Завещание Колумба - Вайнер Аркадий Александрович 8 стр.


— переспрашивали… Всю школу перебулгачите, а результатов будет нуль…

— А у меня есть серьезные основания, — сказал я уверенно.

— По крайней мере два…

— Даже целых два! Мне не расскажете, конечно?

— Обязательно расскажу. Первое — вся жизнь Коростылева была замкнута на школу. У него не было в привычном смысле личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была инициирована какими-то событиями в школе, о которых я обязательно узнаю. В этом я вас уверяю…

— На здоровье! Тем более, что в информаторах нужды на будет, а второе?

Нам оставалось пройти два квартала, и упремся в Комендантскую улицу. Там, где я ее увидел. Только мы должны были выйти на полкилометра раньше того места, где я оставил машину с Барсом.

— Второе? — не слеша переспросил я. — Второе основание из области ощущений. Бездоказательных, непроверяемых. Впечатления и предчувствия…

— Какие же именно у вас ощущения и впечатления? — недовольно мотнула она головой, которой сильно не хватало дуги и удил.

— Мне показалось, что вы не чрезмерно огорчены смертью своего коллеги…

Она задохнулась от ярости, только рот широко открывала, как вынырнувший из глубины пловец.

— Ну… ну… ну… это, знаете ли… дерзость… нахальство…

— Ощущение не может быть дерзостью или нахальством. Мне так показалось, — пожал я плечами. — Впечатление у меня такое сложилось.

— Наглость — то, что вы мне говорите о своих дурацких впечатлениях! Ощущение у него! что ж мне — рядом в могилу ложиться? Так я ему не жена! Я в отличие от некоторых не какой-то там Янус двуличный, а скорблю со всеми, как полагается…

Скорбит со всеми, как полагается, а ведь наверняка когда-то Кольяныч ей говорил, что Янус не двуличный, а просто смотрит он своими двумя лицами — печальным и радостным, в прошлое и будущее, скорбит и надеется. Да, забыла она в суматохе жизни, много дел должно быть у такого энергичного завуча. Скорбя как полагается, вышли мы на Комендантскую улицу, и она отрезала:

— Все, до свидания — вот мой дом, я пришла, — и показала рукой на трехэтажное кирпичное сооружение на противоположном углу.

— До свидания, Екатерина Сергеевна. Я вас еще обязательно навещу, — уверенно пообещал я.

Она пошла через дорогу, бросив мне через плечо неопределенное:

— Это уж как там получится…

Впереди по улице еле просматривался в наступившей темноте мой автомобильчик. Я медленно направился к нему, на ходу обдумывая странный маршрут нашей прогулки. Вихоть шла к кому-то — на свидание или в дом, но, встретив меня, передумала и, описав большой круг, вернулась к себе. Ах, как мне хотелось знать, к кому она собиралась в гости! К подруге? Портнихе? Сослуживице? Родственнице?

Во всяком случае, к кому бы Вихоть ни шла, она явно не хотела, чтобы я знал об этой встрече.

Я открыл дверцу машины, и Барс коротко, радостно взвыл — он тосковал в этой железной скорлупе, в отчаянии и безнадежности дожидаясь меня. Он толкался носом мне в затылок, в ухо, тонко, горлово подвизгивал, будто хотел мне сказать, что-то очень важное, и мука немоты судорожно скручивала его мускулистое, поджарое тулово.

— Терпи, брат, — сказал я ему. — Терпи. Такая у нас с тобой работа — терпение, ожидание, внимание…

Вслушиваясь в мой голос, он успокоился, примостился тихо на заднем сиденье, только уши по-прежнему стояли дыбком.

— Поехали теперь к Наде..

Ночи, настоящей тьмы в начале лета здесь не бывает. Когда я подъехал к дому, на востоке уже лежала сочная мгла, налитая густой синевой, а на другой стороне горизонта еще рдели остатки заката, и небесный купол там не доставал до земли, размытый желто — красными бликами исчезнувшего за лесом солнца. И от этого казалось, будто ночь сама источает этот недостоверный перламутрово-серый свет.

Напротив дома Кольяныча стояла у калитки женщина. Наверное, я бы и не заметил ее силуэт, еле просматривавшийся в дымных сумерках, но она шагнула мне навстречу:

— Вечер добрый… Я Дуся Воронцова… Дуся сегодня уже дважды привечала меня и все-таки снова назвала себя, потому, что привыкла за целую жизнь, что люди, едва познакомившись с ней, тотчас забывают ее невыразительное доброе лицо с мелкими чертами, словно размытыми многолетними огорчениями, тяготами и бабьими слезами.

