Трудный год на полуострове Ханко - Евгений Войскунский 17 стр.


Нашей боевой техникой были наборные кассы и печатная машина. Шрифт наборщики упаковали в пакеты, и каждый из работников редакции и типографии получил по два таких пакета, отчего вещмешки и чемоданы стали свинцово-тяжелыми в полном смысле слова.

Печатную машину взорвали, бросив связку гранат.

Сборы закончены, оставалось только ждать погрузки. Мы сидели на мешках и чемоданах в штабном дворе. Странно было видеть наших наборщиков ничем не занятыми. Печатник Костя Белов, необычно возбужденный, снова и снова принимался рассказывать, как погибла печатная машина (не сразу удалось ее взорвать), и было видно, что он с трудом удерживается от слез. Кандеров хмуро слушал его, а может, не слушал, думал о своем. Неторопливо покуривали наборщики — Пименов, Ясеновый, Малахов, Федотов, Шохин, Гончаренко, Самохин, Еременко. Веселый ленинградец Федотов сегодня никого не подначивает, помалкивает. Не слышно мелко-рассыпчатого смеха маленького улыбчивого Еременко, мужичка с ноготок. Лица у наборщиков бледные с желтизной. Им редко удавалось видеть дневной свет. Подвал наборного цеха отпускал их только для еды и сна.

Но вот пришла машина. Последний взгляд на черный проем двери, ведущей в редакционный подвал… Всё. Поехали!..

В порту мы погрузились на тральщик, уже набитый другими группами гангутцев. Спустя час или два тральщик пошел на рейд, где стояли на якорях крупное транспортное судно и корабли конвоя — эсминцы, тральщики, торпедные катера. Снова ожидание у высокого борта транспорта. Это был красавец турбоэлектроход довоенной амстердамской постройки — «И. Сталин». Война перекрасила его нарядные белоснежные борта и надстройки в строгий серо-стальной цвет, переименовала в военный транспорт номер такой-то, послала в опасный рейс по кишащему минами Финскому заливу.

Спущен трап, потекла наверх черношинельная река.

На борту транспорта нашей команде отвели четырехместную каюту. А было нас двадцать человек — литсотрудники, художники и вся типография, а старшим — Борис Иванович Пророков. Меньшая часть редакционного коллектива — Эдельштейн, Лукьянов, Войтович, Золотовский, Беловусько — вместе с работниками политотдела была распределена по другим кораблям.

День был холодный, плотно затянутый тучами. Мы продрогли, дожидаясь погрузки в порту и на рейде. Но почему-то не сиделось в тепле каюты. Кинув чемоданы и поставив в угол винтовки, мы с Дудиным дотемна торчали на верхней палубе. Заснеженный берег Гангута как магнитом притягивал взгляд. А к транспорту все подходили и подходили тральщики и катера, текла по трапу человеческая река.

Караван стоял на рейде и весь следующий день, 2 декабря. Продолжалась погрузка. Судовые стрелы опускали в трюмы мешки с мукой и сахаром, ящики с консервами. После полудня корабли доставили защитников Осмуссара, которые, как и гангутцы, ушли со своего острова непобежденными, повинуясь приказу. Сколько всего было принято людей на борт транспорта? Насколько я знаю — шесть-семь тысяч. А может, больше. Судно было набито до отказа. Казалось, скрипели и стонали палубы и переборки. Не только в каютах, но и в трюмах, коридорах была страшная теснота. Всюду гомонили, спали, ели, дымили махоркой вчерашние бойцы, столь неожиданно превратившиеся в пассажиров.

К вечеру Гангут опустел совершенно. Последними ушли заслоны с переднего края, с островов, чьи звучные названия навсегда останутся в памяти. Было тихо. В городе что-то горело. Это зарево было как бы последним отблеском 164-дневной обороны.

В двадцать один час транспорт занял место в походном ордере, и вскоре караван взял курс на восток. Лаг отсчитал первую из двухсот тридцати миль, отделявших нас от Кронштадта.

Некоторое время было видно зарево пожара на берегу покинутого полуострова. Потом ночь поглотила его. Вокруг расстилалась беспросветная мгла. Ледяной норд-ост бил в лицо колючей снежной крупой. Транспорт шел, тяжело переваливаясь с борта на борт.

