Продолжение легенды - Анатолий Кузнецов 8 стр.


В буфете столы и лавки были грубо сколочены из неровных досок, стояли бочки, пол был усыпан окурками, бумагой; воздух сизый от табачного дыма. На стойке бок о бок с пыльными окаменевшими шоколадными плитками и конфетами «Весна» — ходкие и нужные вещи: бутерброды, сайки, молоко, селедки, творог, котлеты. У меня глаза разбежались. Пива и вина в котловане не продают, но все время хлюпает насос на бочке с квасом, и, налитый в кружки, он цветом и буйной пеной словно настоящее пиво.

Я нахлебался простокваши с пряниками, добавил кусок колбасы и запил квасом. Развалистой походкой я вышел и в темноте наткнулся на пахнущую резиной стену — даже подумал, не ошибся ли дверью. Впритирку к выходу было… колесо в мой рост. Это прибыл еще один «МАЗ» и протиснулся к самой двери. Я едва выбрался. Буфетик совсем потонул, как детская игрушка среди паровозов.

А мне было весело. Я не был тут экскурсантом. Я был рабочим. Я стал настоящим рабочим. У меня висят, как плети, руки и болят. Сапоги невыносимо тяжелы. Я настоящий рабочий. Что ж, если хотите, да, из той армии, которая делала революцию, уничтожала рабство, строила социализм…

Эх, да разве расскажешь об этом? Это нужно почувствовать, разгрузив вот так девяносто восемь машин, шатаясь от усталости и упершись лбом в колесо двадцатипятитонного «МАЗа». Могу только сказать, что у меня гудело и ныло все тело и я был удивительно, потрясающе счастливый.

Перешел, спотыкаясь, через железнодорожное полотно, и почти тотчас, обдав паром и мелкой сажей, по ней загрохотал скорый поезд Москва — Пекин. Быстро-быстро промелькнули слабо освещенные окна, и вот уже, убегая, исчезают вдали красные хвостовые огоньки. Все дальше, дальше, на Байкал, Читу, Пекин… А мы вот тут строим!

Кому из рабочих Иркутской ГЭС не памятна деревянная лестница, шедшая на гору из котлована! Вот я по ней и потащился. Спеша в домоуправление, мы с Ленькой тогда перешагивали через две ступеньки. Сейчас я разглядел, что ступеньки высокие, и штурмом осиливал каждую доску. Лезешь и лезешь вверх, остановишься перевести дух, обернешься вниз — огни…

Выше, выше!..

Ну и бестолковый я! Уже второй час ночи, люди спят, а я все еще иду с работы.

А на горе, на пустыре, темным колесом двигалась по кругу толпа. Словно плакал или молился кто-то, а потом все повторяли непонятные слова, и слышалось только заунывное и странное «а-а-а-а…» Это после полуночи рабочие-буряты сходятся на гулянку и танцуют «йохар», длинный, бесконечный танец, когда парни и девушки крепко берутся под руки и ходят, ходят по кругу и поют однообразную песню. О чем они пели, я не знал.

Но Ленька уже говорил о «йохаре», говорил, что буряты сходятся здесь три раза в неделю и водят хоровод до рассвета.

Приезжают даже издалека, со стройки алюминиевого комбината, потому что они очень любят свой «йохар» и он напоминает им родину.

Было как-то непередаваемо волнующе и грустно. Огни котлована, гул, рокот машин; кипит, копошится муравейник среди сопок и болот. Ветер приносит запахи цемента, металла и речных просторов; гаснут вдали окна в домах поселка. А на пустыре буряты танцуют «йохар». И я еще постоял в стороне и послушал.

А потом пришел в настоящий ужас, не обнаружив за поясом рукавиц: забыл их в буфете, на окне!

И я возвращался, потом опять штурмом брал деревянную лестницу и все шел, шел домой с работы. Это была одна из самых прекрасных ночей в моей жизни.

ПИСЬМО ОТ ВИКТОРА, ПОЛУЧЕННОЕ ВСКОРЕ

ПОЧЕМ ФУНТ ЛИХА?

Руки мои, руки!

Они болят у меня днем, а еще сильнее ночью. Все началось с пузырей, которые я набил черенком лопаты. Каждый день я разбиваю ладони все сильнее. На смене, пока бегаю по эстакаде, карабкаюсь на машины, долблю бетон, как-то забывается боль, не чувствуется. Но дома не нахожу себе места. Эта тупая, ни на секунду не прекращающаяся боль, она отдается в предплечье, ноют все мускулы. Трещины на ладонях пекут огнем, так что хочется шипеть. Я открыл, что холодный воздух успокаивает. Поэтому хожу по комнате и машу руками; а если уж слишком доймет, дую. Хожу и дую, хожу и дую…

Петька посмотрел и велел идти к врачу за бюллетенем. Был миг, когда я пошел. Спустился с крыльца, постоял… и вернулся. Какой позор! Поработать без году неделю — и уйти на бюллетень! Нет, пусть я лопну, но к врачу не пойду. Я слюнтяй, маменькин сынок. Так мне и надо! Нет, посмотрим, кто кого пересилит: боль меня или я ее. Не пойду ни за что, буду дуть.