— Здравствуйте, Евдокия Романовна, я рад вас видеть…

— Ой, как хорошо! — И заторопилась, быстро заговорила, словно спешила сказать, успеть передать, пока я снова не забыл ее: — Надя не ложится спать, она вас дожидается. Она мне сказала: «Обязательно Станислав Павлович к нам зайдет». Надюшка у меня такая в слове твердая! И другим всем верит…

Почему-то я знал, что Надя будет ждать меня. Я был уверен, что она захочет узнать хотя бы о первых моих шагах в розыске. Да и мне очень хотелось поговорить с ней. Она может мне объяснить многое. Подумал об этом — и сразу же поймал себя на том, что мне охота поговорить с ней не только о случившемся. Мне хотелось поговорить с Надей.

Дуся, еле различимая в темноте, неуверенная, незапоминающаяся, встревоженная моим молчанием, засуетилась, просительно сказала:

— Идемте, а? Сейчас еще не поздно, ничего, мы и чай сделали, и пирог я успела спечь. Заходите, Надя вам будет рада. — И, боясь, что я откажусь, быстро пошла через дорогу к своему дому.

Надя за столом читала книгу. Зеленый югославский абажур окрасил комнату в призрачные тона, в углах комнаты замерли сторожкие болотные тени. На электрической плитке тихонько пофыркивал чайник, старый жестяной чайник с носиком, заткнутым свистком. Когда-то чайник был красным, а теперь эмаль обтерлась, отбилась до металла, и стал он похож на маленький паровоз. Свисток тоненько, сипло присвистнул. В круглом жестяном котле всегда неподвижного паровозика за долгие годы столько воды накипело — полмира объехать можно, а он простоял все это время на плитке. Свисток поначалу давился паром чуть слышно, а потом его свист стал настойчивее и громче, он предупреждал нас: не молчите, — он гнал нас перед собой по невидимым рельсам необъяснимого смущения.

— Вам покрепче? — спросила Надя.

— Да, если можно, почти одну заварку.

Она довольно кивнула:

— Я тоже люблю настоящий чай.

Надя насыпала в фарфоровый заварочный чайник черно-коричневые засушенные травинки из длинной пачки со смешной этикеткой — диковинный горбатый слон, похожий на дромадера, несущий на себе погонщика с опахалом Зеленоватый полумрак, смуглая девушка с родинкой на лбу, индийской «тикой». Она в этот момент была непохожа на учительницу в забытом маленьком Рузаеве, а казалось, что сошла Надя с оборотной стороны чайной этикетки — добежит горбатый слон до края пачки, завернет его за угол погонщик, подхватит потерявшуюся принцессу и умчит обратно в забытую сказку.

Чай Надя разливала в большие чашки. Над красно-золотистой жидкостью млел белый парок. Чайник на плитке иногда тонко всхлипывал вялым свистком. Маленький паровозик, недвижимо мчащийся в никуда. Куда везешь?..

— Устали, наверное? — спросила Надя.

— Не знаю. Наверное, устал. Не знаю. Просто бывают дни, полные потерь, огорчений и неудач. Вот в такие дни меня отравляет досада, горечь, боль. И тогда я чувствую, как старею…

Дуся, неслышно сновавшая где-то за спиной, сказала:

— Ну, вам до старости еще далеко, вы совсем молодой мужчина.

Я усмехнулся, а Надя, не обращая внимания на мать, спросила:

— Как вы думаете, вам удастся, что-нибудь узнать?

Мне не хотелось с ней хорохориться, что-то изображать и представлять — я себя чувствовал с нею удивительно просто и легко. Вообще с того момента, как она мне сказала, что много лет назад была влюблена в меня, я понял, что с ней надо говорить или совершенно искренне, или не разговаривать вовсе, но мне хотелось с ней говорить. Я только сейчас ощутил, что все время хотел Надю увидеть и говорить с ней.

— Не знаю. Это трудное дело. И вполне загадочное — я понял, что очень многие не хотят, чтобы я отыскал правду

— Значит, шансы есть?

