Завещание Колумба - Вайнер Аркадий Александрович 4 стр.


— Может быть, дорогой мой… Во всяком случае, такие банальности начинают говорить перед расставанием… Дело в том, что твоя профессия идеально наложилась на твой характер, и ты превратился в одинокого волка — тебе никто не нужен…

— Разве? — искренне удивился я. — Я этого раньше как-то не замечал.

— Уж поверь мне! Беда в том, что ты людей не любишь, к каждому ты предъявляешь невыполнимые требования. И от этого мне так тяжело с тобой! Я человек открытый, я люблю людей.

Я резко затормозил машину, так, что у Гали мотнулась голова и она не смогла завершить свое гуманистическое выступление. Выключил зажигание, отворил дверцу и сказал ей:

— Я думаю, что говорить «я люблю людей» так же пошло и глупо, как заявить, что «я умный и бескорыстный человек». Люди не вырезка с грибами, и любить их — ежедневный труд души, страдание и служение им, а не кокетливая болтовня! За всю жизнь я не слышал от Кольяныча ни слова о его любви к людям. Все, пошли.

У калитки стояла какая-то женщина, которая сразу сказала:

— Опоздали вы маленько — Николай Иваныча из школы хоронили… Вы прямо на кладбище поезжайте, может, поспеете до схоронения… Лариса сказала, что на поминки часа в два вернутся… а вы знаете, где кладбище?

— Знаю, спасибо…

Я повернулся к машине, и тут разнесся протяжный визг, острый, высокий вой, гневный лай, опадающий в жалобный, тонкий скулеж. Барс. Это Барс услышал и узнал мой голос.

— А где собака? — спросил я женщину.

— В доме пока заперли, — вздохнула тяжело она. — Жалко пса, прям как человек убивается… В сенях его пока оставили, а то бы на кладбище побежал… Не дело это… Как все вернутся — выпустим… а времени пройдет сколько — то, глядишь, привыкнет пес… Дети родные — и те привыкают… Все привыкают… Мертвого-то не воротишь…

Я взбежал по ступенькам, распахнул дверь, и Барс черным лохматым комом вывалился мне навстречу, встал на задние лапы, лизнул жарко в лицо, тяжело дыша, забил тугой метлой хвоста по струганным доскам крыльца.

— Куда вы его? — закричала женщина. — С ним Ларка и та не может справиться! Убежит он теперь…

— Некуда ему бежать, — сказал я — Поехали со мной, Барс…

Барс улегся на заднем сиденье, свернулся клубком, засунул морду под лапы и замер, а я погнал машину обратно — через безлюдный центр, через Приречье и Маросановку — к кладбищу.

По всем статям Барс мог бы сойти за овчарку, если бы не вялые уши и загнутый кренделем вверх хвост. Несколько лет назад этот симпатичный беспород приблудился к Кольянычу и остался навсегда. Тогда еще я спросил Кольяныча, почему он раньше не держал собаку.

— Раньше не мог себе позволить, — усмехнулся он, — а теперь могу…

— Почему? — удивился я.

— А она теперь со мной на всю жизнь — до конца. Обычно люди, когда берут собаку, не задумываются над тем, что почти наверняка переживут ее, а собака не стул, не костюм. Вместе с ней потеряешь часть себя, а теперь все по — честному — никому не ведомо, кто из нас кого провожать будет…

Вот и вышло, как он хотел — Барс его провожает.

Опоздали мы на похороны. Подъехали к воротам кладбища, а оттуда люди уже выходят. Много стариков, много детей в школьной форме. И множество каких-то не распознанных мною людей в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами — мне всегда толпа у гроба кажется неразличимой. Только старики и дети запоминаются, они ни на кого не похожи, каждый сам по себе.

Я оставил Барса в машине, и мы с Галей прошли по единственной аллейке кладбища, почти до самого конца, туда, где за невысоким забором густо разрослись осокори и вербы и далеко видна утекающая к югу река.

Холм из цветов и жестяная табличка «Николай Иванович Коростылев, 73 лет». Пригорюнившаяся, с сухими глазами стояла Лариса, опираясь на дебелое плечо своего Владилена, дежурно — огорченное лицо которого никак не могло скрыть бушующих в нем жизненных соков. Понурые, уставшие от неприятной и не очень понятной им печальной процедуры, ковыряли носками ботинок песок двое их мальчишек.

И незнакомая мне совсем молодая женщина в черном платье.

