— Конечно, объяснил: «Есть, один час ареста».
Нестеренко снова ударился в хохот:
— Вот здорово! Хорошо, что я тебя послал.
— Я больше никогда не пойду…
Нестеренко ответил ему весело, с дружеской угрозой:
— Попробуй не пойти. Да ты и не за меня сел, а за себя. Любишь трепаться и на рапортах трепанулся. Как это можно такое говорить: дежурный придирается! Я удивляюсь, что ты дешево отделался, видно, сегодня Алексей добрый.
Игорю вдруг стало обидно и не по себе. Черт их разберет, что у них делается: совершенно было ясно, что Остапчин получил один час ареста незаслуженно, а настоящий виновный, Миша Гонтарь, остался безнаказанным. Наконец, было обидно и другое: почему-то все, даже Алексей Степанович, интересуются таким пустяком, как остриженные ногти Гонтаря, и никто не обращает внимания на открытый, демонстративный отказ от работы Игоря Чернявина?
Когда укладывались спать, зашел в спальню Алеша Зырянский, уже без повязки, и его почему-то встретили радостными возгласами, обступили, а сам Зырянский в изнеможении упал на диван:
— Сашка влопался! Я уверен: Алексей сейчас сидит в кабинете и смеется: Александр Остапчин пришел отдать рапорт! А между прочим, рапорт он сдает красиво, прямо лучше всех.
И Зырянский ничего не сказал об Игоре, даже не вспомнил, что он есть в спальне и что он сегодня демонстративно отказался от работы в сборочном цехе.
27. Тебе отдуваться
Утром Игорь встал вовремя и долго возился с постелью. Может быть, он и еще поспал бы, но вчера забыл спросить, кто сегодня дежурит, ему не хотелось опять оказаться в постели перед «дамой». Оказалось, что он сделал хорошо, потому что поверку принимал сам Захаров, а вместе с ним вошла дежурным бригадиром Лида Таликова. Захаров был весел, в белой косоворотке. Так же как и дежурные бригадиры, он поднял руку и сказал:
— Здравствуйте, товарищи!
Игорю показалось, что ему ответили дружнее и любовнее, чем отвечали дежурным, а в то же время чувствовалось, что Захарова и побаивались здорово. Он осмотрел спальню без придирок, ни в какие тайники не заглядывал, все это проделывал юркий и маленький ДЧСК. Алексей Степанович все-таки попросил Гонтаря показать ногти, в этот момент Остапчин весело покраснел, но Захаров ничего не заметил. Мимо Игоря он прошел бесчувственно. Нестеренко спросил:
— Алексей Степанович, какая сегодня картина, не знаете?
— Говорят, «Броненосец Потемкин». Поехали за картиной, Лида?
— Поехали.
Уходя, Алексей Степанович глянул на лампочку под потолком, и все закричали обиженными голосами:
— Да это точечки такие! Стекло такое! Сколько говорили, никто не переменяет!
Захаров остановился в дверях:
— Чего вы кричите?
— А вы посмотрели на лампочку.
— Мало ли куда я посмотрю, так вы кричать будете?
— Мы уж знаем, как вы смотрите!
Игорь отправился завтракать. По дороге никто с ним не заговорил, а за столом Санчо и Гонтарь о чем-то громки вспоминали. Нестеренко ел молча и осматривал столовую.
В столовой в одну смену сидело сто человек. Все они сидели за небольшими столами, покрытыми белыми скатертями, и, по правде сказать, все они Игорю нравились. Хотя он ти жил в колонии только четвертый день, но уже многих знал, знал ДЧСК, очень похожих друг на друга, аккуратных, въедливых и строгих мальчиков и девочек в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет. Примелькались и другие лица. В каждом лице Игорь бессознательно отличал два характера, две линии. Что-то в каждом было свое, мальчишеское, назвать это Игорь не умел, но это были несомненная энергия, агрессивность, проказливость, боевой нрав и самостоятельный, плутовской, расторопный взгляд, от которого трудно укрыться — все более или менее знакомые типы лиц и привычек, которые Игорь и раньше наблюдал и которые ему нравились. С другой стороны, у всего этого народа, живущего в колонии, ясно были заметны и другие черты характера. Игорь отмечал их тоже бессознательно, и даже самому себе не говорил утвердительно, что черты эти — именно от колонии, но это были те черты, которые он нигде не наблюдал, которые вызывали у него симпатию и возбуждали желание сопротивляться.
