— Ну уж нет, волка я по виду отличу, — заявляет этот жирный коротышка, — и мне наплевать, что болтают всякие длинноволосые профессора. Я-то сам вырос в лесу.
Жена моя Марта говорит, что порой я бываю несносным — особенно если меня вывести из себя. Я, еле сдерживаясь, говорю:
— Ну, а что касается ваших опасений, то они напрасны. Динго на вас не бросится — пока он смотрит на вас как на гамма-животное. Разумеется, до тех пор, пока вы ведете себя как гамма-животное.
Мне вдруг показалось, что он вот-вот перелезет через дощатый забор и кинется на меня с кулаками.
— Вы кого, собственно, обзываете животным? Прошу поосторожней, — возмущается он. Его багровая физиономия и жилы на шее раздуваются, как у лягушки.
А это была всего-навсего цитата из Лоренца[7] которой я запустил в него. Был у меня такой период в жизни, когда я интересовался вопросами поведения животных.
— Я вовсе не обзываю вас животным, — говорю я. — Только объясняю, кем считает вас динго. На меня он смотрит как на альфа-животное, альфа — это греческая буква «А». Я в его понятии являюсь вожаком стаи. На мою жену Марту он смотрит как на бета-животное. Бета — это буква «Б», а гамма — «С». Ну а вот вы и ваша жена и дети для него, возможно, гамма- или дельта-животные. Дельта — это «Д». До тех пор пока вы ведете себя как гамма- или дельта-животное, с вами все будет о’кей. Динго будет с вами считаться.
Его, казалось, почти убедил этот аргумент — или, во всяком случае, сбил с толку.
— То, что вы сказали насчет гамма, — неуверенно произносит он, — вы сами верите этому?
— Я дам вам книгу, почитайте, — отвечаю я.
— Что ни говорите, у него достаточно мощные челюсти, — говорит он, указывая на Реда, который улегся у моих ног и не сводит с меня доверчивых глаз. Челюсти у него в самом деле мощные, а белые, будто отполированные клыки довольно-таки длинные. Голова, пожалуй, слишком крупна, а уши толстоваты у основания, чтобы Реда можно было назвать красавцем, а вот ладное рыжевато-коричневое тело и крепкие лапы были воплощением силы.
— Вовсе не мощнее, чем у немецкой овчарки, — говорю я.
На Мэншен-стрит есть две овчарки; конечно, утверждение несколько притянутое, но вполне сойдет.
— Возможно, — отвечает он явно с сомнением.
— Не скажи я, что Ред — динго, вы бы так не волновались, — говорю я, — я ведь мог назвать его просто дворняжкой.
— Что вы меня убеждаете, думаете, я динго не распознаю? — Тон его снова делается угрожающим.
Не успеваю я ответить, как его доберман-пинчер, по своему происхождению явно продукт Северного побережья, выбежав из дому, начинает задирать Реда. Собаки прыгают и мечутся по обе стороны забора, пинчер и рычит и лает, а Ред только рычит. (Динго на воле не лают. Прирученные, некоторые из них научаются лаять, но Ред так и не научился.) Ред бегал напористо, его рыжевато-коричневая шерсть вся так и лоснилась, а пушистый хвост с белым кончиком был задран кверху. Наблюдать за ним одно удовольствие: бежит он ровно, легко и может бежать без устали часами.
— Вот об этом я и толкую, — говорит Свинберн, — ваш азиатский волк может загрызть мою собаку.
— А от кого больше шуму? — спрашиваю я. Агрессивность пинчера под стать задиристости его хозяина.
— Ну при чем тут шум? — говорит он. — Глядите, как он крадется, прямо по-волчьи.
— Что ж, это инстинкт врожденный, — поясняю я. — У динго он вырабатывался тысячелетиями во время охоты на эму и кенгуру. Он крался незаметно, чтоб не спугнуть добычу.
— Значит, ваш волк крадется, готовясь напасть, так, что ли?
— Ну не обязательно, — говорю я. — Не более чем ваш. А вот если бы одна собака вторглась на территорию другой, тут, конечно, началась бы драка. Но они не думают этого делать.
— Ваш свободно перемахивает через забор, — говорит он. — Я сам как-то видел. Он может загрызть мою собаку и разделаться с курами.
— Только не на вашей территории, — отвечаю я. Я начинаю терять терпение. — Никогда Ред и носа не сунет к вам. Он знает, что это не его владения.
— Выходит, у него что, какие-то моральные устои имеются, так, что ли? — Свинберн повышает голос: — У этого вот дикого пса…
— У них у всех есть моральные устои, хотя это термин антропоморфический. Ни дикие, ни домашние собаки обычно не вторгаются на чужую территорию.
— Это по-вашему, — говорит Свинберн. Лицо его багровеет. — Я вас предупреждаю, пусть он лучше сюда не суется. А если сунется, я его пристрелю. Закон на моей стороне.
Я настолько обозлился, что иду в дом и выношу молоток. И начинаю отдирать доски у забора.
— Эй! Что вы делаете? — кричит он. — Это же мой забор. Я не шучу, сказал, что пристрелю вашу азиатскую дворняжку, и сделаю это.
— Ред — чистокровный динго, — почти рычу я. Я вне себя, а тут еще гвозди как назло не поддаются. — Забор-то наш.
Я отдираю четыре доски, но, как я и предсказывал, собаки вовсе не собираются пролезть в дыру и кинуться на противника, а продолжают носиться вдоль забора, каждая по своей стороне. Так я наглядно иллюстрирую теорию Лоренца.
— Запугивают друг друга, только и всего, — говорю я. — Можете убедиться сами. Куражатся. Всласть покуражатся и успокоятся.
— Возможно, — отвечает Свинберн и на этот раз с сомнением в голосе.
— Давайте-ка выведите своего пса на улицу, — говорю я. — А я — своего. Они встретятся посреди улицы, обнюхают друг друга, но драки не будет. Не из-за чего им драться. Ни тот ни другой не претендуют на проезжую дорогу. А вот тротуар — тут уж другое дело.
— А я не собираюсь рисковать, — говорит он, подзывает своего пинчера и отправляется восвояси. — Может, вы и правы, и вашему динго следует сидеть дома и не выбегать за пределы вашего сада.
Вам, возможно, покажется, что это прозвучало примирительно. Однако тут был скрытый сарказм. В то время я увлекался австралийской флорой. Купив участок у подножия холма, я построил дом, не тронув ни деревья, ни кусты. Мне хотелось, чтоб мой сад представлял собой первозданные австралийские заросли, и-потому я оставил в том виде, в каком создала природа, все то, что другие жители Мэншен-стрит считали «мусором». Насадил полевых растений — варатас, похожие на красные факелы; нежные, словно восковые цветы-звездочки и дикий шиповник; издающие пряный запах боронип; полевые бархотки и изящные по форме клеомы. Все это отвечало моему новому увлечению так называемым «furyu» — слово, которое часто употребляют, когда говорят о чем-то сугубо японском. Его можно перевести как нечто «сделанное со вкусом», но японцы вкладывают в это слово более емкое значение, примерно такое: «плыть по ветру», следовать природе, первозданной материи и ее предписаниям. Перенося это на австралийскую почву и приспосабливая к нашим понятиям, я принимаю природу такой, как она есть, и учусь наслаждаться неброской красотой австралийских диких кустарников и полевых цветов.
Соседи не одобряли моих пристрастий. На своих участках они завели лужайки, разбили сады, уходящие вниз уступами, клумбы с многолетними и однолетними растениями. Они вырубили большую часть деревьев и насадили экзотические растения. По их мнению, мой «сад» позорит улицу. И такого же мнения они были о нашем невысоком, неприметном доме, теряющемся на фоне стройных эвкалиптов и других домов из песчаного камня. Они отдали предпочтение бунгало в стиле модерн, обнесенным верандами.
Куда больше мы пришлись бы им ко двору, если бы поселились на Мэншен-стрит в дни моего увлечения азалиями и камелиями. В прежнем доме мы с Мартой занимались декоративным садоводством — прокладывали аллеи по строгому плану и так далее. И большую часть наших насаждений составляли азалии и камелии. Я стал знатоком по части азалий и даже принял как-то участие в дискуссии на страницах специального журнала о том, правы или нет ученые, утверждающие, будто Розовая жемчужина (Azura Karami) действительно была прародительницей видов растений с розовыми цветами.
Но это было в прошлом, и хотя мне по-прежнему нравятся азалии, моя любовь к ним на том и кончилась. К сожалению, далеко не всем дано оценить дикую флору Австралии. Как-то раз, когда мы вернулись домой поело недельного отсутствия, мы обнаружили на нашем участке тонны две всякого хлама. Со стороны улицы у нас нет забора, и кто-то, очевидно, решил, что это пустырь. Дом наш расположен у подножия холма и с улицы почти невидим. Правда, этот некто мог бы обратить внимание на обилие полевых растений. Он свалил ржавые банки, всякую железную рухлядь, тряпье и прочий мусор даже туда, где рос шиповник.
Мы и в самом деле не вписываемся в Мэншен-стрит по многим причинам. Первая — это моя профессия журналиста и писателя. К тому же мы с Мартой увлекаемся теперь Шагалом; наше прежнее увлечение Рембрандтом было бы принято здесь куда благосклоннее.
А тут еще этот автомобильный психоз. У соседей по одной, а то и по две машины, а мы не видим в этом необходимости и считаем, что можно прекрасно обойтись и такси либо взять машину напрокат. Когда же до них наконец дошло, что нам вполне по средствам иметь машину, а мы просто не хотим, они расценили это как нечто вовсе не присущее австралийцам или что-то в таком духе.
История с собакой лишь утвердила их в этом мнении, и Свинберн, судя по всему, пытался подлить масла в огонь.
— Ну чего ты злишься? — упрекнула меня Марта, когда я вошел в дом.
— Осел толстозадый! — сказал я.
— Ты его все равно не образумишь, — заметила Марта.
— Знаю. Просто я хотел немного позабавиться.
— Как бы там ни было, а нам, вероятнее всего, придется расстаться с Редом, — сказала Марта.
— Каким же это образом? — спросил я.
В этом была вся загвоздка. Я вовсе не собирался отдавать его в зоопарк, как мне советовал кое-кто из обитателей Мэншен-стрит. Динго — животное свободолюбивое, общительное и умное, и было бы жестокостью посадить его в клетку. В то же время отпустить его на волю я не мог — ему всего только год, и он еще не приучен сам добывать себе пропитание. В естественных условиях его научила бы этому мать, но Ред попал ко мне еще щенком. Мой друг зоолог привез его в Сидней и, когда выяснилось, что его жена не захотела держать в доме динго, отдал его мне.
До следующей субботы мы со Свинберном не видимся. В субботу он опять окликает меня через забор.
— Может, и справедливо то, что вы говорите про своего динго в настоящий момент, но ведь природа обязательно себя проявит, — говорит он. — Охотничий инстинкт слишком силен. Не моих, так чужих кур он в конце концов передушит.
— Ред не умеет охотиться ни на домашних птиц, ни на кого бы то ни было, — отвечаю я. — Ему это ни к чему. Он у нас голодный не сидит.
— Врожденные инстинкты устойчивы, — заявляет Свинберн.
— Нам с вами неизвестны его врожденные инстинкты, — отвечаю я.
— Это же дикая собака.
Теряя терпение, я говорю:
— Профессор Конрад Лоренц, считающийся одним из всемирно известных авторитетов по части собак, утверждает, Что динго — потомки домашних собак, завезенных сюда аборигенами. Он указывает, что чистопородный динго часто имеет белые чулки на лапах либо белую звездочку на лбу и почти всегда у него кончик хвоста белый. Никакой закономерности в распределении этих отметин нет, добавляет он. К тому же они никогда не наблюдаются у диких животных, а у домашних животных встречаются довольно часто.
— А видел ли когда-нибудь этот ваш иностранный профессор динго на воле? — спрашивает Свпнберн.
Я не могу уловить, какое отношение имеет его вопрос к моему пересказу из книги Лоренца, но отвечаю, что, хотя Лоренц, насколько мне известно, никогда не бывал в Австралии, он разводил динго и занимался их изучением.
Свинберн внезапно меняет тему разговора.
— Вам, видно, все известно о животных и птицах, — говорит он. — Может, вы знаете способ заставить петуха перестать петь? Мой петух кукарекает по ночам и беспокоит кое-кого из соседей. Он откликается на кукареканье других петухов, обитающих по ту сторону долины. (Там расположены фермы.) Живя на такой улице, как Мэншен-стрит, приходится считаться с соседями.
Намек в мой адрес, но я пропускаю его мимо ушей.
— Думаю, что да, — говорю я.
— Хотелось бы услышать этот способ, — говорит он елейным тоном.
— Нужно считаться с соседями, как вы правильно заметили, — отвечаю я в тон ему, — а заставить петуха молчать по утрам очень просто. Петух, как вы знаете, чтобы запеть, должен вытянуть шею. Прикрепите кусок жесткого холста над насестом чуть повыше петушиной головы. Когда петух станет вытягивать шею, он упрется головой в холст и не сможет кукарекать.
Он поверил и, уточнив кое-какие детали, сказал, что испробует этот способ. Почти полдня он с сыном-подростком занимался приготовлениями. Должен сказать, что подготовка велась самым тщательным образом. Минут десять они ловили белого леггорна, а потом, поставив его лапами на землю и удерживая в таком положении, измерили его рост. Они тщательно отмерили жесткую холстину, надбавив еще пару дюймов, а затем стали о чем-то советоваться, все поглядывая в мою сторону. Я в это время высеивал семена полевых бархоток. Я уже не раз побывал в расположенных поблизости зарослях, изучил почву и места, где растут эти цветы, собираясь посадить их в своем саду.
Наконец Свинберн подходит к забору.
— Извините, что беспокою, — начинает он. Вот это уже иной разговор. — Но у меня в курятнике не один насест.
— Выберите самый верхний, — говорю я. — Ваш петух, без сомнения, альфа-птица.
Когда работа окончена, Свинберн приглашает меня на кружку пива. Но он, как видно, не изменил своего мнения о моем динго, поскольку он и его жена с жаром начинают рекламировать мне достоинства длиннохвостого попугая.
— Знаете, попугай великолепно чувствует себя в домашних условиях, — говорит Свинберн. — Наш Джой так забавно болтает.
Попугай, самец, голубого цвета разных оттенков, сидит на руке у хозяина; в то время как миссис Свинберн нежно улыбается, глядя на своего любимца, птица красуется и охорашивается, а затем, опустив крылья, делает попытку совокупиться с большой красной рукой Свинберна.
— Чудной, не правда ли? — спрашивает миссис Свинберн. — Он делает это в определенные часы.
«Вот бедняга», — думаю я.
— Ничего удивительного, — говорю я вслух.
— Что вы имеете в виду?
— Ничего, — отвечаю я. — Я имею в виду, что это чудесно.
— Мне говорили, что эти попугаи на воле не говорят, — заявляет миссис Свинберн.
— Нет, — подтверждаю я, — только когда их посадят в клетку. — Я воздерживаюсь, не высказываю своего мнения о мимикрии, вызванной неудовлетворенным сексом, подавленной жизненной энергией.
Незаметно, чтобы Мэншен-стрит смягчила свое отношение к Реду, — Свинберн, директор-распорядитель обувной фабрики, выступал от имени обитателей нашей улицы, как один из ее альфа-членов. Я был уверен, что и другие соседи говорили между собой то же, что и он.
Как-то вечером спустя несколько дней они мне все это высказали в открытую. Ко мне зашла миссис Фиттер. Если Свинберн — альфа-мужчина, то она — альфа-женщина. Ее отец — мануфактурный король, построивший огромный особняк с декоративными наличниками, где и проживало семейство Фиттеров, в распоряжении которого было два автомобиля.
— Я к вам от имени женщин-матерей на Мэншен-стрит, — начинает она. Миссис Фиттер — крупная темноволосая женщина, чуть усатая. — Они обеспокоены тем, что динго может броситься на их детей, когда они идут мимо собаки по дороге в школу, а она лежит в придорожной канаве.
Тут она явно передергивает. Почти всех детей отвозят в школу на машинах.
— Никогда он на них не бросится, — заверяю я ее. — В канаве он лежит потому, что это граница принадлежащей ему территории. Подобно нам, людям, животные по-своему тоже землевладельцы.
— Более того, он лает на них, — говорит она, явно хватая через край.
— Динго вообще никогда не лают, — вежливо замечаю я, но внутри у меня все кипит. Марта делает мне предостерегающие знаки.