Места у нас были хоть и не дорогие, но вполне приличные – два кресла в третьем ряду, и когда мы садились, оркестр как раз начал настраиваться. Моя спутница бросила на меня выразительный взгляд и уткнулась в программу, которую я ей вручил. Затем, словно желая избавиться от каких бы то ни было помех, она сняла с руки часы-браслет и отдала мне.
– Спрячьте это, пожалуйста. Браслет мне велик. И я сегодня весь день боялась, как бы его не потерять.
Свет скоро потух, и после краткой увертюры занавес взвился: перед зрителями предстал Париж восемнадцатого века, и начала медленно разворачиваться душераздирающая мелодрама времен Французской революции, где неразделенная любовь переплетается с героическим самопожертвованием.
Это была неумирающая пьеса по «Повести о двух городах», в которой блистательный актер Мартин Харвей, доблестно отдавая себя из вечера в вечер (а по средам – и днем) служению рампе, лет двадцать покорял провинциальную публику.
Сначала моя спутница, видимо из осторожности, не выказывала своего отношения к происходящему, но постепенно она увлеклась, ее ясные глазки засверкали от удовольствия и восторга. Не отрывая взгляда от сцены, она взволнованно прошептала:
– Какая чудесная пьеса!..
Она была поистине очарована бледным чернооким красавцем Сиднеем Картоном и хрупкой, точно сильфида, прелестной Люси Манет.
Наступил первый антракт. Джин медленно вздохнула и, обмахивая разгоревшиеся щеки программкой, с благодарностью взглянула на меня.
– Изумительно, мистер Шеннон! Этого я никак не ожидала. Даже выразить не могу, как мне все это нравится.
– Хотите мороженого?
– Ах нет, что вы, как можно! После того, что мы видели, это было бы святотатством.
– Пьеса, конечно, не первоклассная.
– Ах что вы, что вы! – запротестовала она. – Пьеса прелестная. Мне так жаль бедненького Сиднея Картона. Ведь он так любит Люси, а она… Ах, как это, должно быть, ужасно, мистер Шеннон, безумно любить кого-то, кто не любит тебя.
– Безусловно, – с самым серьезным видом согласился я. – Но они ведь большие друзья. А дружба – это такая чудесная вещь.
Она уткнулась в программку, чтобы скрыть вдруг вспыхнувший румянец.
– Мне они все очень нравятся, – сказала она. – Девушка, которая играет Люси, просто очаровательна: у нее такие красивые длинные волосы, и такие светлые. Ее зовут мисс Н. де Сильва.
– В жизни, – заметил я, – она жена Мартина Харвея.
– Не может быть! – воскликнула она, в волнении подняв на меня глаза. – Как интересно!
– Ей, наверно, лет сорок пять, и эти светлые волосы – не ее собственные, а парик.
– Прошу вас, мистер Шеннон, не надо! – воскликнула возмущенная Джин. – Как можно так шутить! Мне все это очень нравится, решительно все. Те! Занавес поднимается.
Второй акт начался с зеленых световых эффектов и нежной грустной музыки. И чем дальше развивалось действие, тем сильнее переживала все его перипетии моя чувствительная спутница. Глубоко взволнованная, она в перерыве почти не проронила ни слова. А в середине последнего акта, когда события на сцене снова всецело захватили ее, произошло нечто совсем уж удивительное: не знаю как, но вдруг рука ее, маленькая и влажная, очутилась в моей. И до того приятно было чувствовать жаркий ток ее крови, что я не стал отнимать свою руку. Так мы и сидели, сплетя пальцы, словно черпая друг в друге поддержку, в то время как перед нами разворачивалась трагедия самопожертвования Картона, уже подходившая к своему душераздирающему концу. Когда благородный малый, решившись на самую большую жертву, твердо взошел на помост гильотины – бледный, черные кудри старательно взъерошены – и грустно обвел своими выразительными глазами галерею и партер, я почувствовал, как дрожь пробежала по телу моей спутницы, которая сидела теперь, прижавшись ко мне, а потом, точно капли дождя весною, мне на руку закапали одна за другой ее горячие слезинки.
Но вот и конец: весь театр аплодирует, снова и снова вызывая мисс де Сильва и Мартина Харвея, чудесно воскрешенного из могилы, такого теперь счастливого и красивого, в шелковой рубашке и высоких лакированных сапогах. Однако мисс Джин Лоу слишком взволнована, чтобы присоединиться к банальным аплодисментам. Молча, словно придавленная бременем чувств, которые она не в силах выразить словами. Джин встала и вместе со мной направилась к выходу. И только когда мы уже были на улице, она повернулась ко мне.
