— Понятно, — кивнул я профессору теоретической банальности.
— И этих самых человечков должно быть немало. Поэтому я и не уверен, что ты найдешь среди них автора телеграммы.
— Ладно, поживем — увидим, — сказал я. — Мне так не кажется. Попробуем, поищем, посмотрим. Надеюсь, что найдем.
— Да, это было бы хорошо, — повторил Владилен. — К сожалению, я послезавтра должен уезжать, ты же знаешь — служба не ждет, мне вообще надо готовиться к отъезду.
Владилен, кадровый работник Внешторга, полжизни провел где-то за рубежами, и у меня постепенно создалось впечатление, что он воспринимает жизнь как очень доброжелательный, заинтересованный, активный турист. Хотя, возможно, я был к нему несправедлив.
— А ты куда едешь сейчас? — спросил я его из вежливости, хотя, честно говоря, мне это было безразлично.
— Должен ехать в Уругвай.
— В командировку?
— Да нет уж. Заместителем торгпреда. Года на два — на три… — Помолчал немного, потом добавил. — Вот если эта история не задержит…
Я удивился.
— А как это может тебя задержать?
— Ну, знаешь ли — это не вопрос… По-разному бывает. И посмотреть на эту историю могут по-разному. Кто-то умер или кого-то убили, какие-то неприятности, странная история. Кадровики ведь люди въедливые. Конечно, история эта во всех отношениях неприятная.
— Да ты не бойся, тебя эта история никак затронуть не может, — сказал я и почувствовал, что меня распирает от желания сказать ему, что-нибудь злобное, обидное.
— А я и не боюсь, — усмехнулся Владилен и серьезно добавил, — но все равно думать об этом приходится…
Он взялся за ручку двери и неожиданно спросил самого себя
— и вопрос этот прозвучал как ремарка в старых пьесах — «в сторону».
— Оно мне надо?
И вышел.
Да и мне пора идти укладываться. Притомился я сегодня. Надо выспаться, завтра предстоит трудный день. Надо довести до конца эту странную историю.
Где-то на задворках усталого мозга, на краю дремлющего сознания жило ощущение, или воспоминание, или предчувствие я знаю ответ на все вопросы, со мной это уже все было, однажды я уже все это пережил — терял, любил, скорбел и ненавидел.
Но когда? Кого? Не мог понять. Или припомнить, а может быть, предположить.
Почему? Почему же никому не нужно знать, отчего и как умер Кольяныч? Почему этого не хочет директор школы Оюшминальд? Почему так ожесточенно отталкивает мои вопросы Вихоть? И Владилену это совершенно не нужно — дед ведь уже прожил долгую, хорошую жизнь. Странно. Непонятно мне.
У Лары закрывались глаза, и веки у нее тяжелели и опускались, как у дремлющей птицы. Только Галя выглядела бодрой, но думала она сейчас о чем-то далеком.
— Идемте спать, — сказал я.
Лара ответила:
— Да, пора. Я устрою Галю с собой, а тебе, Стасик, мы постелили на диванчике у папы, наверху…
Я поднялся по скрипучей лестнице в мансарду. Здесь прошла какая-то очень важная часть моей жизни.
Удивительная комната, переоборудованный в жилье чердак, с потолком, косо падающим от одной из стен почти до самого пола на противоположной стороне. Легкий запах пыли и дыма и тугой дух смолистой сосновой вагонки, которой обита мансарда.
Кожаный черный диван с валиками. Старый буфетик с выпуклыми фацетными стеклами, превращенный в книжный шкаф. Подзорная труба. Старый барометр. Старая керосиновая лампа с цветным фаянсовым абажуром Рассохшиеся венские стулья. Этажерка.
Нигде в домах больше нет этажерок. Вообще нечасто встретишь сейчас в доме столько старых вещей. Не старинных, а старых. Люди не ощущают поэзии старых вещей — с первого рубежа благополучия они выкидывают этот надоевший хлам и покупают модненькую полированную мебелишку из прессованных опилок. На следующей ступеньке преуспеяния возникают финские и югославские гарнитуры, а те, кто взошел уже в полный материальный порядок, начинают азартно собирать «старину», безразлично, красиво ли это, удобно, уместно ли в современных городских квартирах. Это неважно, важно, что вещи старинные, подлинные — знак успеха, достатка, жизненного уровня.