За этим занятием меня застала наша молодая уборщица, тихая и скромная Октябрина. Посмотрела, покачала головой:

— Ох, ребята, ребята! Все вы узнаете! Узнаете, почем фунт лиха на чужой стороне.

Меня это разобидело. Я грубо ответил, что лучше бы она поискала в кладовке какой-нибудь картуз мне, а то от брызг раствора волосы мои уже сбетонировались.

Октябрина молча ушла и принесла фуражку мужа — еще хорошую, мало ношенную. Тогда мне стало совестно, и я пообещал принести полную эту фуражку конфет для ее малышей.

Каждый день начинается одна и та же волынка. Приходим с работы — надо бежать в магазин за продуктами, за хлебом. Потом чистка картошки; занимаем очередь на плиту; стирка рубашек и носков. Октябрина стирать отказывается: у нее своих забот полон рот. Других же женщин в доме нет.

Резиновые сапоги, комбинезон — все это мокрое от раствора и пота, грязное и вонючее. Нужно отнести в сушилку (там топится печь и от десятков комбинезонов стоит такой дух, что хоть святых выноси).

Стирать комбинезон уже нет сил, да и бесполезно. Тут хоть бы самому как-то отскрестись в умывальнике, выкрошить бетон из ушей.

Когда, наконец, приобретешь человеческий вид и брюхо сыто, ни на что уже больше не способен. Петька и Кубышкин — я им удивляюсь! — напялили новые костюмы и марш-марш до двух утра на гулянку. Захар Захарыч идет в гости к своему дружку, такому же старому шоферу, или сам приглашает его. Пойти-то есть куда: рядом клуб, кино, библиотека, танцы. Даже у нас в доме есть красный уголок, и там день и ночь ребята постукивают в бильярд. А я валюсь на постель и дую на руки, вскакиваю и дую…

ДНЕМ И НОЧЬЮ

Днем и ночью мимо стройки идут поезда. Одни — на восток, другие — на запад… Иногда в общежитие доносятся их гудки.

Был вечер; закатное солнце светило в окна. Захар Захарыч пришел усталый и завалился спать. Он мерно и глубоко дышал на своей постели, а я сидел за столом, обхватив голову руками, и думал.

Юна, Юна, как ты далеко и как ты окончательно стала чужая!

Однажды как-то Юна заболела. Мы готовились к контрольной, а она не знала правил. Мы с Сашкой и Витькой пошли к ней. Ее папа — директор крупного завода, и они живут в большом новом доме.

Мы долго звонили у огромной дубовой двери квартиры, прежде чем она приоткрылась. Женщина в переднике глянула на нас подозрительно и недружелюбно. Осмотрев нас с головы до ног и закрывая собой вход, она принялась допрашивать, кто мы, откуда, к кому, зачем и опять, кто мы. Дверь захлопнулась, и мы остались на площадке недоумевая.

Прошло пять минут.

За дверью раздался шорох. На этот раз проход загородила собой круглая разодетая женщина, судя по всему — мать Юны. Опять начался допрос: кто мы, откуда, зачем пришли, как наши фамилии? Подождите.

Дверь хлопнула, и мы опять переглянулись. Время тянулось томительно, а мы стояли и ждали.

В третий раз открылась дверь, и мать Юны, подозрительно поблескивая острыми глазами, чуть посторонилась:

«Проходите. Стойте здесь. Вешайте пальто сюда. Калоши ставьте сюда. Пройдите здесь».

Заслоняя своим круглым телом вход в другие комнаты, зорко следя, чтобы мы, не дай бог, не ступили лишнего шагу, она провела нас по половичку до двери большой залы и оставила ее за нами открытой.

Юна лежала на тахте у стены в этой слишком большой, пустынной зале, и я подумал, что, наверно, болеть в такой комнате неуютно и холодно. Для нас уже были поставлены три стула у тахты; мы присели на краешке и говорили официально, только о контрольной. Что-то душило меня, я не мог расправить плечи, почему-то не мог забыть, что у моего пальто оторвана вешалка и оно может упасть там, в передней, и слушал шорохи в коридоре.

Юна сказала: «Спасибо», и просила нас еще заходить, но мы не знали, о чем говорить; посидев пять минут, торопливо попрощались и ушли. Только выйдя на улицу, мы опомнились и посмотрели друг на друга с изумлением. Сашка крепко выругался, а Витька расхохотался.