Больше делать на верхней палубе было нечего, я спустился вниз. Еще днем я встретил кого-то из знакомых бойцов 21-го батальона и узнал от них, что батальон тоже погружен на транспорт, в один из трюмов. Я пустился было разыскивать — очень хотелось повидать Лолия и других друзей, — но вскоре убедился, что это невозможно: все проходы были забиты. Не пройти…

Я вернулся в свою каюту. Здесь было душно и тесно, очень тесно. Ребята сидели и лежали на койках, на палубе вповалку. Шла обычная «травля»; кто-то из наборщиков поедал консервы, утверждая, что качку легче переносить на полный желудок, другие посмеивались над едоками. Постепенно смолкли разговоры, угомонились самые заядлые остряки. Я тоже забылся сном. Но не надолго. Шел второй час ночи, когда я проснулся. Палуба подо мной мелко дрожала, вибрировала от работы судовых машин. Заметно усилилась качка. Духота была страшная. Мокрая от пота тельняшка прилипла к телу. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, я выбрался из каюты. Было просто необходимо глотнуть свежего морозного воздуха. Но дойти до трапа, ведущего на верхнюю палубу, я не успел.

Прогрохотал взрыв, транспорт вздрогнул всем своим огромным телом. Погас свет. Я пошел назад по коридору, нащупывая и отсчитывая двери. Разбуженный транспорт гудел встревоженными голосами. Кто-то с ходу налетел на меня, чуть не сбив с ног. Заплясали огоньки карманных фонариков.

Моталась раскрытая дверь нашей каюты. Я вошел, никто, конечно, уже не спал. Чиркали спички. И тут где-то в корме грохнул второй взрыв.

— Ну, конец, — негромко сказал Борька Волков.

— Заткнись! — рявкнул на него Иващенко.

Резко щелкнуло в динамике судовой трансляции, чей-то голос объявил:

— Всем оставаться на местах! — И, несколько раз повторив это, добавил: — Никакой паники!

Снова вспыхнул свет. Тусклый, неживой, аварийный, он осветил напряженные, блестевшие от пота лица. Мы были дисциплинированные. Мы оставались на местах, хотя было непонятно, что произошло, — наскочили на мины или попали под обстрел береговых батарей… Идем или стоим, потеряв ход… Все было непонятно, и от этого особенно тревожно.

Прогрохотал третий взрыв. Донесся чей-то отчаянный крик. Транспорт сотрясся и медленно начал крениться на левый борт. В коридоре затопали. Кто-то куда-то бежал, кто-то стонал, кто-то матерился…

Мы были дисциплинированные. Мы смотрели на старшего в нашей команде — Пророкова, на его бледное лицо. Он встал, натянул шинель, коротко бросил: «Пошли». Перед тем как покинуть каюту, мы нацепили Коле Карапышу на спину вещмешок, в котором хранилась подшивка «Красного Гангута». Свое барахло мы бросили, не задумываясь (да и что там было у нас, разве что консервы и галеты из сухого пайка), но шрифт и подшивку эту бросить было никак нельзя.

Трудно мне писать об этой нескончаемой ночи. Все куда-то разбрелись. Дудин и я все время держались вместе. Было много раненых. Уж не помню, где и как мы раздобыли носилки, но мы с Мишей таскали на этих окровавленных носилках раненых в кают-компанию, в которой врачи развернули операционную.

Четвертый взрыв был особенно сильным и продолжительным. Он отдался в мозгу уже не жутью, а тупой усталостью. Я слышал крики, стоны, голоса, в сознание входили обрывки фраз: что транспорт потерял ход и нет никакой надежды; что только система водонепроницаемых переборок еще удерживает его на плаву; что взять транспорт на буксир не удалось; что тральщики подходят и снимают людей…

Помню: из какого-то люка вылез полуголый матрос и проговорил с отчаянием: «Вода… всюду хлещет!..»

Были еще какие-то взрывы послабее.