Владилен, истомленный ролью скорбящего родственника, откровенно обрадовался мне, замахал рукой, и в его гостеприимно приглашающих жестах было облегчение человека, получившего возможность размять затекшие конечности.

— Жалко, очень жалко старика, — сказал он мне физкультурным голосом и разумно-рассудительно добавил: — Да ведь сам вместо него не ляжешь…

И по тому, с каким деятельным интересом он смотрел на стоящую за мной Галю, было ясно, что он не только сейчас не собирался ложиться под жестяную табличку вместо Кольяныча, но и вообще мысль о возможности собственной смерти в будущем кажется Владику совершенным абсурдом.

Лара медленно, будто спросонья, повернула к нам голову, долго смотрела на меня, словно припоминала, кто я такой, потом сделала неуверенный шаг навстречу, уткнулась мне лицом в грудь и тихо заплакала. И сквозь всхлипывания я слыхал ее тихие причитания:

— Как же можно так… Он ведь в жизни мухи не обидел… Он добрый… Боже мой, какое зверство…

Я не мог понять, о чем она говорит. И спросить сейчас не мог. Просто обнимал за плечи и тихо гладил по спине. Охапки подаренной мне бабкой сирени упали на дорожку, и неловко переминавшийся Владик наступал своими желтыми мокасинами на сочные гроздья фиолетово-синих цветов.

— Поехали, Ларочка, домой, — сказал я. — Потом поговорим…

— Да — да, Ларок, надо ехать, — готовно подхватил Владик.

— Слезами тут не поможешь, а дома надо еще оглядеться, все проверить — люди ведь званы, помянуть надо отца добрым словом… а со Стасом потом поговорим, я ему сам расскажу…

Лариса молча кивнула — она всегда со всеми, со всем соглашалась.

Стоявшая с ними женщина в черном вдруг резко сказала:

— Владилен Петрович, вам, наверное, действительно надо взять детей и ехать домой, а поговорить следует сейчас…

— Пожалуйста, — пожал он своими круглыми, пухлыми плечами. — Не понимаю только, почему сейчас? Отца нашего никаким разговором уже не возвратишь, а дома люди званы… Надо, чтобы было все, как водится у приличных людей…

— Наверное, — сказала женщина и скинула с головы черный кружевной платок, — но, скорее всего один из этих приличных людей и загнал его сюда…

И показала пальцем на жестяную табличку «Николай Иванович Коростылев».

Владик набрал в обширную грудь воздуха, сокрушенно громко вздохнул и возвестил присяжно-поверенно:

— Наденька, как все молодые люди, вы максималистка! Из-за одного затаившегося мерзавца не можем же мы подозревать всех людей, окружавших Николая Иваныча!..

Я молча слушал их, и в голове тонко вызванивало: «…его убили… он умер от инфаркта…», но я не перебивал их и не задавал вопросов, потому, что я профессионал в человеческом горе, и профессия моя начинается с терпения. Адский жар терпения выжигает всего сильнее душу, она сохнет постепенно, трескается, стареет. Сыщик начинается не с хитрости, быстроты и храбрости. Розыск ответа на любую загадку начинается с терпения.

А Гале ненавистно всякого рода терпение. И неясность своего положения и роли. Поэтому она выступила вперед и давая сразу понять, что она мне человек не чужой и, естественно, им таким образом свой, сказала своим мягким, сострадательным голосом, не допускающим никакого отказа.

— Стасу надо объяснить, в чем дело… Мы же ничего не знаем… Стас, безусловно, сможет… Я не дал ей договорить:

— Минуточку… Все идут домой… Галя, помоги там Ларе, чем сможешь, а мы с Надей задержимся ненадолго… Мы вас скоро догоним…

Пережив мое предложение как новое, ничем не спровоцированное оскорбление, Галя, тряхнув своими прекрасными волосами, взяла Лару под руку и повела к воротам, мальчишки побежали вперед, а Владик степенно зашагал следом. Стихали постепенно их шаги, громче заголосили птицы в кронах старых деревьев, истончался, исчезал сочувственно — соболезнующий голос Гали, успокаивающий Лару ненужными словами, и почему-то эти отдельно доносившиеся слова казались мне похожими на мято-желтые пятна солнца, с трудом прорвавшиеся сквозь густую зелень, дрожащие, бесформенные, обманчиво недостоверные, как нелепые разводы на маскхалате.

Здесь остро пахло сырой глиной и перепрелой хвоей.