— Конечно. Такие шансы всегда есть. По своему опыту я знаю, что следователь побеждает, если он начинает думать о своем деле всегда.

Дуся, деликатно покашливая, вышла из кухни и поставила на стол пирог, высокий, румяный.

— Ешьте на здоровье, это со смородиной. Мы ее сами консервируем. Как раз на год хватает, от лета до лета.

Надя махнула рукой.

— Перестань, мама. Кого это интересует…

Пирог облегченно вздохнул, и корочка чуть — чуть опала. Дуся застеснялась и робко сказала:

— Надечка, я ведь это просто так, к слову заметила.

Надя вперилась своими черными индийскими глазами мне в лицо, чуть прикусила губу и нервно заговорила:

— Станислав Павлович, вы, наверное, думаете, что я это от кровожадности, от желания отомстить. Поверьте, я не об этом сейчас думаю. Я не могу объяснить, но точно знаю, что эта история не может закончиться ничем… Я бы очень хотела, чтобы вы нашли этого мерзавца. Мне невыносима мысль, что удивительного человека Коростылева мог безнаказанно убить какой-то ничтожный мерзавец и сейчас, наверное, веселится, радуется, как ловко все получилось у него, как это просто — убрать из жизни замечательного, нужного человека, потому, что мешал чем— то ему или стал вреден. И совсем это нестрашно и неопасно — это ненаказуемо! Вы не можете это оставить просто так…

Я пожал плечами.

— Я и не собираюсь оставлять это просто так. И не считаю вас кровожадной. Мы сейчас здесь и чаи распиваем вместе потому, что оцениваем ситуацию одинаково. Надя, а ваша завуч, Екатерина Сергеевна, сильно не любила Коростылева?

Надя досадливо дернула подбородком.

— Да нет, это не то слово. Дело не в том, что она его не любила. Она его абсолютно естественно не воспринимала, не понимала, они были разнородные существа. Ну, знаете, как бы это объяснить — вот мы с вами углеводородные, а она кремнийорганическая. Они с Коростылевым совсем разные были. Она считала его от старости чуть — чуть свихнувшимся. Этакий старый придурок, безвредный, но назойливый. Ей и мысль в голову не приходила, что его ум организован совсем по — другому, чем у нее…

— А они часто конфликтовали?

— Ну, я непосредственно дела с ними не имела, участия в их конфликтах не принимала, но, конечно, разговоры доходили. В последний раз был крупный бой. Вихоть поставила девочке двойку за сочинение, а Коростылев вынес этот вопрос на педсовет и оспаривал оценку принципиально…

— А в чем существо спора? — спросил я

— Вихоть задала им сочинение на тему «За, что я люблю Гринева и ненавижу Швабрина?», а девочка в сочинении написала: «Я не люблю Гринева и считаю его глупым, инфантильным барчуком, а Швабрина уважаю, потому, что он боролся вместе с пугачевцами против царского самодержавия и был настоящим мужчиной». Подход несколько неожиданный, но Коростылев настаивал на том, что мы не можем заставлять всех детей думать одинаково, что без свободы мнения и неожиданных подходов к привычным нам понятиям не может развиться из ребенка гармоническая личность.

— Но мне не кажется, что такой случай мог стать основой их несовместимости…

— Да, конечно, — согласилась Надя, — это я так, в качестве примера. Я думаю, что Вихоть не любила Коростылева так же, как должник, не имеющий возможности расплатиться, начинает ненавидеть человека, который и долг вроде бы не требует вернуть, но и отказывается забыть о нем…

Я закурил сигарету, устроился поудобнее на стуле и попросил:

— Поясните, пожалуйста.

— Не понимаете? — удивилась — Надя. — Вы разве не замечали, что многие люди боятся чувства благодарности, стыдятся его, они испытывают какую-то досаду против тех, кто сделал им много доброго?

— Случалось мне видеть и такое, — кивнул я.

— А Коростылев сделал очень много доброго Вихоть, но, видимо, не в коня корм. Она органически не воспринимала все то, что он хотел ей дать.

— Екатерина Степановна показалась мне человеком с огромным самомнением, — заметил я.

— Ну, это уж как есть, — усмехнулась Надя. — Она вообще из той породы людей, что искренне уверены, будто человечество произошло не от обезьяны, а от них. Наш физик Алеша Сухов сказал про завуча, что ее можно использовать как физическую единицу меры настырности — один вихоть — единица напористости и наглости.

