* * *
В ночь на 22 июня роту подняли по тревоге. Мы расхватали винтовки, разошлись поотделенно вдоль берега — от нашего мыса до соседнего — и залегли в кустах. Превозмогая сон и усталость, поеживаясь от сырости, мы таращили глаза в белую ночь, в затянутую дымкой гладь залива с еле угадываемыми островками, в тревожную неизвестность. Тишина стояла над Ханко. Только где-то вдали рокотали моторы.
— Долго еще лежать будем? — ворчал рядом Щерба. — В воскресенье и то поспать не дают, ученья устраивают…
И лишь в середине дня мы узнали, что это не учебная тревога, а война.
Были ли к ней готовы мы, рядовые 21 овждб? И да, и нет. С самого детства все мы, не только городские, но и парни из глухих деревень (а таких в батальоне было много), твердо знали, кто наш главный враг. С именем Гитлера, с отвратительным словом «фашист» прочно связывались избиения инакомыслящих, националистический угар, костры из книг. Фашисты растерзали Испанскую республику. Одним из главных пунктов программы Гитлера было сокрушение Советского Союза, завоевание «жизненного пространства» на Востоке. Мы знали это и более или менее отчетливо представляли себе, что схватка с германским фашизмом неизбежна. В этом смысле — идеологически — мы были готовы к войне. Пакт тридцать девятого года, при всей его государственной необходимости, не мог, однако, не внести сумятицу в душу. В некотором роде мы были дезориентированы. Гитлеровцы сокрушали одну за другой европейские страны, готовили, судя по всему, вторжение на Британские острова. Нас же, казалось, пакт надежно прикрывал от пожара войны. И в этом смысле мы не было готовы, война застигла нас врасплох. Конечно, все было гораздо сложнее, но ведь я мог судить о событиях только с точки зрения рядового бойца.
Первый день войны прошел на Ханко спокойно. Только вечером мы услышали дальний грохот разрывов — было похоже, что немцы — или финны? — бомбили порт.
Еще не было полной ясности: вступила ли маннергеймовская Финляндия в войну на стороне Гитлера? Но в финский нейтралитет никто, конечно, не верил. Начала боевых действий на Ханко следовало ожидать в любую минуту.
Весь первый и второй день войны мы занимались пристрелкой оружия, учились штыковому бою, метанию гранат. Во взводе появился ручной пулемет Дегтярева. Война заставила вспомнить, что мы прежде всего бойцы, а не землекопы.
Впрочем, земляных работ хватало по-прежнему…
Было это, если не ошибаюсь, на третий день войны. Раннее утро застает роту на марше. Мы идем лесным проселком, винтовка за спиной, тяжелые подсумки оттягивают ремень, в карманах — по гранате, на боку — противогаз, на плече — лопата. Таково теперь наше снаряжение. Мы идем молча, готовые по команде «Воздух!» нырнуть под зеленое укрытие леса, очистить дорогу. Где-то глухо ворчат моторы, но в общем — тихо. Даже не верится, что война.
— А вот кто скажет, — слышу я голос Кривды, который не умеет молчать, — вода может гореть?
— Сказал тоже! — откликается Агапкин, идущий со мной рядом. — Вода — и гореть…
Никешин требует «прекратить разговорчики», но Кривда, понизив голос, все равно продолжает трепать языком.
Рзаев, второй мой сосед в шеренге, начинает меня убеждать, что не сегодня, так завтра Гитлера остановят, потому что вступят в бой наши главные силы. Я и сам знаю, что остановят. Правда, сводки пока что неважные, неопределенные. Неужели на самом деле главные силы еще не вступили в бой? Никто этого не знает — ни Рзаев, ни я, ни лейтенант Салимон, командир нашего взвода. Но, конечно, немцев остановят, иначе быть не может. Захлебнутся они, выдохнутся. Пусть не завтра, пусть через неделю, даже через две, но наши непременно перейдут в наступление. Может, и мы двинем с Ханко на Хельсинки? А что, вполне возможно: мы — с запада, Ленинградский округ — с востока, и финнам ничего не останется, как руки кверху.
С Лолием бы сейчас поговорить. Жаль, забрали его обратно во взвод связи…
— Старая граница есть? — продолжает Рзаев. — Там его остановят.
У Рзаева осенью кончается срок службы. В поселке близ Баку его ждут жена и маленькие дети. Он страстно мечтает к ним вернуться. Он убежден, что дальше старой границы немцев не пустят, погонят обратно, что война не затянется надолго.