А Кольяныч жил в окружении старых вещей. Они были частичками его прошлого, а он не отказывался ни от одного прожитого дня. Я думаю, он жалел эти вещи, как жалеют старых, уже бесполезных в хозяйстве животных. От новых, от молодых наверняка было бы пользы больше, но этих-то стариков не выгонишь — все — таки жизнь прожита с ними.
Окно около постеленного мне дивана было закрыто, я хотел распахнуть его и увидел, что фрамуги так и не расклеивали с зимы. Между рамами лежала запылившаяся вата, украшенная обрезками фольги. И вспомнил, как сказал мне здесь Кольяныч:
«…Старость — это разобранная новогодняя елка. Исчез аромат хвои, падают желтые иголки, лысые веточки торчат, обрывки серебра. И я бы поверил, что праздник жизни кончился, но всегда вдруг находишь одну — единственную забытую игрушку — и она сулит надежду, что пусть хоть через год, но радость придет снова…»
Я скинул ботинки, бросил на стул брюки, прилег на диван, и меня затопило непонятное сонливое возбуждение, я не мог пошевелиться от усталости, и заснуть не было сил.
Я видел забытый под столом коричневый мешок спущенной кислородной подушки, обессиленный понтон тонущего корабля жизни Кольяныча. Все бесполезно. Если бы эта подушка раздулась до размеров дирижабля, она бы и тогда не подняла повисшего над бездной Кольяныча. Телеграмма, как разрывная пуля, уже разрушила его сердце.
Сейчас не нужно думать об этом. Сейчас нужно заснуть. Заснуть.
Вертелся с боку на бок, вставал, курил, ложился опять и прокручивал снова и снова все разговоры за день, придумывал незаданные вопросы завучихе Вихоть, находил остроумно-едкие ответы Владилену, стыдил директора Оюшминальда, и меня заполняла огромная обида, боль, печаль. Остро саднящий, жгущий струп незаживающей душевной раны.
Лежал неподвижно, слушал вязкую, стоялую тишину и рассматривал через окно на затянутом дымной пеленой небосводе слепую серебряную монету луны.
И в этой тишине мне слышно было чье-то тяжелое хриплое дыхание, где-то внизу ни с того ни с сего заскрипели и смолкли деревянные половицы, отчетливо звякнуло лопнувшее стекло, невпопад ударили медным стоном стенные часы. Приподнял с подушки голову, внимательно прислушался, долго.
Нет, никого там нет. Некому ходить. Это мое прошлое уходит из умершего дома.
Нужно уснуть, и сон все растворит, все смоет. Говорят, надо с горем переспать.
Я дожидался этого волшебного мига засыпания — первой ступеньки моста над небытием, за ним — новая жизнь, но сон еще долго не шел, пока наконец я не открыл глаза и не увидел, что темнота прошла, наступило утро, и ночь выпала из жизни мутным, липким осадком без сновидений.
Школа в Рузаеве красиво стоит — в самом конце Добролюбовской улицы на вершине холма, и просматривается оттуда вся далекая округа: лес, река, красные руины Спасо-Никольского монастыря: Сама школа в лучах утреннего солнца была похожа на огромный кусок рафинада: белые стены с голубовато-синими отблесками огромных окон.
Построили школу по самому современному проекту. Два трехэтажных блока, соединенных прозрачной аркой перехода. И внутри в последней предэкзаменационной паузе — послезавтра должны были начаться выпускные экзамены — школа была такая же вымытая, нарядная и праздничная. Цветы, плакаты, лозунги, малолюдство и тишина — приметы предстоящего праздника и волнения, как перед стартовым выстрелом на соревнованиях.
Я поднялся на второй этаж и прошел в учительскую. Немолодая женщина писала за столом, что-то в журнале. Она подняла на меня взгляд, мгновение присматривалась, потом сказала:
— А-а, здравствуйте…
И я вспомнил, что видел ее вчера на поминках. Круглое лицо, рыжевато — седые волосы, стянутые на затылке в скудный пучок, блеклый крап веснушек. Нас знакомили, но в царившей сутолоке я успел сразу же позабыть, как ее зовут и кто она такая.