Не было никаких сомнений, что вся эта публика, заседающая в столовой, составляет одну семью, очень дружную, сбитую — и гордую своей собранностью. Особенно нравилось Игорю, что за четыре дня ему не пришлось наблюдать не только драк или ссор, но даже сколько-нибудь заметной размолвки, озлобленного или вздорного тона. Сначала Игорь объяснил это тем, что все боялись Захарова или бригадиров. Может быть, и боялись, но почему-то этой боязни не было видно. Правда, дежурные бригадиры и бригадиры в спальнях давали распоряжения, не оглядываясь, не сомневаясь в исполнении, тоном настоящих начальников, видно было, что они привыкли это делать, как будто годами командовали в колонии. Но Санчо рассказывал Игорю, что большинство бригадиров все новые, что Нестеренко и Зырянский занимают свои посты более полугода. Кроме того, Игорь заметил, что не только бригадиры, но и все остальные, обладающие какой-то крупинкой власти только на один день, распоряжаются этой властью с уверенностью, без осторожной оглядки, а колонисты принимают эту власть как вполне естественное и необходимое явление. Так держались и ДЧСК, и дежурные по столовой и по бригадам, и часовые у парадного входа.
Часовыми обыкновенно стояли малыши, те самые малыши, которые с визгом гоняли по парку, кувыркались в пруду, перекидывались на аппаратах в физкультурном городке. У них были разные лица и разные походки, разные голоса и повадки, были между ними и «вредные» пацаны, зубоскалы и насмешники, выдумщики и фантазеры, у многих бродили в голове всякие ветры. Но как только такой пацан брал в руки винтовку, он сразу становился похожим на Петьку Кравчука, встретившего Игоря в день его прибытия. Как Петька, они становились серьезны, подтянуты, старались говорить басом и были ослепительны и официальны. Обязанности были несложные: не впускать в здание посторонних и следить, чтобы все вытирали ноги. Никаких пропусков ни для взрослых, ни для колонистов в колонии не было, часовые просто на глаз хорошо знали, кого можно пропустить, а кого нельзя. А что касается вытирания ног, то в этом вопросе они все были одинаково беспристрастны и неумолимы. Игорь сам видел вчера, как такой малыш остановил Виктора Торского, пролетевшего со двора с предельной спешностью:
— Витя, ноги!
— Да спешу очень, Шурка!
Но Шурка отвернулся и даже не повторил приказания. И Виктор Торский, глава всей этой республики, только с секунду подумал и с половины лестницы возвратился к тряпке вытирать ноги, а Шурка еще и следил, как он вытирает.
Здесь, в колонии, была единая, крепко склеенная компания, а чем она склеена, разобрать было трудно. Иногда у Игоря возникало странное впечатление, как будто все они — и те, кто постарше, и пацаны, и девочки — где-то, по секрету, очень тайно договорились о правилах игры и сейчас играют честно, соблюдая эти правила и гордясь ими, гордясь тем больше, чем правила эти труднее. Иногда Игорю казалось, что и эти правила, и вся эта игра придуманы нарочно, чтобы посмеяться, пошутить над Игорем, посмотреть, как он будет играть, не зная правил. И досадно было, что вся игра проходила с таким видом, как будто никакой игры нет, как будто так и полагается и иначе быть не может, как будто везде нужно встречать дежурного бригадира салютом, везде нужно называть заброшенный кусок двора сборочным цехом и чистить в нем бесчисленное количество проножек.
И поэтому, при всей своей симпатии к этому веселому и гордому обществу, Игорь не хотел сдаваться. Он допустил, что легко дело не пройдет, что все эти добродушно-бодрые пацаны и девчата только вид такой делают, как будто никакого Игоря не существует, как будто присутствие в столовой одного лодыря и дармоеда среди такой массы трудящихся никого не раздражает. Игорь понимал, что должен наступить момент, когда они все на него набросятся и захотят заставить работать. Очень интересно, как они это сделают. Силой — не имеют права. Голодом? Тоже не имеют права. Оставят жить в колонии и позволят не работать? Едва ли. Выгонят? Им, конечно, не хочется выгонять. Посмотрим.
Игорь завтракал и любовался колонистами. Они тоже завтракали, все в школьных костюмах, свежие, чистые, разговаривали друг с другом, негромко смеялись, иногда гримасничали. Поглядывали на сегодняшнего симпатичного дежурного бригадира Лиду Таликову, проходившую между столами.