Миша затащил меня в пустую каюту. Он кивнул на винтовки, по-прежнему составленные в углу, и очень внятно сказал:

— Винтовки есть, патроны тоже. Давай… Лучше так, чем на дно…

Оспины на его лице казались черными. Не помню, что я ему ответил. Я схватил Мишу за руку и с силой вытащил из каюты. Будто его слова подстегнули нас обоих: мы вклинились в толпу у двери, ведущей на спардек, и наконец пробились наружу. Светила луна, по ее диску проносились, гонимые ветром, рваные тучи. У борта транспорта, хотя и осевшего, накренившегося, но все еще высокого, плясал на штормовых волнах тральщик. С транспорта прыгали на него, сыпались люди, и некоторые оказывались в воде, потому что тральщик то отбрасывало, то снова накидывало, и рассчитать прыжок было не просто. А долго ли продержишься в ледяной декабрьской воде?..

Тральщик с лязгом ударил в борт транспорта. Вот его узкая, переполненная людьми палуба как раз под нами… Миша прыгнул, я видел, как его подхватили на тральщике. Вскочив на фальшборт, приготовился прыгнуть и я, но какая-то подсознательная команда удержала меня, и в тот же миг тральщик резко отбросило.

Я еще слышал, как закричал Миша:

— Женька, прыгай! Прыга-ай!

Поздно, поздно. Тральщик уходил, Мишин голос удалялся… Стоя на раскачивающемся фальшборте и вцепившись рукой в какую-то стойку, я висел над беснующейся водой, как над пропастью. «Все кончено, — мелькнуло в голове, — все наши ушли, остался я один…» Не помню, сколько времени я так висел: минуту, час или вечность. Какой-то провал в памяти. Вдруг я увидел в толпе, забившей спардек, Пророкова, Шалимова, Шпульникова, еще кого-то из наших ребят. Отлегло от сердца: значит, я не один.

Подошел еще тральщик, снова посыпались люди, прыгнул и я, чьи-то руки подхватили меня. Такие прыжки бывают раз в жизни.

Базовый тральщик «217» был последним из кораблей конвоя, который подходил к борту нашего транспорта. Начинал брезжить рассвет, когда 217-й отвалил и на полном ходу принялся догонять ушедший вперед караван. На транспорте еще оставалось много, очень много людей, но, наверно, больше ничего нельзя было сделать: корабли конвоя, всю ночь крутившиеся вокруг транспорта, были до отказа переполнены спасенными.

Война есть война…

Весь день «БТЩ-217» шел сквозь неутихающий шторм. Мы — Борис Иванович, я и несколько ребят из нашей команды — держались тесной кучкой. Нам было плохо. Мы жестоко мерзли. Около полудня налетел «юнкерс», но был встречен таким яростным пулеметно-автоматным огнем, что вскоре отвязался. Ваня Шпульников заставил нас хлебнуть из фляги бензоконьяку. Обжигающий, но милосердный глоток.

Под вечер встал из воды фиолетовый горб острова Гогланд. Промерзшие до костей, измученные качкой, потрясенные пережитым, мы сошли на причал. Куда идти? Где искать ночлег? Все домики небольшого поселка были забиты пришедшими раньше нас. У какого-то сарая меня окликнули. В группке бойцов я узнал парня из бывшей моей роты. Сейчас уже не помню, кто это был. Он-то и рассказал мне, что мало кому из бойцов 21-го батальона удалось спастись: взрыв первой же мины разворотил борт, и в трюм, в котором разместился батальон, хлынула вода. Я, еще надеясь, выпытывал у парня, не видел ли он среди тех, кто выбрался из трюма, Лолия Синицына, Мишу Беляева, Диму Миркина, Мишу Рзаева, Генриха Местецкого.

— Да нет, говорю тебе! — крикнул он. — Сам их искал! Не вышли они.

Я тогда не поверил ему. Не хотел, не мог поверить. Припоминаю, что в ту же ночь на Гогланде встретил бывшего моего начальника клуба Шерстобоева. Он тоже с транспорта угодил в воду, — к счастью, его подобрал торпедный катер. Шерстобоев тоже сказал, что батальон погиб, но сам-то он не был в трюме… Словом, я все еще не терял надежды, что мои друзья спаслись. Потом, в Кронштадте, я наводил справки в тех частях, в которые влились гангутцы, — безуспешно. Наверное, прав был тот парень. (Уже версталась эта книга, когда я узнал: Генрих Местецкий уцелел, живет в Киеве.)

Вот несколько цифр, ставших известными спустя многие годы. За время обороны на Ханко погибло 850 бойцов. За месяц же эвакуации Гангут потерял 4500 человек — главным образом на злосчастном нашем транспорте: предыдущие караваны дошли более или менее благополучно. Всего в Ленинград и Кронштадт было вывезено 23 тысячи гангутцев и 1200 тонн продовольствия.