Я обернулся и увидел, что Надя складывает оброненные мной цветы, помятые толстыми ногами Владика, на могилу Кольяныча. Она выпрямилась, посмотрела на меня и, угадывая незаданный вопрос, сказала:

— Я вас хорошо знаю, я вас много раз видела у Коростылева. Вы меня не запомнили, я девчонкой тогда была… Вы приехали первый раз девять лет назад.

— Да, давно это было, — кивнул я. — Приблизительно лет девять-десять назад. Она покачала головой.

— Не приблизительно, а точно — девять лет назад. В июле это было…

— А почему вы это так точно запомнили? — спросил я из вежливости.

— Потому, что я в вас сразу влюбилась. Мне было четырнадцать лет, и никогда до этого не видела более интересных людей.

— Занятно, — усмехнулся я. — За прошедшие годы у вас была возможность убедиться во вздорности детских увлечений.

Она ничего не ответила, и поскольку пауза угрожала затянуться, я быстро сказал:

— Последнее время меня преследует странное воспоминание… Я пришел в зоопарк и в клетке между вольерами пантеры и тигра увидел собаку. Обычную собаку, дворнягу. Тогда я поглазел на нее и ушел, а теперь все чаще думаю, что делала в клетке между пантерой и тигром дворняга? что должна была изображать в зоопарке нормальная простая собака?

Надя покачала головой.

— Не понимаю…

— Я и сам не очень понимаю, — махнул я рукой. — Я ощущаю себя собакой, попавшей по недоразумению в клетку зоопарка.

Она повернулась ко мне, и я первый раз внимательно рассмотрел ее лицо — очень тонкое, смуглое, с родинкой над переносьем — как кастовая «тика» у индийских женщин. Красивая девушка, ничего не скажешь.

— Удивляюсь, что я вас не запомнил, — сказал я.

— Мы в соседнем доме жили. Когда вы приезжали, я смотрела на вас через забор и подслушивала, о чем вы с Коростылевым разговаривали… Да, что там! Все утекло…

Из нагрудного карманчика она вынула сложенный серый лист и протянула мне.

— Посмотрите…

Развернул лист — телеграмма. На сером бланке наклеены белые бумажные полосочки, покрытые неровными рядами печатных букв. Я пытался вчитаться в текст, но ужасный смысл слов, их злой абсурд не вмещался в сознании.

Неровные черные буковки, похожие на муравьев, елозили и мельтешили на белых дорожках бланка, прыгали и перестраивались, пока не замерли на миг — и брызнули в глаза нестерпимым ядом ужаса и боли.

«РУЗАЕВО МОСКОВСКОЙ ОБЛАСТИ НАГОРНАЯ УЛИЦА 7

КОРОСТЫЛЕВУ НИКОЛАЮ ИВАНОВИЧУ ВЧЕРА ВАША ДОЧЬ ЗЯТЬ ВНУКИ ПОГИБЛИ АВТО — КАТАСТРОФЕ ГОРОДЕ МАМОНОВЕ ВОРОНЕЖСКОЙ ОБЛАСТИ ТЕЛА НАХОДЯТСЯ ГОРОДСКОМ МОРГЕ ВЫЕЗЖАЙТЕ ДЛЯ ПОЛУЧЕНИЯ ДОКУМЕНТОВ зпт ЛИЧНОГО ИМУЩЕСТВА ПРИСКОРБИЕМ ПРОНИН»

Я прочел еще раз телеграмму, и снова, и еще раз, но ощущение контуженности, полного разрыва с реальностью не проходило. Гудело в голове, слова прыгали перед глазами, как желтые солнечные блики на густой листве.

— Что это такое? — растерянно спросил я.

— Его убили этой бумажкой, — тихо сказала Надя. — Он прочел телеграмму при почтальоне и сразу потерял сознание. Успели довезти до больницы, через час умер…

— А Лариса? — задал я бессмысленный вопрос.

— Они приехали на другой день. Ни о чем не подозревая. Они на машине возвращались из отпуска…

Грустный хаос поминок. Оцепенело сидел я за столом, слушал, что говорят, внимательно смотрел на этих людей, которых никогда раньше не видел, а Кольяныч прожил с ними рядом много лет, дружил с ними, помогал, учил, и, судя по всему, они его уважали, ценили и любили.

А кто-то один взял и убил его. Зачем? Почему? За что?