— Меня зовут Маргарита Петровна, — избавила она меня от неловкости. — Я преподаю географию. Мы с Николаем Ивановичем были ветераны школы. Мы с ним работали еще в старом здании, а теперь только я осталась. Последняя, можно сказать…
Свежий аромат клейкой тополиной листвы и сирени, врывавшийся в учительскую через окна, смешивался с больничным запахом соды и хозяйственного мыла — где-то рядом мыли, чистили классы.
На лице Маргариты Петровны лежала печать испуга и искренней грусти — именно сегодня в пустой учительской она, наверное, почувствовала, что осталась из всех стариков в школе последней.
— Маргарита Петровна, мне не дают покоя обстоятельства смерти Коростылева. Вы ведь в курсе дела?
— Да, конечно, — вздохнула она, и я рассмотрел, что под веснушками у нее кожа не розовая, а старчески красноватая.
— У нас все об этом знают. Да что поделаешь…
— Вот я пытаюсь, что-то поделать, — сказал я, прочно усевшись на стуле перед ней. — Вы ведь были в дружеских отношениях с Коростылевым?
— Да, скорее всего у нас были дружеские, добрые отношения, — задумалась она, сняла очки и положила на стол.
— Мы не были закадычными друзьями, но столько лет вместе работали, так много прожито вместе! Да и человек он был очень хороший…
— У вас нет никаких предположений — кто, почему, зачем мог прислать эту телеграмму Николаю Ивановичу?
Она развела руками:
— Ну, как здесь предположишь, что-нибудь? Как язык повернется про кого— нибудь сказать такое? Грех на душу взять боязно! Я ведь и представить себе не могу такого врага у него, чтоб мог столь злодейскую шутку учинить.
Она смотрела на меня растерянно и опасливо, и мне казалось, что ей хочется, чтобы кто-нибудь пришел в учительскую и прервал наш разговор. И тогда я спросил напрямик:
— А мне показалось, что у Коростылева были не слишком доброжелательные отношения с вашим завучем Вихоть…
Старая географичка заморгала, как девочка, веснушки совсем утонули в багровом румянце, она потупилась, заерзала и сказала:
— Я так не могу сказать. Они, возможно, были не очень теплые, отношения у них я имею в виду, но нельзя ведь назвать их недоброжелательными, — вздохнула тяжело и добавила: — Хотя, конечно, у них были столкновения…
Прежде чем углубляться в это сообщение, я решил уточнить для себя один не очень ясный вопрос:
— Маргарита Петровна, а власть завуча в школе велика?
Меня рассмешила ее реакция. Весь вид ее изображал — что за нелепость?! А ответила очень осторожно:
— Ну, как вам сказать? От завуча ведь довольно много зависит… Это проблема весьма сложная… Я усмехнулся:
— А чего там сложного? Вы мне расскажите, чем завуч занимается, тогда мы вместе оценим ее власть.
Маргарита Петровна поежилась, помялась, я видел, что ей страшно обсуждать дела завуча, наконец решилась:
— От завуча зависит расписание уроков, то есть наша занятость. Так сказать, количество часов, которые выделяются…
— А количество часов — это заработок? — переспросил я.
— Ну, естественно! Кроме того, завуч в известной мере является экспертом нашей работы. Молодых учителей завуч аттестует, определяет их профессиональный уровень, а для тех, кто готовится к пенсии, особенно важно, какую даст завуч учебную нагрузку…
— Почему?
— Так ведь размер пенсии зависит от заработка в последний год! Ну, а пенсионера вроде меня, если завуч занелюбит, можно вытурить в один хлоп…
— Вот мы и выяснили вдвоем, что власти и возможностей у завуча в школе хватает, — покачал я головой и спросил еще:
— Маргарита Петровна, может быть, я ошибаюсь, тогда вы меня поправьте, но вчера на поминках мне показалось, что школьные преподаватели относятся к Екатерине Сергеевне Вихоть очень сдержанно.
Учительница пришла в совершенное смятение, на ее добром, простоватом лице выступили от волнения мелкие бисеринки пота:
— Вы ставите меня в очень трудное положение, предлагая оценивать их отношения… Я и о Екатерине Сергеевне не хотела бы ничего говорить, поскольку она человек сложный и отношения с людьми у нее непростые…
— А в чем эта сложность отношений?