И еще мы узнали впоследствии, что полузатонувший транспорт прибило дрейфом к эстонскому берегу, и тут он сел на мель. Все, кто оставался на турбоэлектроходе, были захвачены в плен. Их судьбой стали фашистские лагеря для военнопленных…

…Утром 4 декабря шторм все еще бушевал, но было солнечно. Длинные тени от сосен лежали на снегу, и скалы Гогланда так были похожи на скалы Гангута.

Мы отправились разыскивать своих и вскоре увидели возле красного домика с белыми наличниками окон долговязую фигуру Дудина и не менее долговязую — Иващенко. Мы обнялись, как братья. Вся наша команда была снова в сборе, все 20 человек. Но всезнающий Иващенко, уже успевший побывать на кораблях, принес ужасную весть: погиб Константин Лукич Лукьянов. Катер, на котором он шел, подорвался на мине. Проклятые мины Финского залива!

Более полутора суток мы ничего не ели. Теперь надо было добыть еду — не простая задача, если учесть гогландскую неразбериху тех дней. Хорошо, что у Иващенко всюду были друзья: он принес с тральщиков несколько буханок хлеба, какую-то крупу, немного сахару. Потом, бродя по острову, мы наткнулись на лесной поляне на подвешенные к перекладине говяжьи туши, которые, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались кониной (копыта были явно не раздвоенные). Развели костер, разыскали ведро, и Еременко сварил в этом ведре такой суп с мясом, вкуснее которого мне в жизни не доводилось есть.

В красном домике с белыми наличниками мы истопили печку, натаскали соломы и в этаком неслыханном комфорте улеглись спать. Мы лежали рядком в темноте, сытые, спасшиеся, живые, и Миша Дудин на каждого сочинил экспромтом двустишие — ну, это не для печати. Мы хохотали, как дети. А потом, когда воцарилась тишина и кое-кто уже похрапывал, Миша вдруг начал с силой:

Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,

В ту бездну прыгнет с вышины?

Бросаю мой кубок туда золотой.

Кто сыщет во тьме глубины…

Странно было слушать здесь, на островке Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…

Наутро Борис Иванович и Иващенко, как бы исполнявший роль комиссара при нем, пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик «БТЩ-218». Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, — маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.

У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за встретившим его у кромки льда «Ермаком». Оказывается, был еще жив дедушка русских ледоколов.

Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Арсенальной гавани. Снова мы ступили на родную кронштадтскую землю. Колонны гангутцев потянулись к красным корпусам Учебного отряда. Непередаваемое чувство владело нами — чувство возвращения.

Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.

— Здорово, пацаны! — гаркнул кто-то.

В ответ мы услышали:

— Дяденька, хлеба!.. Сухарей!..

Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.

— Дяденьки, хлеба!..

Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские, печальные глаза под надвинутым треухом.

Так впервые глянула на нас блокада.

* * *

Воспоминания о Ханко закончены, пора ставить точку. Здесь я не буду рассказывать о Кронштадте, о блокаде. Скажу только, что в ту зиму мне не удалось вырваться в Ленинград, а в феврале сорок второго Лида эвакуировалась с университетом по Ладожской ледовой дороге. Так и не сбылась моя мечта: не бежал я к ней по университетскому двору, не выпалил с порога заранее приготовленную фразу. Встретились мы несколько лет спустя — в другом городе, при других обстоятельствах…

Много времени прошло с той далекой поры — почти целая жизнь. И, как всякая жизнь, она полна событий, крупных и мелких. И неожиданных. Таким — неожиданным — было, к примеру, то, что осенью сорок четвертого превратности войны снова забросили меня в финские шхеры. Но теперь это был не Ханко, а другой полуостров — Порккала-удд (кстати: наш транспорт подорвался на траверзе этого полуострова и вдобавок подвергся обстрелу его береговых батарей). Дважды, таким образом, я служил на арендованных у Финляндии территориях. «Дважды арендатор», если угодно. Но речь не об этом. Давно уже сложились между нашей страной и Финляндией дружественные отношения, исключающие необходимость «аренд», и дай-то бог, чтобы эти отношения ничем не омрачались.

Назад Дальше