Вот она остановилась у соседнего стола. Смуглый мальчик поднял на нее глаза. Она спросила у него:
— Филька, ты зачем книги притащил в столовую?
Он встал за столом, ответил:
— Так, очень нужно, я хотел правило повторить.
— Тебе лень после завтрака подняться в спальню за книгами?
Филька ничего не ответил, отвернулся, и выражение у него было такое: говорить она будет недолго, потерплю.
— Что это за манера отворачиваться?
Филька обиделся:
— Никакая вовсе манера, а что ж я буду говорить?
— Чтобы этого больше не было. Нельзя учебники носить в столовую. И отворачиваться нечего.
Филька облегченно вздохнул, поднял руку:
— Есть, книг не носить.
Когда Лида удалилась, все четыре стриженные головы сблизились, пошептали, потом одна оглянулась на Лиду, снова пошептали. Лида подошла к Игорю, они обернулись тоже к Игорю.
— Чернявин, ты сегодня выходишь на работу?
Игорь открыл рот. Гонтарь сказал строго:
— Встань.
Игорь поднялся.
— Не выхожу.
— У нас не хватает рабочих рук, ты об этом знаешь?
— Я не собираюсь быть столяром.
Лида пояснила ему ласково:
— А если на нас нападут враги, ты скажешь, я не собираюсь быть военным?
— Враги, это другое дело.
И тот самый Филька, который только что отвечал перед дежурной, сказал своему столу, но сказал очень громко, на всю столовую:
— Это другое дело! Он тогда под кровать залезет.
Лида строго посмотрела на Фильку. Он улыбнулся ей проказливо и радостно, как сестре.
— Значит, не выйдешь?
— Нет.
Лида что-то записала в блокнот и отошла.
После обеда Игорь читал книгу: нашел в тумбочке Санчо «Партизаны». В спальню вошел Бегунок, вытянулся у дверей.
— Товарищ Чернявин! ССК передал: в пять часов вечера совет бригадиров. Чтобы ты пришел. Отдуваться тебе.
— Хорошо.
— Придешь или приводить надо?
Володя спросил серьезно, даже губами что-то проделывал от серьезности при слове «приводить».
— Приду.
— Ну смотри, в пять часов быть в совете.
Помолчали.
— Чего же ты не отвечаешь?
Игорь глянул на его серьезную, требовательную мордочку, вскочил, сказал со смехом:
— Есть, в пять часов быть в совете!
— То-то же! — строго сказал Володя и удалился.
28. После дождя
В четыре часа прошла гроза. По лесу била аккуратно, весело, как будто договор выполняла, колонию обходила ударами, поливала крупным, густым, сильным дождем. Пацаны в одних трусиках бегали под дождем и что-то кричали друг другу. Потом гроза ушла на город, над колонией остались домашние хозяйственные тучки и тихонько сеяли теплым дождиком. Пацаны побежали переодеваться. Более солидные люди, переждав ливень, быстро на носках перебегали от здания к зданию. У парадного входа, с винтовкой, аккуратненькая, розовая Люба Ротштейн стоит над целой территорией сухих мешков, разостланных на полу, и сегодня пристает к каждому без разбора:
— Ноги!
— Богатов, ноги!
— Беленький, не забывай!
К пацанам, принявшим холодный душ, она относится с нескрываемым осуждением:
— Все равно не пущу.
— Да я вытер ноги, Люба!
— Все равно с тебя течет.
— Так что же мне, высыхать?
— Высыхай.
— Так это долго.
Но Люба не отвечает и сердито поглядывает в сторону. Пацан кричит кому-то в окно на втором этаже, тому, кого не видно и, может быть, даже в комнате нет, кричит долго,
— Колька! Колька! Колька!
Наконец кто-то выглядывает:
— Чего тебе?
— Полотенце брось.
Через минуту натертый докрасна пацан улыбается подобревшей Любе и пробегает в вестибюль.
В пять часов Володя проиграл «сбор бригадиров», посмотрел на дождик и ушел в здание.
К парадному входу прибрел совершенно промокший, без шапки, в истоптанных ботинках, похудевший и побледневший Ваня Гальченко. Он остановился против входа и осторожно посмотрел на великолепную Любу.
— Ты откуда, мальчик?