В том, что этот человек сидит сейчас с нами в печальном застолье и поминает добрым словом безвременно ушедшего от нас Николая Ивановича, я не сомневался. Конечно, не тот, что несколько дней назад подал в окошечко телеграфа смертоносный бланк, уплатил полтора рубля, получил квитанцию на точный выстрел в цель за тысячу верст и исчез после этого во тьме неизвестности. Он был далеко и мне сейчас неинтересен.

— Возьмите еще блиночек.

— Что? — обернулся я и увидел, что женщина, встречавшая меня давеча у калитки и сторожившая Барса, протягивает мне глубокую плошку с блинами.

— Блинков, говорю, возьмите еще… Вы поешьте маленько, а то стоит у вас тарелка нетронутая, а блины у нас замечательные — кружевные, тоненькие. Сейчас такие не пекут

— все торопятся, некогда! Толстые да клеклые, одно слово — «бабья лень». Вы этот блинок в сметану мокните да селедочки пару кусков в него заверните — объеденье получится.

— Спасибо большое… Я потом возьму…

Нет, отправитель телеграммы мне понадобится потом. В конечном счете он только пуля, разорвавшая сердце Кольяныча. Последнее звено в сложном механизме убийства. Должен быть ствол, из которого полетела эта пуля, необходим прицел — мушка, обязательно есть курок. Кто-то из присутствующих на поминках людей — друзей, соседей, знакомых, сослуживцев — часть системы, убившей Кольяиыча. В этом я был твердо уверен.

…— Не кушаете вы ничего… — Та же женщина смотрела на меня горестно. — Покушайте чего-нито, вам силенки еще понадобятся. И выпить надо хоть стаканчик — хмель горе жидит, боль размягчает.

— Спасибо, не могу я сейчас.

— А вы через «не могу», потому, что надо… Я знаю, что вам горько сейчас, уважали вы его сильно. Да и он вас любил заимно. Я знаю, говорил он о вас часто. Я ведь соседка, к покойнику Николай Иванычу часто ходила, последние-то годы Лара редко с Москвы наезжала, считай, бобылем он проживал, а меня Дуся зовут — слышали от него, наверное?

— Слышал, — кивнул я. Не мог я вспомнить никаких разговоров о Дусе, но огорчать ее не хотелось.

А она, обрадованная найденной между нами человеческой ниточке, продолжала ухаживать за мной.

— Вы рюмочку выпейте и закусите салом, гляньте, сало какое — в Москве такое не сыщешь, розовое, мясное, с «любовиночкой»…

Галя, сидевшая рядом с Ларисой, уже подружилась с ней на весь остаток жизни, утешала ее, опекала, обнимала за плечи, чего-то шептала на ухо — видимо, учила жить. Галя выступала в своей коронной роли — помогала людям, сострадала и соучаствовала не в празднике, не в победах и успехах, это-то каждый холявщик горазд, а протягивала свою твердую руку помощи и поддержки в беде и горе Надежную руку, не сомневающуюся в своей необходимости. И так она была поглощена своим участием в чужой беде, что не приходило в голову взглянуть на Ларкино лицо — слепое, плоское мертвое.

В комнате было очень душно. Толстый человек напротив меня достал кожаный портсигарчик и постукивал нетерпеливо по столу не решаясь закурить здесь и не зная удобно ли уже встать из-за стола. Удивительно было видеть на этом огромном торсе розовое детское лицо в круглых очках.

Полнокровное лицо взрослого старшеклассника туманилось выражением неуверенности застенчивой робости сомнением в праве на какой-нибудь самостоятельный поступок. Сквозь круглые стекляшки бифокальных очков выглядывали время от времени растерянные глаза с молчаливым вопросом почти просьбой вам будет необидно, если я скажу? Я вас не побеспокою своим поступком?

Справа на него наседала, все время, что-то объясняла и поучала крупная белая женщина похожая на говорящую лошадь. Она, что-то требовала от него уговаривала доказывала, а он вяло отбивался я слышал его тягучий чуть гундосый голос:

— Фатит… Екатерина Сергеевна… от-то… фатит… я все сам знаю… для учителя это необходимо, как флеб насущный… от-то… значит… Екатерина Сергеевна… от-то…

Мне отмщение и аз воздам. Я должен восстановить, реставрировать воспроизвести смертоубийственную конструкцию. Дело в том, что я профессионал. И точно знаю, что люди руководствуются, как правило, набором достаточно стандартных побуждении и владеет ими диапазон однородных страстей. Просто в каждом отдельном преступлении они приложимы к самым разнообразным ситуациям и оттого кажутся непостижимо многоликими и загадочными.

Назад Дальше