Я тоже очень надеюсь на старую границу…
Лес редеет, и здесь, на опушке, нас останавливают на привал. Местность незнакомая — песчаные увалы, тут и там купы сосен и валуны, валуны. Моренный ландшафт, — кажется, так именует подобные местности школьная география. Сюда стягиваются не только роты нашего батальона, но и другие подразделения, — должно быть, из 8-й стрелковой бригады. Я вижу незнакомых командиров, озабоченно осматривающих местность и как бы меряющих ее шагами. Потом нам велят подтянуться ближе к гряде валунов.
— Товарищи бойцы! — зычно обращается к собравшимся подразделениям один из командиров, как видно, в крупном звании. — Германские фашисты вероломно напали на нашу страну, они хотят поработить советских людей, поставить нас на колени…
Речь недолгая, но зажигательная. Оратор призывает нас к стойкости и беспощадной борьбе с фашистами. Речь он заключает яростным матюгом в адрес Гитлера.
Митинг окончен, нас разводят на работы. И мы, составив винтовки в пирамиды, начинаем копать землю. Солнце припекает, мы сбрасываем гимнастерки и рубахи. Верхний слой песка неглубок, дальше пошел твердый грунт с многочисленными обломками гранита, и копать становится все труднее. То и дело приходится бросать лопату и браться за кирку. Мы окапываем и выворачиваем крупные валуны, лежащие здесь, должно быть, с ледникового периода. Вначале мы думаем, что отрываем траншею полного профиля, но — велено рыть все глубже, да и ширина не похожа на траншейную. Скорее всего, это ров, противотанковый ров. Во время коротких перекуров мы видим, как справа и слева от нас мелькают лопаты, растет длинный земляной вал. Лейтенант Салимон торопит: скорей, скорей…
Теперь мы копаем в два яруса: из глубины рва выбрасываем землю на высоту взмаха лопаты, оттуда — на поверхность. Обед, как обычно, привозят в термосах. К вечеру — не разогнуть спины, все тело наполнено тупой болью.
Мы возвращаемся домой. Впрочем, мы теперь бездомные: с уютным коттеджем на мысочке пришлось распроститься, он не годится для войны. На берегу бухты, среди кустарника, мы отрываем, каждый для себя, окопы, даже не окопы, а щели. Берег низменный, глубоко не копнешь: проступает вода. Мы устилаем свои сырые укрытия еловыми и сосновыми ветками — они не столько предохраняют от сырости, сколько создают иллюзию некоторого окопного уюта. Родная шинель служит и матрацем и одеялом. Мы засыпаем под комариный звон, и белая ночь, как заботливая мама, окутывает нас мягким покрывалом тумана.
* * *
А утро — прекрасное. Лес пронизан косыми полосами света, длинные тени сосен лежат на прибрежном песке, как бы стремясь дотянуться до воды. В небе — ни облачка. И такая разлита вокруг свежесть, такая первозданная тишина, что и думать не хочется ни о какой войне.
Мы завтракаем за дощатыми столами, врытыми в землю. Попискивает на сосне веселая пичуга. Короткий перекур. Сыплется из рыжих пакетиков махорка на бумажные полоски, оторванные от газеты «Боевая вахта». Помкомвзвода Никешин пересказывает сообщение, сделанное ему вчера ротным писарем: будто по соседству с нами немцы высаживают на «остров Материк» не то полк, не то дивизию, чтобы помочь финнам захватить Ханко. Должно быть, писарь слышал краем уха какой-то разговор командиров, материк же превратил в остров по своему разумению. Что ж, вполне возможно, что финны попытаются сбросить нас с Ханко и рассчитывают на немецкую помощь: у самих кишка тонка. Хотя воевать финны умеют, это зимняя война показала. Хорошо бы узнать истинную обстановку на Ханко и вокруг полуострова…
— Становись! — командует Никешин.
Мы разбираем винтовки и лопаты. Где-то будем копать сегодня?..
Гулкий пушечный выстрел. Еще и еще. Мы стоим, напряженно вслушиваясь в нарастающую канонаду. Откуда-то с востока доносится протяжный гул разрывов. Потом пушки умолкают, но ненадолго. Теперь орудийный гром вроде бы удалился, зато приблизился грохот разрывов. Похоже, финны начали артобстрел сухопутной границы, Петровской просеки. А может, бьют по городу и порту — с той стороны тоже доносится приглушенный расстоянием грохот.
