Это был любезный, с виду положительный молодой человек лет двадцати пяти, хорошо сложенный, с открытым, несколько чересчур серьезным лицом, волевым ртом и довольно крупной квадратной головой; одет он был с педантичной аккуратностью: коричневый шерстяной костюм, высокий крахмальный воротничок. Склонный завидовать качествам, прямо противоположным моим собственным, я почувствовал, что слегка тускнею в его присутствии, – уж очень он был спокоен и уверен в себе, точно ежедневно выступал с проповедями в Ассоциации молодых христиан, да и держался он с бесстрашной прямолинейностью, словно, преисполненный сознания собственной правоты, был убежден, что встретит в своем собрате такие же качества. Из его правого нагрудного кармашка торчали камертон и несколько отточенных карандашей, которые, по-видимому, нужны были ему для занятий, – как вскоре выяснилось, он преподавал в блейрхиллской начальной школе.
Он дружелюбно протянул мне руку, и миссис Лоу скрепила наше знакомство.
– У вас, молодые люди, должно быть много общего. Малкольм у нас как родной, мистер Шеннон. Он преподает в нашей воскресной школе. Настоящий труженик, вот что я вам скажу.
Поскольку ужин был уже готов, мы сели за стол, и Дэниел торжественно произнес длинную молитву, в которой, взглянув украдкой на фотографию воспитательницы, красовавшуюся на каминной доске, трогательно упомянул о своей отсутствующей дочери Эгнес, «ныне ратующей в заморских краях». Затем миссис Лоу щедро принялась разрезать на большие куски стоявшую перед ней отварную лососину.
Изрядно проголодавшийся, я набросился на рыбу с аппетитом, какого и следовало ожидать от постояльца барышень Дири. Помимо большого количества рыбы, на столе было еще множество всякой снеди – отварной картофель в мундире, горошек, холодная ветчина и язык, маринады, домашние соленья, – словом, этот простой добротный ужин мог бы привести в восторг куда более изощренный вкус, чем мой. По случаю моего приезда пекарь специально испек бисквит с марципанами, украшенный замороженными вишнями. Но больше всего мне понравился хлеб. Легкий, хорошо подошедший, с тонкой хрустящей корочкой, он издавал чудесный аромат и таял во рту. Лоу был очень доволен, когда я отважился похвалить его продукцию. Он взял с блюда кусочек, помял его, слегка понюхал, потом с видом человека, совершающего священнодействие, растер между пальцами. Взглянув через стол на сына, он со знанием дела заметил:
– Немножко недопекли сегодня, Люк… но плохим его не назовешь. – Затем, повернувшись ко мне, он просто сказал: – Мы серьезно, относимся к нашему делу, сэр. Для многих бедных людей нашей округи – вся жизнь в этом хлебе. Они почти ничего другого не видят, все эти шахтеры, пахари, рабочие на фермах; у всех большие семьи, а получают они шиллингов тридцать пять в неделю. Вот почему мы делаем наш хлеб из самой что ни на есть лучшей муки, заквашиваем на самых сладких дрожжах и замешиваем только вручную.
– Лучший хлеб во всей округе, – вставил Малкольм, обращаясь ко мне. Он сидел рядом с Джин и со спокойной, довольной улыбкой передавал блюда.
Дэниел улыбнулся:
– Угу, иные приходят за целых пять миль к нашему фургону, чтоб купить хлебца. – Он помолчал и, выпрямившись, с достоинством продолжал: – Вы, конечно, знаете, мистер Шеннон, что говорится в библии о хлебе насущном. Помните, как спаситель пятью хлебами накормил тысячи и как он преломил хлеб со своими учениками на тайной вечере?
Я пробормотал что-то невнятное, но тут мне на помощь пришел Люк: передавая клубничный джем, он слегка подмигнул мне левым глазом, и я поспешил потихоньку завести с ним разговор о достоинствах его мотоцикла. Однако от Дэниела не так-то легко было отделаться. Глава семьи, выступавший с проповедями на собраниях своей общины, он привык разглагольствовать, и сейчас, глядя на меня своим лучистым, серьезным и благожелательным взглядом, он, казалось, твердо решил выяснить, что я собой представляю.
– Конечно, доктор, у вас тоже благородная профессия. Лечить больных, возвращать к жизни калек, ставить на ноги хромых – что может быть похвальнее? Я был горд и счастлив, сэр, когда моя дочь решила посвятить себя этому великому и замечательному делу.
Я молчал, ибо все равно едва ли сумел бы растолковать ему, что вовсе не собираюсь быть врачом-практиком, а хочу всецело посвятить себя чистой науке.
Нимало не смущаясь моей замкнутостью, Дэниел с достоинством и смирением, непонятным образом уживавшимися в его натуре, вернулся к прежней теме; сказав несколько слов о всеобщем братстве людей и о христианском принципе «помогай ближнему», он с этих позиций двинулся на меня в лобовую атаку:
– Могу я спросить вас, сэр: а каковы ваши убеждения?
Я медленно потягивал чай. Все, кроме Ходдена, чей взгляд выдавал некоторую настороженность, добросердечно и внимательно смотрели на меня, с живым интересом ожидая моего ответа, точно это было самым главным, тем камнем, которого только и недоставало, чтобы увенчать прочное здание их общего одобрения. А мисс Джин, слегка раскрасневшаяся от горячего крепкого чая, так и уставилась на меня блестящими глазами, слегка приоткрыв рот.
