходящий танк магнитными минами или вставая и расстреливая танк сзади из «Панцерфауста». В теории этот способ был наиболее эффективным. Наделе же он мог оказаться сущим мучением. Один солдат вспоминает такой случай:

«Первая группа «Т-34» с лязгом выехала из кустов. Я услышал, как наш командир кричит, чтобы я взял на себя правую машину… В моей памяти вдруг всплыло все, чему меня научили во время подготовки, и это придало мне уверенности… Предполагалось, что мы дадим первой группе «Т-34» проехать над нами… У гранаты был предохранительный колпачок, который нужно было отвинтить, чтобы добраться до запального шнура. Я отвинтил колпачок дрожащими пальцами и вылез из окопа… Я ползком подобрался поближе к монстру, дернул запальный шнур и приготовился закрепить заряд. Теперь у меня было всего девять секунд до взрыва гранаты, и тут я, к ужасу своему, обнаружил, что снаружи танк покрыт бетоном… К такой поверхности моя граната просто не могла прилипнуть… Вдруг танк развернулся на правой гусенице прямо на меня и двинулся вперед, словно собираясь меня раздавить.

Я дернулся назад и скатился прямиком в недостроенную щель, глубины которой едва хватило, чтобы скрыть меня. К счастью, я упал лицом вверх, все еще крепко сжимая в руке шипящую гранату. Вдруг вокруг потемнело — танк был прямо надо мной. Стенки щели начали осыпаться. Я инстинктивно выбросил вперед руку, словно пытаясь их удержать, и… ткнул гранатой прямо в гладкий, ничем не прикрытый металл… Едва танк проехал надо мной, как раздался громкий взрыв… Я остался в живых, а русские погибли. Меня била дрожь».

Ги Сайер тоже остро почувствовал личный характер боя, когда в пылу схватки солдаты осыпают друг друга бранью. «Подтянув танки, русские продолжали атаковать, — вспоминал он. — Наши отчаянные крики смешивались с воплями двоих пулеметчиков и мстительными возгласами экипажа русского танка, прокатившегося по окопу, вминая останки обоих солдат в ненавистную землю… Танк долго утюжил окоп, а… русский экипаж все время кричал: «Капут! Немецкий солдат — капут!» Осматривая поле боя, Клаус Хансманн отмечал не только знакомые сцены бойни — «трупы лошадей в лужах крови, разбитые колеса, переломанные оси… разбросанные вокруг горы боеприпасов всех калибров, оружие», — но и куда более личные вещи. «Белье и жалкие пожитки убитых сброшены в болото. Пожелтевшие семейные фотографии и растекшиеся следы чернил в письмах, когда-то написанных от всего сердца, примитивные бритвы и памятные вещицы стали обезличенным хламом, выпавшим из вещмешков и карманов неизвестных людей. Мутные волны прилива окатывают поблескивающие тела и смывают кровь с трупов».

Назад Дальше