– Ах, Роберт, Роберт, – прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез, – вы и представить себе не можете, какое я получила удовольствие.
Никогда прежде она не называла меня по имени.
Мы молча дошли до Центрального вокзала, и, поскольку поезд, последний в этот день, отходил только через четверть часа, мы несколько смущенно остановились у книжного киоска, под часами.
Внезапно, словно очнувшись от грез и что-то вспомнив, мисс Джин вздрогнула.
– А мои часы? – воскликнула она. – Я чуть не забыла про них.
– Да, в самом деле, – улыбнулся я. – Я тоже совсем забыл про них. – И я принялся шарить в кармане пиджака, ища доверенный мне браслет.
Но я его не обнаружил. Тщетно обыскал я все карманы пиджака, внутренние и наружные. Затем с возрастающей тревогой начал рыться в карманах жилета.
– Боже правый, – пробормотал я, – почему-то их нет.
– Но они должны быть у вас. – Голос ее звучал как-то подозрительно и натянуто. – Ведь я же отдала их вам.
– Я знаю, что отдали. Но я такой рассеянный. Положу, куда-нибудь, а потом забуду.
Теперь я уже в отчаянии шарил по карманам брюк, но безуспешно; внезапно, подняв глаза, я увидел лицо мисс Джин, взиравшей на меня с видом непорочной девы, в конце концов обнаружившей, что она имеет дело с мерзавцем, который обманывает ее, надувает и водит за нос, – на лице этом было выражение такой боли и ужаса, что я, оторопев, прекратил поиски.
– Что случилось?
– Да ведь часы-то не мои. – Губы ее побелели, как у мертвеца, а голос был еле слышен. – Это мамины часы, их подарил ей папа. Я попросила их у нее, чтобы похвастать перед вами. Ах, боже мой, боже мой! – Неиссякаемый родник слез забил с новой силой. – И это после такого чудесного вечера… когда я вам так доверилась… и так полюбила вас…
– Великий боже, – воскликнул я, – да вы что, думаете, я украл ваши проклятые часы, что ли?
Вместо ответа она громко разрыдалась. И в поисках уже и без того промокшего платка открыла сумочку, – под мрачными сводами вокзала ярко блеснуло золото. Она вздрогнула, а я вспомнил, что, когда она сидела, как зачарованная, рядом со мной, я, боясь и в самом деле потерять вещицу, сунул часы для верности ей в сумочку.
– О боже мой, боже мой! – ужаснулась она. В испуге и раскаянии она уставилась на меня и, запинаясь, пробормотала: – Да как же я могла… простите ли вы меня когда-нибудь… ведь я усомнилась в вас!
Мертвое молчание с моей стороны.
Позади раздался пронзительный свисток кондуктора, а затем – прощальный гудок паровоза.
– Роберт! – не своим голосом воскликнула она. – Ну что я могу сказать?.. Ох, дорогой мой, что мне сделать, чтобы вы простили меня?
Я холодно смотрел на нее. Снова раздался гудок паровоза.
– Советую вам поскорее сесть в поезд, если вы не хотите провести ночь на уинтонской мостовой.
Она перевела обезумевший взгляд на платформу, от которой, со свистом выпуская пар, медленно отходил поезд. Секунду она колебалась, потом, всхлипнув, повернулась и бросилась бежать.
Увидев, что она благополучно села, я отправился в камеру хранения, взял оттуда мою корзинку и через несколько минут, весьма довольный собою, сел в последний поезд, отправлявшийся в Далнейр. Я сознавал, что вел себя не очень-то благородно, зато, точно Сидней Картон, я теперь был окружен ореолом в глазах Джин, и мне это даже нравилось.
5
В больницу я вернулся незадолго до полуночи и, к своему удивлению, заметил, что в окне мисс Траджен еще горит свет. Взглянув на доску в холле, я увидел, что никаких новых больных не поступало, закрыл дверь на ключ и решил немедленно ложиться спать. Но не успел я войти к себе в комнату, как услышал в коридоре вкрадчивый голос, который мог принадлежать только сестре Пик:
– Доктор… доктор Шеннон!
Я открыл дверь.
– Доктор, – произнесла она со своей смиренной улыбкой, не поднимая глаз. – Начальница хочет вас видеть.
– Что?!
– Да, доктор, немедленно. Она ждет вас у себя в кабинете.