Что же мне, черт подери, сказать им? Я достаточно хорошо знал, какая вражда существует в маленьких городках между людьми разных религиозных убеждений, и понимал, какое я могу вызвать смятение, поведав им правду о том, что я католик, случайно забредший в менее мрачные коридоры скептицизма, но в глубине души все еще придерживающийся своей первоначальной веры. Эта мысль заставила меня прибегнуть к той же версии, которую я сочинил для мисс Лоу. В конце-то концов какое это имеет значение? Я никогда больше не увижу это достойное семейство, и не к чему нарушать установившееся между нами согласие; к тому же, если я буду достаточно ловок, мне и не придется лгать.
– Видите ли, сэр, – начал я, да так бойко, что сам поразился: казалось, эти добродетельные люди вызвали к жизни самые скверные и коварные стороны моей натуры, – по правде говоря, моя работа в качестве-биолога не оставляла мне много времени для посещения церкви. Однако воспитывался я в Ливенфорде, в семье необычайно строгих пуританских взглядов. Вообще, – тут я снова вспомнил свое детство, проходившее под знаком двух противоборствующих влияний, и лишь скромно подправил наименее правдоподобную из сказок, которыми похвалялась бабушка, – мой прадед по материнской линии был одним из тех, кто пролил свою кровь в битве при Марстонмуре.[3]
Наступила пауза. Они медленно вникали в смысл моего ответа, и я заметил, что он произвел на них не только удовлетворительное, а в высшей степени благоприятное впечатление.
– Не может быть! – Дэниел с вполне понятным интересом наклонил голову. – При Марстонмуре! Да ведь все, кто там был, – мученики, святые. Вы должны гордиться таким предком, мистер Шеннон. И, – не без хитринки добавил он, – надеюсь, вы всегда будете помнить о таком хорошем примере.
Теперь, когда это препятствие было преодолено, атмосфера дружелюбия и согласия прочно воцарилась за столом. После того как Малкольм, пространно выразив свои сожаления, откланялся и ушел (он по вечерам преподавал в Блейрхиллском институте, и миссис Лоу поведала мне, что он взялся за эту дополнительную работу только ради своей овдовевшей матери), мы перешли в гостиную, и мисс Джин уговорили сыграть на пианино пьесу Грига. Затем потолковали об отсутствующей Эгнес. Ее последнее, очень бодрое письмо было с гордостью прочитано вслух. Затем одну за другой мне любовно показали фотографии, пожелтевшие и немного туманные; на них были изображены группы туземных ребятишек в белых передничках, тощих, большеглазых и каких-то удивительно трогательных, а с ними – заботливая, улыбающаяся воспитательница; несколько деревянных хижин, кусочек голого двора, и все это неизменно на фоне буйной растительности, диковинных деревьев, похожих на гигантские папоротники, ярких полос солнечного света, перемежающихся с густой, черной тенью.
Когда пробило восемь часов, я поднялся и, несмотря на протесты, стал прощаться, дружески обменявшись со всеми рукопожатием.
– Вы оказали нам большую честь, сэр, – сказал Дэниел, и глаза его неожиданно потеплели. – Может, в следующий раз приедете к нам с ночевкой?
– Да, конечно, и приезжайте поскорее. – Миссис Лоу сунула мне в руку пакет и тихонько шепнула: – Это немножко шотландского песочного печенья, чтоб было чем полакомиться в пансионе.
На улице было совсем темно, когда Люк и его сестра вышли вместе со мной, чтобы проводить меня на станцию. По дороге Люк великодушно предложил мне пользоваться его мотоциклом, когда мне вздумается. Поезд тронулся, и мисс Джин Лоу пошла рядом с моим окошком.
– Надеюсь, вы остались довольны своей поездкой, мистер Шеннон. Мы-то все очень довольны, я знаю, что очень.
В купе, кроме меня, никого не было, и я забился в угол: я устал от этого чрезмерного радушия и сейчас попытался проанализировать свои впечатления. По правде говоря, знакомство с этим простым трудолюбивым семейством преисполнило меня сильнейшим отвращением к себе. Какой я ничтожный и жалкий! Вообще говоря, я даже почему-то казался себе настоящим подлецом.
Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.
– Нет! – громко воскликнул я в пустом вагоне. – Не могла же она… не может… Это нелепо!
6
Наступил февраль с сильными морозами и холодными, ясными, сверкающими днями, будоражившими кровь. Прошло больше месяца с тех пор, как я всецело отдался своей работе. И жизнь казалась мне поистине прекрасной.
Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».
Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, – прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.
Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, – и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.
По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.
Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, – к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.
Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.
Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами – я никогда еще не видел таких.
Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, – от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.
– Добрый вечер, Шеннон. – Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. – Все еще сидите?
Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.
– Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?
Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?
И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу – Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.
По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.
– Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?
– Я возьмусь за расчеты на той неделе.
– А сколько вы сделали за время моего отсутствия?
Я помедлил.
– Ничего.
Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.
– Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… – Он слегка запнулся. – Почему, почему вы так поступили?
Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.
– Я должен был разгадать эту загадку…
– В самом деле! – У него даже нос побелел. – Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.
Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.
– Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.
– Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.
Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.
– Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.
Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.
– Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, – все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.