(Впоследствии я узнал, что в это утро 25 июня, когда уже не было сомнений в том, что Финляндия вступила в войну, — в это утро ханковские батареи по приказу командира базы генерала Кабанова обрушили огонь на финские наблюдательные вышки на границе и островах вокруг Ханко. Это был совершенно необходимый первый шаг — избавиться от соглядатаев.)
Артиллерийская дуэль продолжалась с перерывами почти весь день. Кончилась кажущаяся безмятежность, обманчивая предвоенная тишина на полуострове Ханко…
С утра следующего дня мы продолжаем укреплять свой участок обороны — линию берега меж двух скалистых мысочков. Мы валим лес — конечно, не сплошняком, а выборочно, чтобы не делать плешей, ведь лес — наша естественная защита. Бревна потолще — для блиндажей и дзотов, потоньше — для проволочных заграждений.
Мы пилим с Рзаевым толстую сосну. Сыплются на сапоги опилки. Чем ближе к сердцевине, тем хуже идет пила, ствол как бы сопротивляется, зажимает ее. Труднее всего одолеть последние сантиметры, потом сосна сдается — она медленно начинает клониться в противоположную сторону, надламываясь на сделанной топором зарубке. «Берегись!» Все быстрее падает дерево, задевая кроной соседние сосны. Так. Теперь надо обрубить ветки. Стучат топоры, визжат пилы, и уже становится привычным фоном неутихающая канонада.
Вшестером мы поднимаем длинный ствол на плечи. Ох и комель тяжелый! Но донести сосну до берега мы не успеваем.
Резко нарастает орудийный рев. Всверливается в уши свист приближающегося снаряда. Надо враз сбросить бревно, но мы растерялись, остановились с бревном на плечах… Слева — вспышка огня, грохот, черный фонтан извергнутой земли… Женька Щерба, стоящий впереди меня, орет:
— Бросай бирнó!
Только теперь мы сбрасываем с плеч проклятую сосну и падаем ничком кто где стоял. На миг мелькнуло белое, словно костяное, лицо Агапкина. Я лежу, каждый нерв натянут ожиданием, перед глазами — пень, поросший сизым мхом, муравей, бегущий по сухим сосновым иглам.
Опять свист — неровный, будто разболтанный, отвратительно нарастающий… Направленный прямо в тебя… Грохот разрыва теперь где-то сзади, за подошвами сапог. Обдает волной горячего воздуха, горьким запахом, смутным желанием бежать куда-то, провалиться сквозь землю… Пытаюсь подавить страх, а комья земли ударяют в спину, это не осколки, от осколка была бы острая боль, да нет, не может быть, чтобы меня вот так запросто среди летнего дня убили, ну, может, царапнет осколком, ни черта, только надо держать себя в руках…
Муравей исчез куда-то — тоже прячется, что ли, от обстрела?..
Еще и еще разрывы. Чувствую, как вздрагивает подо мной земля. Вот эти глухие стуки — это, наверно, осколки ударяют… А горькая вонь — запах взрывчатки, тротила… Тут где-то левее — канава, может, доползти до нее? Ни черта, не попадут, только не поддаваться страху… Кто-то вскрикнул — или показалось? В ушах, что ли, звенит?
Вот он, муравей. Тащит соломинку, спешит куда-то. Ему наплевать на обстрел, свои дела важнее…
Еще разрыв. Но этот уже подальше. И еще дальше — следующий. Артобстрел передвигается вправо, перепахивая побережье. Мы поднимаемся, полуоглохшие, в горьком дыму. Стряхиваем с себя землю. Все живы? Ох ты, Агапкина ранило! Он сидит, наклонив голову, залитую кровью, а над ним уже хлопочет Богомолов — марлей, смоченной чем-то, протирает рану над агапкинским ухом, потом начинает умело бинтовать.
Подходит лейтенант Салимон — высокий, стройный, с длинным загорелым лицом. Гимнастерка на нем, как всегда, чистенькая, без единой складочки — будто он не лежал только что под огнем, будто не сыпалась на него вздыбленная взрывами земля.
— Шо, ранило? — спрашивает он.
— Ничего, товарищ лейтенант, — сипит Агапкин, жмурясь, а Богомолов между тем обтирает влажной марлей его окровавленное лицо. — Поцарапало малость. Ничего, живой…
— Кожу содрало, кость не задело, — говорит Богомолов. — Я так думаю, в санчасть можно не отправлять. Заживет. — И добавляет: — Я так думаю, не осколком ранило, а веткой сосновой. Такое у меня мнение, товарищ лейтенант.