Этот властный вызов через другое лицо да еще в такой час показался мне дерзостью. Желая сохранить мир, я в первую минуту решил подчиниться. Но потом подумал, что это уж слишком.
– Передайте начальнице мое почтение. И скажите ей, что, если она хочет со мной говорить, она знает, где меня найти.
Сестра Пик в ужасе закатила глаза, но по тому, как она поторопилась выполнить мое поручение, я понял, что она с удовольствием сыграет роль добросовестного посредника и уж постарается углубить разногласия между начальницей и мной. Должно быть, она действительно поспешила передать мои слова, ибо не прошло и минуты, как мисс Траджен влетела ко мне – в темном форменном платье, но без наколки, манжет и воротничка. Ее лицо без этого белого обрамления казалось сейчас совсем желтым.
– Доктор Шеннон! Сегодня я производила ежемесячный обход больницы и зашла в лабораторию. Я обнаружила там ужасающий беспорядок: помещение захламлено, неприбрано – настоящая свалка.
– Ну и что же?
– Это все вы натворили?
– Да.
– Вы не имели права, никакого права это делать. Вы должны были сначала спросить у меня разрешение.
– Это еще почему?
– Потому что я здесь распоряжаюсь.
– Может, вы и всей больницей распоряжаетесь? – Я почувствовал, что начинаю кипятиться. – Вы хотите всем здесь командовать. Вы лишь тогда довольны, когда окружающие ползают на коленях перед вами. Вообще вы держите себя здесь так, точно эта больница – ваша собственность. А она не ваша. У меня здесь тоже кое-какие права. Я сейчас веду важную научную работу. Для этого мне и понадобилась лаборатория.
– В таком случае я попрошу вас освободить ее.
– Иными словами, вы предлагаете мне прекратить мою работу?
– Мне безразлично, чем вы занимаетесь, лишь бы вы выполняли свои обязанности. А вот лабораторию извольте освободить: я хочу, чтобы в ней снова было чисто и прибрано.
– Но зачем она вам? Ею же никто не пользуется.
Она отрывисто рассмеялась.
– Вот тут-то вы и ошибаетесь. В это время года она всегда бывает занята. В ней читают лекции для сестер. Разве вы не заметили там парт? Курс лекций начинается в субботу.
– Но ведь это можно устроить и в другой комнате, – возразил я, чувствуя, что почва уходит у меня из-под ног.
Она медленно покачала головой.
– У нас нет других подходящих комнат. Разве что изолятор. Но там очень сыро и скверно. А я, не говоря уже о сестрах, не хочу, чтобы вам было неудобно, доктор. Ведь лекции-то, – и она с ядовитой усмешкой метнула в меня свою последнюю стрелу, – читать должны вы.
Она, конечно, ловко меня обошла – буквально загнала в угол, – и мне оставалось лишь молча сверлить ее ненавидящим взглядом. А в ее глазах, когда она направилась к двери, светилась ироническая усмешка: уж очень она была довольна, что поквиталась со мной и поставила меня на место.
Я лег в постель, раздумывая над тем, как выбраться из этой новой беды, которая свалилась на меня. Закаленная жизнью, изобилующей ссорами и скандалами, привыкшая к бесконечным препирательствам со слугами, поставщиками, сиделками и сестрами милосердия, мисс Траджен победоносно шла своим путем, не оглядываясь на покоренных ею врачей, и была из тех, с кем не так-то легко справиться. Поэтому как бы я ни злился, но сейчас я вынужден был стратегически отступить.
На следующий день за вторым завтраком я объявил ей после некоторого молчания, что освобожу лабораторию.
В награду за мою капитуляцию она одарила меня мрачной улыбкой.
– Я была уверена, что вы одумаетесь, доктор. Передайте мне, пожалуйста, соус. Помнится, когда я была в Богре…
Мне казалось, что я сейчас ударю ее бутылкой по голове. Вместо этого я с такой же мрачной улыбкой передал ей соус.
Через час, в половине третьего, я отправился на прогулку и как бы ненароком очутился возле изолятора, где раньше держали больных оспой; дойдя до него, я нырнул в растущие вокруг кусты. Мисс Траджен была занята в бельевой, но я все-таки решил соблюдать осторожность.