Мне довелось побывать у нее еще раз. Был лыжный кросс, и Юна просила зайти за ней и принести дужку крепления. Я уже не был так ошеломлен процедурой впускания, но на этот раз меня не провели в комнаты, а оставили ждать в передней, среди калош, у маленького круглого столика под вешалкой. Юна была не одета, она выбегала ко мне, просила присесть и снова убегала.

Потом она вынесла мне стакан чаю и стопку кексов на тарелке. И я, сидя под вешалкой, растерявшись, как был в пальто, принялся пить чай. Я не знал… может быть, это так нужно было, может, это от всей души, а я, если откажусь, обижу… Кексы были очень вкусные, но я заметил это, только машинально слопав последний и ужаснувшись своей невоспитанности.

Нет, я никогда не забуду этого. И никогда не прощу себе того, что не встал и не ушел навсегда…

За что я любил ее? Об этом не спрашивают, когда любят. Она необыкновенно красива и умна. В школе, на улице, в театре, на катке она преображалась. Она спорила с мальчишками, брала над ними верх, она всегда была центром нашего кружка и даже стриглась под мальчишку, и все обожали ее. Девчонок она не любила, и они в отместку шептали, что она закапывает в глаза атропин, оттого они у нее такие блестящие и темные. С седьмого класса она уже одевалась по последней моде и говорила об Уайльде, Драйзере и Хемингуэе. У них дома огромная библиотека из самых дорогих и редких книг, но никто из нас этой библиотеки не видел.

Юна училась хорошо, почти на одни пятерки, и закончила с серебряной медалью. Отец возил ее каждое лето на Рижское взморье и выдавал ей на карманные расходы ежемесячно пятьсот рублей.

Моя мама зарабатывала эти пятьсот рублей, днями трудясь за машинкой в швейной мастерской. Я выпрашивал на кино, но не шел, а откладывал и в следующий раз приглашал Юну. Мне казалось, что может случиться чудо, что Юна того душного дома с передней и кексами ненастоящая. Она умная, она красивая, она простая, она замечательная, я не могу не думать о ней.

Но, когда она со своей медалью пошла в институт и я увидел, что жизнь у нее будет и дальше безоблачная, тогда я и понял, что пути наши очень разные…

К Юне я никогда не приду. Я не забуду ее: это не забывается. Но теперь она ходит с Виктором в кино и, между прочим, говорит, что грузчиком я мог бы работать на заводе ее папы. А Виктор тоже, кажется, нашел свей путь и «клад» в жизни…

Днем и ночью я слышу гудки поездов. Одни — на восток, другие — на запад. Что будет со мной, зачем я приехал сюда? Да, я могу заставить себя не ныть и не пойти за бюллетенем. Но есть ли в этом смысл?

Какая же дорога в жизни яснее и прямее? Та, по которой идут Юна и Витька за широкими спинами своих отцов, или та, которую пробивают себе Ленька, Дмитрий Стрепетов, Тоня с соколиными бровями?

Моя тропинка в мир светлых и прямых дорог, где ты?

ШИШКА

Я медленно укладывал в свой потрепанный чемоданчик носки, рубашку, мыло, а сам все силился вспомнить: что я забыл самое главное? Что-то очень ценное, интересное и важное, и я никак не могу вспомнить, что же. Потом вспомню, да будет поздно…

Вдруг мне почудилось, что Захар Захарыч пристально и зорко следит за мной. Я молниеносно обернулся. Он спал по-прежнему, подложив под щеку ладонь; седые волосы его казались серыми на белоснежной наволочке.

Было очень тихо. Я перевел дыхание, оглядел комнату, оглядел свою кровать. И тут словно светом пронизало память: мысль, радостная оттого, что вспомнил наконец, и мерзкая, неприятная оттого, что вспомнил именно то, что я старался забыть.

Шишка! Кедровая шишка, покрупнее, на камин…

Да… Шишка…

Я сел на кровать.

И тут я увидел, что Захар Захарыч не спит. Он потянулся, спустил босые жилистые ноги на пол, сладко зевнул. Я захлопнул крышку чемодана.

— Наводишь порядок? — простодушно спросил старик. — Это хорошо… Ты не помнишь, у нас селедка осталась? Что-то соленого захотелось.

Видел он или нет? Впрочем, какое мне дело, мне все равно.

А Захарычу хотелось поболтать.

— Ну, как работка на стройке? — спросил он, подсаживаясь к столу и добывая селедку. — Привык уже, нет? Домой не тянет?

— М-м… («Видел! Потому и спрашивает!»)

— Это всегда. Тянет. Вот поверишь, Толя, я, когда сюда впервые попал, бежать хотел. Тогда еще ни черта не было: болото, слякоть, грязища, лихорадка — ах, будь ты неладна! Поглядел я, поскреб в затылке — да за чемодан. Потом — нет, думаю, погожу немного, разберусь. Так по сей день и разбираюсь. Вот так…

Назад Дальше