— Понимаете, с ней стараются по возможности избегать конфликтов, потому, что она женщина резкая и памятливая.
— Так, это я уже понял, — согласился я. — Но Коростылев, как мне сдается, этих конфликтов не боялся. Вы мне не скажете, в чем, собственно, расходились-то они с завучем?
— Как бы это точнее сказать. — Географичка поежилась, будто от пронизывающего ветерка. — Я не умею формулировать, но однажды Коростылев при мне сказал ей: учителю, которого не любят ученики, надо менять работу. Он скорее всего ребенка ничему не научит, а если научит, то школьник это плохо запомнит, а если все — таки задолбит, то употребит не для доброго дела.
— Позиция спорная, — усмехнулся я — Но, видимо, она и определила их отношения?
Маргарита Петровна долго сосредоточенно чиркала, что-то в журнале, потом бросила ручку на стол и сказала:
— Видите ли, их отношения сложились таким образом не сразу, они имеют некоторую историю, так сказать. Раньше они не выходили за рамки профессиональных разногласий, связанных с разным подходом к вопросу обучения. Потом уже это стало обрастать разным отношением к людям, превращаясь постепенно в столкновение разных мировоззрений.
— И что, долгая история у этого столкновения?
— Я думаю, что их человеческие взаимоотношения сломались после суда между Салтыковыми.
— А, что за суд? — поинтересовался я.
— У нас учится девочка Настя Салтыкова. Сложная девочка. Она заканчивает в этом году десятый класс. Тяжело с ней доставалось нам. И вот два года назад отец Насти, который официально разведен с матерью, подал в суд иск о передаче ему права воспитывать девочку.
— Да, это не часто бывает, а чем он мотивировал?..
— Мол, мать Насти не разрешает ему встречаться с ней. Ну, знаете, обычная драма неудачного брака — воюют между собой родители, а страдают дети.
— А какое это имело отношение к Коростылеву? — спросил я.
— Дело в том, что в суде Коростылев совершенно неожиданно поддержал отца. Он настаивал на том, чтобы девочку передали на воспитание Константину Салтыкову. Это для многих было неожиданно, но у Николая Ивановича всегда были какие-то особые, неожиданные для многих поступки и соображения…
— А вы сами, Маргарита Петровна, что считали правильным?
— Я? — будто впервые задумалась она над этим вопросом.
— Пожалуй, я тоже считала бы правильным передать девочку отцу. Мне никогда не казалось, что мать Насти Салтыковой может дать ей надлежащее нравственное воспитание, но меня в суд не вызывали…
— И что? Почему этот суд повлиял на отношения Коростылева с завучем?
— Так ведь мамаша Салтыкова — близкая подруга Вихоть! И Екатерина Сергеевна тогда очень возмутилась позицией Николая Ивановича, чуть ли не до скандала дошло! И в суде, и потом здесь, в учительской, был очень крупный разговор.
— А как объяснял Коростылев свою поддержку иска отца? — допытывался я.
— Вы знаете, я бы не хотела сплетничать о матери Салтыковой или, упаси бог, о Екатерине Сергеевне, — смущенно сказала географичка, — но Салтыкова — крупный торговый работник, ну, знаете, со всеми свойственными этому роду людей чертами. И Николай Иванович считал, что она дурно воспитывает девочку, но почему он стоял за Константина Салтыкова в суде, я вам не могу точно объяснить, я его весьма плохо знаю. Гораздо лучше, чем я, Салтыкова знает наш физик Сухов. Они вместе ездят на охоту, на рыбалку, наверняка между собой обсуждают свои проблемы. Если вас интересует этот вопрос, то, наверное, Сухов мог бы вам лучше объяснить существо спора…
В это время резко распахнулась дверь, и в учительскую заглянула Вихоть Молча, внимательно переводила она тяжелый взгляд с меня на учительницу, будто проверяя, что здесь могла она наболтать неуместного, какой сор выносила без спроса из ее избы. Потом сухо кивнула и снова пригляделась к Маргарите Петровне, словно проверяла взволнованную географичку на детекторе лжи, и я с болью наблюдал, как женщина под давлением серых выпуклых глаз Вихоть быстро увядает, сникает, корчится, словно ее застигли за очень непотребным занятием. Я так же молча кивнул, а учительница робко сказала: