– Вот ведь чудо-то!
«Окно бы открыть», – с тоской подумал Шуруп, оглядывая плотно задраенную раму. Его начинало раздражать и пыльное вагонное солнце, и вид горячего чая на столике у старух, и металлическое дребезжание репродуктора.
Он вышел в тамбур, повернул железную щеколду и открыл наружную дверь. Ударил упругий ветер, торопливый грохот колес и вкусный, с детства любимый запах паровозного дыма, угля, сожженного в бушующей топке.
Поезд шел размашисто, слегка раскачиваясь. С разбегу он рассек пополам сонно дремавший перелесок, обнаженный и прозрачный, окатил тонкие деревца отработанным паром, прикрикнул на них зычным гудком, прогромыхал по чугунному мосту так, что в глазах зарябило от сплетений ферм, и вдруг выкатил на простор. Снова побежали поля – паханые и непаханые, матово-черные, торжественно-безлюдные и радостно-зеленые от первых всходов, над которыми, будто хлопья жженой бумаги, носились грачи.
Возле какого-то переезда, завалившись в придорожную канаву, стоял бензовоз. Водитель, парнишка с перепачканным лицом, ковырявший лопатой под колесами, выпрямился и с озабоченной завистью смотрел на поезд.
– Э, работяга! – озорно крикнул Шуруп. – Бросай трос – дернем!
Стоя у открытой двери, на хлестком встречном ветру, в гулком перестуке колес и рельсов, Шуруп весь растворился в радостном ощущении неудержимого движения.
После глубокой выемки к железнодорожному полотну снова подступила высоковольтка. Взгляд Шурупа перебегал от мачты к мачте, ему казалось, что они не стоят на месте, глубоко врытые в землю, а торопливо шагают куда-то, переставляя свои заостренные книзу «ноги». Одна еще только переступила через проселочную дорогу, а другая уже идет вспаханным полем, и на черной земле четко белеют ее бетонные башмаки. Следующие две опоры забрели в подросшую озимь, и ветерок полощет у их ног шелковистую зелень хлебов. Еще две другие пошагали кочковатым лугом, догоняя тех, кто впереди. А те уже спустились в глубокий распадок, закипающий кучерявым лозняком, и видно, как идут они долиной, по пояс утопая в зарослях. И вот уже мачты шагают по деревне, широко простирая траверсы-руки над домами и скворечнями…
Мчится поезд наперегонки с опорными мачтами, никак не может обогнать их торопливый бег по земле, и Шурупу пришлось высунуться из вагона, чтобы видеть те, что шагают далеко впереди, на самом горизонте, постепенно голубея и дрожа в струящемся воздухе. Поезд будет мчаться целый день, и все равно мачты придут в город первыми.
«А все-таки быстро мы управились», – горделиво думал Шуруп. Он знал «в лицо» каждого из этих стальных великанов от Терехова до Старой Засеки – на всем участке своей бригады. Вспомнилось, как по мартовскому распутью лазили по колено в ледяной каше, как на пустых бочках из-под солярки переправлялись через затопленные овраги, как жгли костры и сушили спецовки, и у него затеплилось к ребятам из третьей монтажной доброе чувство братства. Вспомнил и начальника участка Фролова. Хороший все-таки дядька! Это он первый в шутку назвал его Шурупом.
На ближайшей станции Шуруп купил за двугривенный теплую пшеничную лепешку на меду и вернулся к своему столику. Там уже сидел тот самый парень, что спал над Шурупом. Взлохмаченный и заспанный, позевывая и скребя грудь сквозь расстегнутую рубаху, он глядел в окно сонно-невидящими глазами.
– Здорово идет, а? – сказал Шуруп, кивнув за окно. – С ветерком!
– А-а? – переспросил парень.
– Быстро, говорю, едем.
Парень посмотрел в окно, но не ответил. Казалось, он все еще находился в дремотном оцепенении.
– А я в Старой Засеке сел, – сказал Шуруп, с аппетитом уминая лепешку. – Ты спал, не видел. Там наша бригада работает. Линию тянем. Вон, видишь, мачты? Это мы тянули.
Шуруп покосился на соседа, чтобы видеть, какое впечатление произведут его слова. Все-таки не каждому доводится работать на высоковольтке. Этот небось какой-нибудь каменщик или штукатур.
– Чего тянули? – спросил парень.
– Да ты что, глухой? Линию, говорю, тянули. Провода. Видишь в поле?
Парень с испуганным непониманием глядел в окно.
– Это вон те, железные?
– Ну да. Знаешь, какие высокие? Я лазил. Провода с палец толщиной. Это они отсюда паутинкой кажутся. Мы их сначала трактором по полю вытягивали. Руками ни за что не вытянешь. А потом лебедками к траверсам поднимали. Если от самой первой мачты считать, так, может, целых сто тонн провода в небе висит. А мачты несут его вон как легко. Будто это им пара пустяков.
– А зачем они? – спросил парень заспанно-пресным голосом.
– Как зачем? – удивился Шуруп. Он даже перестал жевать лепешку. – Ты что, не знаешь, зачем провода тянут?
Парень посмотрел на Шурупа боязливо мигающими глазами, словно ожидая, что его ударят.
– Чудной, – пожал плечами Шуруп. – Это же электричество: свет, энергия.
Первый раз Шуруп видел человека, который не знал, для чего существует электричество. Это было так странно, будто перед Шурупом сидел доисторический, пещерный житель. В парне и на самом деле было что-то пещерное: замутненные сонной одурью глаза глядели без интереса, будто перед ними не было ничего такого, на что стоило посмотреть; на пухлых щеках и скулах неприятно кучерявилась жидкая бородка.
– Ты где работаешь-то? – спросил Шуруп.
– Отстань! – озлился парень. – Чего привязался?
– Да ты что? – удивился Шуруп. – Нужен ты мне больно!
Шуруп, обиженный, решительно отвернулся к окну. «Темнота», – презрительно подумал он о парне.
Над старушкой заворочался полушубок, и из-под него высунулась голова.
– Принеси-ка водицы, – сказала голова парню.
Парень поднялся, раскачиваясь от толчков вагона, побрел в тамбур.
Дюжий краснолицый мужчина, по самые глаза заросший рыжей стерней, сопя, слез с полки, сунул ноги в резиновые сапоги, подошел к Шурупу.
– Новый пассажир? – сказал он, оглядывая Шурупа красноватыми опухшими глазами. – Далече путь держишь?
– Домой еду.
– Так, так… Откуда?
– В Старой Засеке сел. Там наша бригада сейчас стоит.
– Тракторист, стало быть?
– Монтажник. Линию тянем.
– А-а!.. Трудишься, значит?
– Ага, работаю. В отпуск еду. Пять дней дали.
– Это дело хорошее, – одобрил рыжебородый. – А я, брат, от всякой должности отстранен. Видишь?
Рыжебородый вытряхнул из рукава пиджака деревяшку, окованную на конце железным обручем. В торец деревяшки был вбит железный крючок.
– Рад бы помочь обществу, да не могу, – сказал рыжебородый. – Как оттяпало под Смоленском, так больше и не выросла.
Шуруп с внутренним содроганием посмотрел на железный коготь, в нем шевельнулось сострадание к этой нечеловеческой, мертвой руке и к ее владельцу. Он покосился на другую руку рыжебородого, но на плечах у него висел внапашку полушубок, и другой руки не было видно.
Пришел парень с водой. Рыжебородый наклонился, ухватил стакан зубами и, постепенно поднимая его, высосал воду сквозь усы и зубы. Пролитые струйки воды сбежали по подбородку, растеклись по волосатой груди и отворотам полушубка. В эту минуту рыжебородый походил на огромного циркового медведя, который демонстрировал публике питье патоки из бутылки. Шуруп видел такой номер в одном заезжем цирке на базарной площади.
– Так вот, брат, и живем, – сказал рыжебородый и вытер усы концом деревяшки. – При случае и штанов не снимешь.
Шуруп не ответил. Говорить было нечего. Он уставился на свои подснежники, стоявшие перед ним в стакане.
– Может, найдется рублишко инвалиду Великой Отечественной войны? – спросил безрукий глухо.
Шуруп с готовностью полез в бушлат за деньгами. Это хоть как-то отпускало его сжавшуюся в комок чем-то виноватую совесть. Он достал пачку трешек, порылся в ней, отыскивая рубль.
– У меня рубля нет, – сказал он и покраснел, сообразив, что сказал глупость.
– Давай трешку, – сказал рыжебородый. – Клади-ка ее сюда.
Шуруп запихнул три рубля в карман полушубка.
– Не жалеешь, что дал трешку участнику Великой Отечественной войны? – сказал рыжебородый, плечом поправляя полушубок.
– Ну что вы! – смутился Шуруп.
– И никогда не жалей, – наставительно сказал рыжебородый. – Сегодня я у тебя прошу, а завтра, глядишь, ты у меня. Потому – не знаешь, что с тобой будет. И никто не знает: под Богом ходим. Человек предполагает, а Бог располагает! Так-то, брат! Григорий, бери-ка стакан, – обратился он к парню. – Маланья, мы пройдем по вагонам.
– Вот видишь, – сказала старушка Шурупу. – Господь Бог и надоумил тебя сделать доброе дело – помочь калеке-воину. Ты воздал – и тебе воздастся. А как же! Так-то оно и делается в мире-то Божьем.
– Захотел, вот и дал, – сердито сказал Шуруп. Его начинала раздражать эта надоедливая старушенция.
– Э, касатик! – закрутила куриной головой старушка. – «Захотел»? Это тебе только кажется, что захотел. Сам бы небось и не дал. Поскупился. А Бог взял твою руку и разжал для благого деяния.
Шуруп промолчал. Он смотрел вслед удалявшимся по проходу рыжебородому и сопровождавшему его парню. Возле бачка с кипяченой водой парень наклонился и подставил под кран стакан. Шуруп видел, как из расстегнутой на груди парня рубахи вывалился сверкающий крест и закачался на шнурке, глухо звякнув по бачку с водой.
«Наверно, тот самый сновидец, про которого давеча рассказывала ряболицая», – вдруг догадался Шуруп и с неприязнью оглядел неряшливую, сонно-медлительную фигуру парня.
Потом Шуруп видел, как сновидец подал рыжебородому стакан с водой и тот, окруженный любопытными, опять пил воду, простерев вперед деревяшку и по-медвежьи запрокинув рыжую скуластую голову. Видеть все это было неприятно, и Шуруп вышел в тамбур.
Поезд приближался к городу. Шуруп догадался об этом по мачтам высоковольтки. Они теперь шагали по той стороне реки, высоко поднимаясь над темной зеленью молодых сосенок. Скоро на краю сосняка забелеет новый поселок химиков. Отсюда можно разглядеть даже дом, в котором живет Шуруп. Ему захотелось поскорее домой. В городе теперь готовятся к празднику – прибивают на фасадах зданий плакаты и лозунги, развешивают гирлянды цветных лампочек. А мать, наверное, уже поставила тесто на пироги, и Витька тайком макает палец в банку с вареньем, купленным для начинки. «Вот обрадуются, когда зайду! Они ведь не ждут. Только обязательно купить подарок…»
«Если поезд перед мостом пойдет тише, спрыгну, – подумал Шуруп. – Оттуда до поселка совсем пустяк, и незачем еще полчаса тащиться до вокзала».
Меж деревьев осколком зеркала мелькнула река, опять скрылась, потом выбралась из зарослей, на луг, и по кустам лозы было видно, как она, петляя, пошла на сближение с поездом. Скоро должен быть мост. Шуруп побежал одеваться.
Еще из коридора он увидел свои подснежники. Кто-то вынул их из стакана и бросил на стол. Шуруп заглянул в купе, где сидели старухи. Кроме них, там уже были Григорий и рыжебородый. На столе стояла недопитая бутылка водки в окружении моченых яблок и лежал кусок колбасы. Увидев Шурупа, ряболицая хотела было убрать водку, но безрукий перехватил бутылку.
– Чего там! Парень свой!
Сощурив медвежьи глазки, уютно устроившиеся в глубине мясистых век, он с усмешкой глядел на Шурупа.
– Мы тут стаканчик без тебя брали… Так ты не обессудь. Может, выпьешь за компанию, а? Ради праздничка?
– Чего на рожон лезешь! – пробасила ряболицая.
Шуруп снял с крюка бушлат, собрал со столика подснежники и побежал к выходу. Поезд притормаживал. Шуруп сошел на нижний порожек, выставил вперед ногу и, улучив момент, прыгнул. Поезд загрохотал по мосту.
Шуруп сбежал вниз по крутому откосу насыпи. У самых его ног тихо струилась вечереющая река. Вымытые весенним половодьем, желтели пески, еще не истоптанные купальщиками. Здесь было все нетронуто-чисто: и песчаная отмель, и вода, и молодые стрелы осок у берега.
И Шурупу неодолимо захотелось в эту хрустальную чистую воду, захотелось смыть с себя ощущение чего-то липкого, что пристало к его рукам, телу, мыслям за этот долгий день в душном вагоне.
Он бросил в шапку букетик подснежников, торопливо разделся и побежал по отмели, высоко подбивая коленями студеную апрельскую воду. На глубоком он оттолкнулся ото дна, выпрыгнул по самый пояс и, выбросив вперед руки, нырнул в зеленоватый холод. Окунувшись несколько раз и поплавав, Шуруп с удовольствием оделся, ощущая на обожженном студеной водой теле уютную ладность спецовки, и пошел к мосту. Но, как бы вспомнив о чем-то, вернулся к реке и хорошенько выполоскал подснежники.
До первой автобусной остановки было недалеко, и Шуруп рассчитывал еще заехать в магазин.
«Конфет тоже надо, – размышлял он. – Лучше всего “Первомайских”: на коробке разноцветные шары и голуби. В самый раз, к случаю. И еще подснежники. Первые весенние цветы. Совсем неплохо: цветы и конфеты».
Он бодро шагал лугом, размышляя о подарке. Ему было приятно дарить матери разные хорошие вещи. Это было для него целое открытие. Раньше он этого не знал, потому что не был еще рабочим человеком. Он перебирал в уме множество разных вещей, которые хотелось бы принести матери.
В мире много всего хорошего, и все это хочется отдать сразу.
Он еще не знал, что подарит матери одни только подснежники, потому что в его бушлате уже не было ни копейки.
Не знал Шуруп и того, что в этом большом, чудесном мире еще не все так хорошо.
Дмитрию Борисовичу Спасскому, заслуженному биологу
Как-то прибирался я на книжных полках, приводил в порядок разновеликие и разноименные творения, скопившиеся за многие десятилетия. Иные давненько не брал в руки, хотя и по-прежнему любил ровно и преданно за одно только их существование. Попалась оранжевая книжка стихов Александра Яшина с памятной веткой рябины на обложке. Эта ветка служила как бы символом, смысловым знаком всей его горьковатой и обнаженной поэзии. Разломил книгу наугад, в случайном месте, и вот открылись строчки, словно завещанные ушедшим поэтом:
Покормите птиц зимой,
Пусть со всех концов
К вам слетятся, как домой,
Стайки на крыльцо.
А ниже звучит и вовсе моляще:
Сколько гибнет их – не счесть…
Видеть тяжело.
А ведь в нашем сердце есть
И для птиц тепло.
Право, достал, достал меня Яшин этой своей тревогой, будто больно пнул мою совесть, умиротворившуюся было тихим сентябрьским деньком.
Не закрывая книги, я подошел к окну. А там исподволь уже делалось вот что: за минувшее лето уличные березки своими верхними побегами дотянулись до моего балкона на пятом этаже. Концевые листочки еще по-летнему весело и беспечно полоскались друг перед дружкой: «Я так могу, а я так умею!» Но первые утренники уже пометили их обманной лимонной нежностью, определив срок, когда порыв близкой невзгоды бросит их под ноги прохожих или вовсе унесет невесть куда.
А давно ли над этими березовыми вершинками с ликующим визгом проносились вставшие на крыло молодые стрижи, иногда в азарте и юной неловкости задевавшие бельевые прищепки на балконе, которые и сами походили на вилохвостых ласточек, присевших передохнуть на протянутые веревки.
Стрижи исчезли в самый день яблочного Спаса, когда в соседнем школьном саду еще дозревали, багряно полосатели отяжелевшие штрифели, аромат которых в открытое окно опахал и мой письменный стол, отчего казалось, будто лето остановилось в своем необратимом благоденствии. Но как раз в этом голубом августовском безвременье внезапно обломившаяся тишина повисла гнетущей пустотой и неуютом. Нас всегда смущает всякое прикосновение времени, его рокового перста. Неожиданный отлет стрижей и был знаковым предвестником надвигавшихся перемен, а мы, пребывая в ложном ожидании грядущей вечности, не всегда горазды уловить эти вкрадчивые перемены.