— Я. Я пришел сюда…
— Вижу, что ты пришел, а не приехал. А кого тебе нужно?
— Примут меня в колонию?
— Скорый ты какой. У тебя есть ордер?
— Какой ордер?
— Бумажка какая-нибудь есть?
— Бумажки нету.
— А как же? По чему тебя принимать?
Ваня развел руками и пристально посмотрел на Любу. Люба улыбнулась.
— Чего ты на дожде мокнешь? Стань сюда… Только тебя не примут.
Ваня вошел в вестибюль. Стал на мешках, засмотрелся на дождь. Глянул на Любу, быстро рукавом вытер слезы.
В этот самый момент Игорь Чернявин стоял на середине в комнате совета бригадиров и «отдувался». Народу в комнате было много. На бесконечном диване сидели не только бригадиры, сидели еще и другие колонисты, всего человек сорок. Из восьмой бригады, кроме Нестеренко, были здесь Зорин, Гонтарь, Остапчин. Рядом с Зориным сидел большеглазый, черноволосый Марк Грингауз, секретарь комсомольской ячейки, и печально улыбался, может быть, думал о чем-то своем, а может быть, об Игоре Чернявине — разобрать было трудно. За столом ССК сидели Виктор Торский и Алексей Степанович. В дверях стояли пацаны и впереди всех Володя Бегунок. Все внимательно слушали Игоря, а Игорь говорил:
— Разве я не хочу работать? Я в сборочном цехе не хочу работать. Это, понимаете, мне не подходит. Чистить проножки, какой же смысл?
Он замолчал, внимательно провел взглядом по лицам сидящих. На лицах выражалось нетерпение и досада, это Игорю понравилось. Он улыбнулся и посмотрел на заведующего. Лицо Захарова ничего не выражало. Над большой пепельницей он осторожно и пристально маленьким ножиком чинил карандаш.
— Дай слово, — сказал Гонтарь.
Виктор кивнул. Гонтарь встал, вытянул вперед правую руку:
— Черт его знает! Сколько их таких еще будет? Я живу в колонии пятый год, а их, таких барчуков, стояло в этой самой комнате человек, наверное, тридцать.
— Больше, — поправил кто-то.
— И каждый торочит одно и то же. Аж надоело. Он не собирается быть сборщиком. А что он умеет делать, спросите? Жрать и спать, больше ничего. Придет сюда, его, конечно, вымоют, а он станет на середину и сейчас же: я не буду сборщиком. А кем он будет? Угадайте, чем он будет. Дармоедом будет, так и видно. Я понимаю, один такой пришел, другой, третий. А то сколько! А мы уговариваем и уговариваем. А я предлагаю: содрать с него одежду, выдать его барахло, иди! Одного выставим, все будут знать.
Зырянский крикнул:
— Правильно!
Виктор остановил:
— Не перебивай. Возьмешь потом слово.
— Да никакого слова я не хочу. Стоит он того, чтобы еще слово брать? Он не хочет быть столяром, а мы все столяры? Почему мы должны его кормить, почему? Выставить, показать дорогу.
— Его нельзя выставить, пропадет, — спокойно сказал Нестеренко.
— И хорошо. И пускай пропадает.
В совете загудели сочувственно. Высокий, полудетский голос выделился:
— Прекратить разговоры и голосовать.
Игорь навел четкое ухо, надеялся услышать что-либо более к себе расположенное. Захаров все чинил свой карандаш. В голове Игоря промелькнуло: «А, пожалуй, выгонят». И стало вдруг непривычно тревожно.
На парадном входе Люба спросила грустного Ваню Гальченко:
— Ты где живешь?
— Нигде.
— Как это «нигде»? Вообще ты живешь или умер?
— Вообще? Вообще живу, а так нет.
— А ночуешь где?
— Вообще, да?
— Что у тебя за глупый разговор? Где ты сегодня спал?
— Сегодня? Там… в одном доме… в сарае спал. А почему меня не примут?
— У нас мест нет, а мы тебя не знаем.
Ваня снова загрустил и снова ему захотелось плакать.
29. Все, что хотите…
В совете бригадиров речь говорил Марк Грингауз. Он стоял не у своего места на диване, а подошел к письменному столику, опирался на него рукой. Захаров уже очинил карандаш и на листке бумаги что-то тщательно вырисовывал. Марк говорил медленно, тихо, каждое слово у него имело значение: