Сказать, что я рухнул на нары и забылся сном, значило бы обмануть моего читателя. Ночь я провел беспокойно. Мог бы поклясться, что глаз не сомкнул, но, видимо, все-таки сомкнул, потому что вдруг увидел солнечный свет, бьющий в окно, и моего тюремщика, который принес мне завтрак.
Я умял его с аппетитом, не свойственным мне в столь ранний час. Покончив с едой, выудил из кармана старый конверт и принялся за работу, которую, бывало, проделывал и прежде, когда Провидение начинало размахивать своей дубинкой у меня над головой, а именно: стал подводить баланс «Приход — Расход», чем, помнится, имел обыкновение заниматься Робинзон Крузо. Цель у меня была простая — посмотреть, где я на данный момент в выигрыше, а где терплю убытки.
Итог у меня получился такой.
Приход / Расход
Завтрак недурен. Кофе вполне хороший. Удивлен. / Хватит думать о желудке, арестант несчастный.
Это кто арестант? / Арестант — это ты.
Ладно, пусть так, если угодно. Но я невиновен. Руки мои чисты. / А лицо не очень.
Вид не так чтобы очень, что? / Тебя как будто кошка из мусорной кучи притащила.
Принять ванну — и все дела. / В тюрьме? Держи карман шире.
Думаешь, действительно засадят? / Ты же слышал, что сказал папаша Бассет.
Интересно, каково это — отсидеть двадцать восемь суток? До сих пор ограничивался одной ночью. / Узнаешь, почем фунт лиха. Умрешь от тоски.
Не знаю, не знаю. Там дают мыло и молитвенник, если не ошибаюсь. / Какая тебе польза от мыла и молитвенника?
Могу устроить из них какую-нибудь настольную игру. Зато не должен буду жениться на Мадлен. Что скажешь на это? /
Тут уж «Расход» прикусил язык. Неплохо я его поддел.
Ища в тарелке, не завалялась ли где крошка хлеба, не замеченная мною, я все же чувствовал себя щедро вознагражденным за все выпавшие на мою долю неприятности. Некоторое время я предавался размышлениям, все больше и больше примиряясь со своей участью, как вдруг послышался серебряный голосок, и от неожиданности я подскочил, как вспугнутый кузнечик. В первую минуту я не понял, откуда эти звуки исходят, и подумал, что явился мой ангел-хранитель, хотя всегда, не знаю почему, считал, что он особа мужского пола. Потом увидел за решеткой нечто вроде человеческого лица и, присмотревшись, узнал Стиффи.
Сердечно поздоровавшись с ней, я поинтересовался, как она сюда попала.
— Вот уж не думал, что Оутс тебя впустит. Или сегодня день посещений?
Стиффи сказала, что бдительный страж ушел в «Тотли-Тауэрс» для объяснения с дядей Уоткином, и она проскользнула сюда, как только он удалился.
— Берти, — сказала она. — Может, принести тебе напильник?
— Зачем мне напильник?
— Осел! Чтобы распилить решетку на окне.
— На окне нет решетки.
— Разве? Жаль. Ну да ладно. Ты завтракал?
— Только что.
— Ну и как, ничего?
— Вполне.
— Вот хорошо, а то я мучилась угрызениями совести.
— Ты? Почему?
— Пошевели мозгами. Если бы я не стащила статуэтку, тебя бы сюда не заперли.
— Ладно. Не огорчайся.
— Не могу. Хочешь, скажу дяде Уоткину, что ты ни при чем, что это моих рук дело? Надо смыть пятно с твоего имени.
Я с величайшей поспешностью отверг ее предложение.
— Ни в коем случае. И не мечтай.
— Разве ты не хочешь смыть пятно со своего имени?
— Не такой ценой. Не хочу перекладывать ответственность на тебя.
— Не беспокойся. Меня дядя Уоткин не засадит в кутузку.
— Надеюсь. Но если Раззява Пинкер все узнает, его хватит удар.
— Ой! Я об этом не подумала.
— Ну так хоть сейчас подумай. Он поневоле начнет сомневаться, стоит ли ему, викарию, навеки связывать свою судьбу с твоей. Будет раздумывать, правильно ли он поступает, колебаться. Другое дело, если бы ты была подружкой гангстера. Тогда, пожалуйста, тащи, что под руку попадет, он тебя за это только по головке погладит. А с Раззявой Пинкером все иначе. Как жена викария ты станешь хранительницей приходской казны. Если Раззява узнает про этот случай, он не будет ведать ни минуты покоя.
— Да, понимаю. Наверно, ты прав.
— Представляешь себе, как он будет вздрагивать, увидев тебя у ящика с церковными пожертвованиями? Нет, ты должна быть нема, как могила.
Она вздохнула, видно, ее все еще мучили угрызения совести, но мои доводы были слишком убедительны.
— Конечно, ты прав, но меня бесит, что ты в тюрьме.
— Выкинь из головы. Ущерб возмещен.
— Чем?
— Мне не надо идти на эшафот.
— Идти на…? А, понимаю. Не надо жениться на Мадлен.
— Конечно. Я ничего дурного о Мадлен не хочу сказать, как я тебе однажды уже объяснял, но при мысли о том, чтобы связать себя с нею священными узами, меня бросает в дрожь. Однако этот факт ни в коей мере не умаляет достоинств Мадлен. Множество самых блестящих женщин, если бы мне пришлось на них жениться, вызвали бы у меня точно такие же ощущения. Я их уважаю, восхищаюсь ими, преклоняюсь перед ними, — но только на расстоянии, и Мадлен как раз из их числа.
Развивая эту тему, я приготовился было поговорить о народных песнях, но тут какой-то хриплый голос ворвался в наш tete-a-tete,[39] если данное выражение подходит в случае, когда собеседники находятся по разные стороны железной решетки. Голос принадлежал констеблю Оутсу, вернувшемуся из «Тотли-Тауэрса». Присутствие Стиффи явно ему не понравилось, и он строго спросил:
— Это что такое?
— Что — это? — не долго думая нанесла ответный удар Стиффи, и я еще подумал, как ловко она его уела.
— Разговаривать с заключенными запрещается, мисс.
— Оутс, вы осел, — сказала Стиффи.
Это была истинная правда, но констебль обиделся и возмущенно отверг такое обвинение. Тогда Стиффи предложила ему заткнуться.
— Эх вы, полиция! Я же только хотела немного ободрить заключенного.
Констебль хмыкнул, как мне показалось, с досадой, и минуту спустя мое впечатление подтвердилось.
— Это я нуждаюсь в ободрении, — мрачно сказал он. — Я виделся с сэром Уоткином, и он мне сказал, что не будет выдвигать обвинение.
— Что? — вскричал я.
— Что? — взвизгнула Стиффи.
— То, — сказал констебль, и мне стало ясно, что хоть солнце на небе давно, а в душе его темно. Честное слово, я ему даже посочувствовал. Для служителя закона нет горше обиды, чем если преступник ускользает из рук. Это все равно что крокодилу где-нибудь на Замбези или пуме в Бразилии видеть, как Планк, которым они собирались позавтракать, взмывает у них из-под носа на дерево недосягаемой высоты.
— Сковать полицию по рукам и ногам, вот как я это называю, — буркнул он и, кажется, плюнул на пол. Естественно, видеть я этого не мог, но звук плевка слышал явственно.
Стиффи гикнула, вне себя от радости, и я тоже, помнится, гикнул. На самом деле, как я ни храбрился, мне совсем не улыбалось гнить в застенке целых двадцать восемь дней. Одна ночь за решеткой — куда ни шло, но все хорошо в меру.
— Ну, так чего мы ждем? — сказала Стиффи. — Пошевеливайтесь, констебль. Живо отворяйте двери.
Не скрывая досады и разочарования, Оутс отпер замки, и мы со Стиффи вышли на широкие просторы по ту сторону тюремных стен.
— Прощайте, Оутс, — сказал я, ибо всегда приятно отдать дань вежливости своему бывшему тюремщику. — Рад был познакомиться. Поклон миссис Оутс и детишкам.
В ответ Оутс громко фыркнул — звук получился такой, будто бегемот вытащил ногу из болота. Я заметил, что Стиффи поморщилась. По-моему, поведение Оутса ей не понравилось.
— Знаешь, — сказала она, когда полицейский участок остался позади, — с Оутсом надо что-то делать. Надо дать ему хороший урок. Пусть не думает, что жизнь состоит из одних удовольствий. Правда, с ходу мне ничего подходящего не приходит в голову, но один ум хорошо, а два лучше. Берти, не уезжай и помоги мне проучить Оутса так, чтобы он на всю жизнь запомнил.
Я вздернул одну бровь.
— Ты хочешь, чтобы я остался здесь в качестве гостя дяди Уоткина?
— Можешь пожить у Гаролда. У него есть свободная комната.
— Нет уж, извини.
— Значит, не останешься?
— Нет. Хочу убраться из «Тотли» как можно скорее и чем дальше, тем лучше. И можешь сколько хочешь твердить, что я отпетый трус, меня этим не проймешь.
Она состроила гримасу, которую французы, по-моему, называют moue,[40] то есть, попросту говоря, надулась, как мышь на крупу.
— Я так и знала, что тебя бесполезно просить. Нет в тебе ни спортивного духа, ни боевого задора, и в этом твоя беда. Придется привлечь Гаролда.
Я замер на месте, потрясенный той картиной, которую вызвали ее слова в моем воображении, а Стиффи, всем своим видом выказав обиду и негодование, удалилась. Пока я стоял, гадая, какую кашу она теперь заварит на беду преподобному Пинкеру, и надеясь, что у него хватит благоразумия отказаться от Стиффиных затей, подкатил автомобиль, в котором к своей несказанной радости я увидел Дживса.
— Доброе утро, сэр, — сказал он. — Надеюсь, вы хорошо спали?
— Урывками, Дживс. Эти нары ужасно жесткие, все бока отлежал.
— Могу себе представить, сэр. Позволю себе заметить, что, к моему глубокому сожалению, эта тревожная ночь оставила след на вашем внешнем облике. Я бы не стал утверждать, что у вас вид достаточно soigne.[41]
Конечно, я мог бы его осадить, бросив, например, что-нибудь вроде «Мне бы ваши заботы, Дживс», но я не стал этого делать. У меня в голове роились более глубокие мысли. Я пребывал в философском настроении.
— Знаете, Дживс, — сказал я. — Век живи, век учись.
— Сэр?
— В смысле, что у меня теперь на многое открылись глаза. Я получил хороший урок. Теперь мне понятно, как можно ошибиться, навешивая на ближнего ярлык отпетого негодяя только потому, что он ведет себя как отпетый негодяй. Приглядись внимательнее, и увидишь человечные черты там, где менее всего ожидаешь.
— Весьма глубокое наблюдение, сэр.
— Возьмем, например, сэра Уоткина Бассета. Со свойственной мне опрометчивостью я занес его в разряд законченных злодеев, в которых нет ничего человеческого. И что же мы видим? Оказывается, и он может проявить великодушие. Загнав Бертрама в угол, он против ожидания не стал его добивать, он, карая, не забыл о милосердии и отказался от судебного преследования. Я тронут до глубины души тем, что под его отталкивающей оболочкой скрывается золотое сердце. Дживс, почему у вас вид, как у надутой лягушки? Разве вы со мной не согласны?
— Не вполне, сэр, — в той части, где вы приписываете снисходительность, проявленную сэром Уоткином, исключительно его душевной доброте. Он руководствовался совсем иными побуждениями.
— Не понял, Дживс.
— Мне пришлось выдвинуть условие, чтобы вас освободили, сэр.
Я совсем запутался. По-моему, малый начал заговариваться. А какой прок от камердинера, который несет околесицу!
— Что вы хотите этим сказать? Условие чего?
— Моего поступления на службу к сэру Уоткину, сэр. Мне следовало упомянуть, что во время моего пребывания в «Бринкли-Корте» сэр Уоткин был настолько добр, что высоко оценил усердие, с которым я выполняю свои служебные обязанности, и предложил мне расстаться с вами и поступить к нему. Я принял предложение сэра Уоткина, но при условии, что он вас освободит.
Полицейский участок в Тотли находится на главной улице, и оттуда, где мы стояли, были видны лавки мясника, булочника, бакалейщика, а также трактир, где торговали табаком, пивом и спиртными напитками. Когда до меня дошел смысл того, что сказал Дживс, мясник, булочник, бакалейщик и трактирщик задрожали и задергались у меня перед глазами, будто в пляске Снятого Витта.
— Вы от меня уходите? — с трудом проговорил я, не веря собственный ушам.
У Дживса чуть дрогнули уголки губ. Он словно бы собрался улыбнуться, но потом, понятное дело, раздумал.
— Временно, сэр. Полагаю более чем вероятным, что по прошествии недели или около того между сэром Уоткином и мною объявятся некие расхождения во взглядах, в результате чего я буду вынужден отказаться от места. И, если к этому времени вы еще не обзаведетесь новым камердинером, я с радостью вернусь к вам в услужение.
Теперь я все понял. Значит, это была хитрость и, уверяю вас, весьма удачная. Мозг Дживса, разросшийся благодаря постоянной рыбной подпитке, нашел решение, приемлемое для всех сторон. Туман, застилавший мне глаза, рассеялся. Мясник, булочник, бакалейщик и трактирщик, приторговывающий табаком, пивом и спиртными напитками, перестали дрожать и дергаться, как эпилептики, и status quo был восстановлен.
Бурный поток чувств захлестнул Бертрама.
— Дживс, — сказал я. Голос у меня срывался, но что поделаешь, мы, Вустеры, всего лишь люди. — Вам нет равных. Там, где прочие ждут указаний, вам ведомо все наперед, как сказал один поэт. Не знаю даже, чем мне вас отблагодарить.
Он, по обыкновению, тихо кашлянул, как далекая овца.
— В вашей власти вознаградить меня, сэр, если вы будете столь добры.
— Говорите, Дживс. Просите все, чего пожелаете. И полцарства в придачу.
— Если бы вы могли расстаться с вашей тирольской шляпой, сэр…
Мне давно следовало понять, куда он клонит. Овечье перханье должно было меня насторожить. Но я потерял бдительность, и этот удар чуть не сбил меня с ног. В первую минуту я, признаться, даже пошатнулся.
— Не кажется ли вам, что вы зашли слишком далеко?
— Я лишь внес предложение, сэр.
Я снял шляпу и остановил на ней свой взгляд. В лучах утреннего солнца она вся заиграла — такая голубая, с розовым пером.
— Вы отдаете себе отчет в том, что разбиваете мне сердце?
— Мне очень жаль, сэр.
Я вздохнул. Но, как известно, Вустеры умеют держать удар.
— Хорошо, Дживс. Так и быть.
Я отдал ему шляпу. Ну прямо родной отец, который скрепя сердце выбрасывает из саней любимое дитя, чтобы отвлечь бегущую за ним по пятам волчью стаю, — так принято, я слышал, поступать зимой в России. Но что поделаешь?
— Дживс, вы намерены сжечь мою тирольскую шляпу?
— Отнюдь, сэр. Я подарю ее мистеру Баттерфилду. Он считает, что она ему поможет в деле обольщения.
— В каком деле?
— Мистер Баттерфилд ухаживает за одной вдовой из здешней деревни, сэр.
Признаться, я был удивлен.
— Но ведь ему прошлым летом исполнилось сто четыре года!
— Да, сэр, годами он стар, но…
— Молод душою?
— Совершенно верно, сэр.
Сердце у меня растаяло. Я больше не думал о себе. Мне пришло в голову, что, к сожалению, приходится уезжать, не оставив Баттерфилду чаевые. Так пусть шляпа послужит ему возмещением убытка.
— Хорошо, Дживс, вручите ему эту шляпу. И пожелайте ему от меня удачи в сердечных делах.
— Непременно так и сделаю. Благодарю вас, сэр.
— Не за что, Дживс.