— Вот еще — веткой! — У Агапкина вид становится обиженный. — Скажешь! От ветки столько кровищи не будет.
Богомолов качает головой, маленькие глазки опять принимают всегдашнее сонное выражение.
Артобстрел уходит все дальше, и теперь, когда опасность миновала, нас охватывает нечто вроде радостного возбуждения. Наперебой мы рассказываем о том, что только что пережили. Подбираем осколки, зазубренные, еще горячие, один такой осколок я сую в карман.
Боровков, у которого глаза всегда наполовину прикрыты тяжелыми веками, говорит:
— Он когда крикнул: «Бросай бирно», я лег и думаю: «Это что же такое — „бирно“?» Чес-слово, не сразу понял.
— Бирно! — Агапкин хрипловато смеется, сворачивая длинную самокрутку. Руки у него немного дрожат. — Женьк, а Женьк, скажи: бревно.
— А я что говору? — искренне недоумевает Щерба. — Я и говору: бирно.
— Говору, говору, — передразнивает Агапкин.
Мы смеемся. Взвод хохочет, и добродушный Щерба тоже покатывается, не совсем понимая, впрочем, чего к нему привязались с этим «бирном».
* * *
Почти не умолкая, гремит канонада. Финны бьют по всему полуострову, но особенно яростно по городку Ганге. В той стороне, где город, разливается по вечереющему небу розовое зарево. Аккуратные деревянные домики, охваченные пожаром, — мне жаль вас. Ветер приносит запах гари…
Мы ставим на берегу проволочные заграждения в два кола. Туго, неподатливо разматывается проволока с тяжелых мотков. Стучат молотки, намертво прибивая ее к кольям.
Мы курим, зажимая огоньки самокруток в ладонях. Ладони пахнут ржавым металлом. Махорочный дым — единственное спасение от чертова комарья.
Ночь — беспокойная, в сполохах ракет, в зареве пожаров. Временами доносится пулеметный стрекот — то ли со стороны границы, то ли с островков, лежащих к востоку от нашего берега. Не спят сегодня не только вахтенные наблюдатели, не спит весь взвод. По двое, по трое мы растянулись цепью вдоль побережья бухты и залегли в кустах. Задача — наблюдать за морем. Наверно, есть опасения относительно высадки финского десанта.
Перед глазами — четкий рисунок заграждений, можно даже пересчитать колючки на проволоке от кола до кола. Дальше — за валунами у кромки воды — лежит в призрачном свете белой ночи бухта. Она затянута дымкой, но видимость, в общем, ничего. Вполне можно увидеть движущийся предмет — шлюпку или катер, — если только он не укроется на темном фоне островков и скал. Увидеть, выждать, пока приблизится к берегу, и взять на мушку. Винтовка у меня пристреляна. Ладно, будем смотреть и ждать. Только бы не заснуть.
Рядом со мной лежит Миша Рзаев. Он вздыхает, ворочается, шепчет что-то по-азербайджански. Вот я расслышал: «Нэджэ-сан?» Это значит — «как поживаешь?», «как ты там?»… Мой земляк разговаривает с женой…
Слева — приближающиеся шаги. Мы тихо окликаем и узнаем голос командира взвода. Салимон подходит в сопровождении Никешина, смотрит на нас, покачивает головой, остро увенчанной пилоткой.
— Шо вы так растянулись? — говорит он негромко. — Передвиньтесь влево. На двадцать метров.
Есть передвинуться! Мы с Рзаевым идем влево, отсчитывая шаги. Потрескивают под сапогами ветки вереска. Так. Ложимся, раздвигаем кусты…
— Стой, кто идет? — доносится слева.
Это голос Никитина, командира отделения. Я осматриваюсь, напрягая зрение и слух, но не вижу ничего подозрительного — ни движения, ни человеческой тени.
— Кто идет? — повышает голос невидимый за кустарником Никитин. — Стрелять буду!
Я по-прежнему никого не вижу перед собой. Рзаев беспокойно крутит головой и тоже, как видно, не может понять, что случилось. Минута зловещей тишины, а потом:
— Огонь!
Один за другим — три близких винтовочных выстрела, я слышу, как свистнули над головой пули, срезанная ветка смазала меня по уху. Только теперь доходит, что стреляют по нас…