Дуся тихо подошла к столу, чтобы не мешать разговору, длинным ножом разрезала пирог, положила на мою тарелку большой сочный кусок, молча придвинула ко мне.

— Попробуйте, мама замечательно печет все это, — предложила Надя. И Дуся обрадовалась паузе, оживело ее неяркое лицо, залучилось, яснее проступили глаза.

— Вы поешьте сначала, поговорить еще успеете.

— Спасибо! а вы, Надя, не любите сласти? — спросил я.

— Не — а, — помотала она головой. — Я вообще с детства мало ем, а суп с грехом пополам меня приучил есть Николай Иванович…

Я удивился.

— Каким образом?

— Э! Как он делал все — никогда никого не заставляя. Он умел заинтересовать в самом скучном и неинтересном деле. Я была маленькая, и Коростылев мне рассказывал, что мы с ним устроим охоту на загадочного дикого зверя, живущего в лесу за Казачьим лугом. И, мол, если нам удастся его подстрелить, то суп из него сделает нас неслыханно умными, сильными и красивыми, а назывался зверь Дикий Говядин.

Мы засмеялись оба, и я легко представил себе, как Кольяныч воодушевленно рассказывает о неведомом Диком Говядине, жарко полыхает живой глаз, а синий стеклянный полуприкрыт веком, и эта маска иронии и страсти снова делает мир недостоверным, потому, что никогда нельзя понять, говорит он правду или выдумывает, сердечно убеждает или тихонько насмехается.

— И что, подстрелили вы Говядинам — спросил я

— Я сильно болела, и пришел однажды Коростылев — не с кастрюлей, не с термосом, а со своим фронтовым котелком, завернутым в ватник. «Похлебка из Дикого Говядина!» — кричал он от самых дверей и стучал в донышко алюминиевой ложкой. — Надя потерла ладонью лоб, смежила веки, будто боялась, что мы спугнем воспоминание.

— Он уверял меня, что съеденный нами суп сделает его молодым и, скорее всего, у него вырастет оторванная рука, а я превращусь во взрослую красавицу, но обязательно надо съесть сто котелков этой похлебки. И, конечно, я не устояла перед таким соблазном.

Надя грустно засмеялась, и мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Боже мой, какие он всегда выдумывал замечательные истории! — воскликнула она, и я услышал крик сердца — Вы видели завещание Колумба?

— Да, видел.

Много раз я читал старый пергамент, и мне было непонятно, сделал ли Кольяныч его сам, нашел, купил или придумал.

А иногда, именно в такие длинные вечера, когда время утрачивало четкость, как расфокусированное изображение, мне начинало казаться, что пожелтевший лист — настоящее завещание Колумба, что эти неровные подслеповатые буквы сползли с гусиного пера на волглый пергамент четыреста лет назад в минуту душевной потерянности, утраты надежды, разлома веры. И, всматриваясь в морщинистые блеклые кружки

— пятнышки соли от океанских брызг или оброненных слез, — я слышал свист ветра, треск рушащихся рей, глухой стук бондарного молотка в днище просмоленной бочки, укрывшей внутри себя весть человечеству о том, что погибающий сейчас Христофор Колумб пересек Океан Тьмы и открыл водный путь в сумеречную далекую страну — Индию.

Индию, которая оказалась Америкой, — великое заблуждение, соединившее две половины человечества.

Прикрывал глаза и слышал сиплый быстрый голос Кольяныча:

— Не торопись судить — очевидное обманчиво. Мы узнаем себя и мир через боль рухнувших иллюзий, досаду понятых ошибок, трудное терпение думать об одном и том же…

Я смотрел, как Надя наливает мне в чашку рубиново-красный чай, и думал о том, что она правильно подметила главное в общении Кольяныча с людьми — он никого никогда не заставлял, ни на кого не напирал. Он не давил, не убеждал и не настаивал, а только пытался мягко и весело уговорить, все время отступая, и предлагал всем выбрать для себя наиболее удобный, ловкий, выгодный вариант решения, поступка, поведения. И как-то так уж получалось у него, что этот удобный, ловкий, выгодный вариант — это поступок в чью-то пользу, это решение для другого, это хорошо всем остальным. Удивительный парадокс поддавков — побеждаешь, только сдавая свои шашки. Выигрываешь, раздавая.

Назад Дальше