Изолятор был настоящей развалиной – иначе его не назовешь; проникнуть в него мне удалось, лишь сломав проржавевшую железную дверцу. Окна были закрыты ставнями, и внутри было темно, холодно, как в могиле, и совсем пусто, если не считать пыли и паутины, – помещение, видно, годами не проветривалось. Обжигая себе пальцы, я чиркал спички, чтобы разглядеть эту заброшенную лачугу. В дощатом полу зияла дыра там, где раньше стояла печка. Эмалированная раковина с отбитыми краями, пожелтевшая от ржавчины и покоробившаяся, валялась в углу. Даже вода и та была отключена, и водопроводный кран совсем заржавел.
В полном расстройстве вышел я из домика, отыскал в гараже Пима и рассказал ему про свое горе.
– Придется перебраться в бывший изолятор для оспенных.
Он недоверчиво рассмеялся:
– В изолятор? Да ведь он ни на что не годен.
– А мы его отремонтируем.
– Никогда нам этого не сделать.
Он упрямо стоял на своем и, лишь когда я сунул ему в руку десять шиллингов, наконец согласился, хоть и весьма неохотно, с моим планом.
В тот же вечер, когда стемнело, мы перетащили весь мой инвентарь из лаборатории в ветхий домишко. Затем Пим, не переставая ворчать, начал приводить помещение в элементарный порядок: он сделал новый водопроводный кран, соединил перерезанные электрические провода, подправил половицы, рамы, двери – там, где они совсем прогнили. Грязные и усталые, мы в десять часов прекратили работу, так как ему надо было ехать на станцию встречать кого-то из сестер.
Потребовалось еще два вечера, чтобы закончить все поделки, причем результат получился весьма малоутешительный. И все-таки у меня теперь был свой уголок. Правда, в помещении гуляли сквозняки и оно не отапливалось, зато к моим услугам имелся крепкий рабочий стол, вода, электричество, четыре стены и крыша. Сестра Кеймерон из скарлатинного отделения смастерила мне три красные фланелевые занавески из старых пижам, и теперь, сдвинув их и закрыв ставни, я мог не опасаться, что даже слабый луч света пробьется наружу. Новый замок на двери давал мне одному право входа и выхода. А хитроумное сооружение, которое придумал Пим, подсоединив с помощью проволоки звонок на дверях моей комнаты к зуммеру в изоляторе, позволяло мне знать, когда я требуюсь. Словом, в моем распоряжении была теперь секретная лаборатория – форт, арсенал для научной работы, откуда уже никто не мог меня выгнать. Каждый вечер после обхода палат я отправлялся на прогулку и, подойдя в сгущающейся темноте к лавровым кустам, продирался сквозь них в свое святилище. В девять часов я уже усердно трудился.
Взбадривая себя черным кофе, который я варил сам, я работал обычно до часу ночи, а иногда, увлекшись, сидел до зари и вовсе не ложился спать в расчете на то, что холодный душ и растирание махровым полотенцем перед завтраком освежат меня и позволят справиться с обязанностями наступающего дня.
Я быстро продвигался в своей работе, но постоянное напряжение стало сказываться на моих нервах, и я начал под вечер совершать прогулки на мотоцикле Люка. Ничто так не успокаивало, как быстрая езда по пустынным сельским дорогам, когда ветер свистит в ушах и скорость притупляет все чувства. Мотоцикл, словно притягиваемый к родным местам, неизменно привозил меня в окрестности Блейрхилла, и я с ревом и треском проносился мимо ворот «Силоамской купели».
Как-то раз, вместо того чтобы промчаться мимо, я притормозил, свернул на боковую дорожку и остановился у стены, окружавшей сад. Стена была каменная, но невысокая, и я без особого труда взобрался на нее. И там, чуть ли не у своих ног, в решетчатой беседке, я увидел дочь блейрхиллского пекаря.
Подперев подбородок ладонью, без шляпы, в короткой жакетке она сидела у грубо сколоченного стола, на котором лежали медицинский учебник и кулек со сливами, и, не подозревая о моем присутствии, конечно, занималась. Однако вид у нее был до того задумчивый, взгляд до того отсутствующий и она таким рассеянным жестом и настолько часто запускала пальчики в лежавший перед нею кулек, что я усомнился, так ли уж прилежно изучает она «Медицинскую практику» Ослера, как это могло показаться. В самом деле, пока я стоял возле нее, она ни разу не перевернула страницы, зато с меланхоличным видом положила себе в рот уже три спелые сливы, а сейчас, выбрав с тяжким вздохом четвертую, вонзила в ее сочную мякоть свои белые зубки, так что капельки красноватого сока потекли у нее по подбородку; тут она неожиданно взглянула вверх и увидела меня на стене. Она вздрогнула и чуть не подавилась косточкой.