— Верно, человек! Ах, сволочуга!… Сообщи на заставу, а я — в лодку и отрежу его от того берега.
— Не трогай лодку! — приказал Щербак. — Не своди с нарушителя глаз.
Щербак соединился с заставой. Ответил не дежурный, как ожидал Щербак, а сам Смолярчук. Видно, ждал этого сигнала. Щербак срывающимся от волнения хриплым шепотом доложил:
— Человек, товарищ старший лейтенант!…
— Спокойнее! — откликнулся Смолярчук. — Где человек? Какой? Откуда?
— На Дунае. Плывет. В подводной маске. В комбинезоне.
— Все понял. — Голос начальника заставы был необыкновенно сдержанным. — А сейчас вы его видите?
— Пока вижу.
— Что вам видно? Ну!…
— По самой середке плывет. Правее фарватера, ближе к сопредельной стороне, — склонившись к земле, негромко докладывал Щербак. — Поравнялся с островом Тополиный… Замедлил движение…
— Неподалеку от острова бакенщика?
— Нет, совсем с другой, там, где болото и камыш.
Тишина. Только стук двух сердец.
— Почему молчите? — доносится с другого конца провода.
— Наблюдаю.
— Ну?… Докладывайте, что видите.
— Дальше плывет.
— Куда именно?
— Мимо острова. Вниз по Дунаю.
— Не может быть, повторите!
— Плывет мимо Тополиного. Скрывается… Что прикажете делать, товарищ старший лейтенант?
Долгое молчание, потом — приказ:
— Пусть плывет. А вы… следуйте за ним по берегу, продолжайте наблюдение. Да не вспугните. Ясно?
— Ясно! — уныло откликнулся Щербак. Он понял, что это значит: «не вспугните».
По усам текло, а в рот не попало.
«БЕЛЫЙ» И ДРУГИЕ
Яхта «Цуг шпитце» вышла из пределов Румынии, круто повернула направо, с севера на запад, миновала устье Прута, оставила позади первый советский город.
Карл Бард и Дорофей Глебов смотрели на портовые огни пограничного города до тех пор, пока они не скрылись.
— Россия!… — Карл Бард тихонько, дружески толкнул локтем «Белого»: — Ну, как?
— Что? — неохотно откликнулся Дорофей.
— Вот ты и дома, говорю. Добро пожаловать!… — Карл Бард засмеялся. — Не волнуйся, дружище! Все будет хорошо.
Дорофей угрюмо вглядывался в темный берег Дуная.
Бард искоса наблюдал за ныряльщиком. Он знал, что этот крепкий, ловкий человек с блеском прошел через все испытания, и потому удивлялся его не боевому настроению.
«Интересно, какие мысли одолевают тебя? Трусишь? Жалеешь, что вернулся домой в таком виде? Вспоминаешь далекое время детства, молодости? А может быть, трезво размышляешь, как лучше выполнить задание?…»
Карл Бард посмотрел на светящийся циферблат часов и сказал:
— Пора, дружище!…
— Успею! — отрезал Дорофей. Не повернул головы, не оторвал взгляда от прибрежной полосы.
— Слушай, дружище! — Карл Бард положил руку на плечо «Белого». — В чем дело? Что с тобой происходит?
Дорофей круто повернулся к капитану. И тот увидел резко побледневшее лицо, бешеные глаза.
— В чем вы меня подозреваете?
— Только в медлительности.
— Неправда! Столько лет готовили меня, натаскивали и все не доверяете, все испытываете!… Плохого же вы о себе мнения!
«О, да ты, оказывается, вовсе не такой слюнтяй, как я думал!…» Вслух Карл Бард сказал:
— Любопытно! И мудрено!… «Плохого о себе мнения». Это как же расшифровать?
— Зря беспокоитесь, — примирительно проговорил Дорофей, — буду действовать, как приказано.
— Только так, дружище!… — Он постучал ногтем по выпуклому стеклу часов. — Пора!… Пошли. Кланяйся Сысою и передай ему… пусть в скором времени ждет еще одного гостя… «Мохача». Не забудешь? «Мохач»! Есть такой город на Дунае, на границе Югославии и Венгрии.
Дорофей кивнул.
— Не забуду. Пошли!
В капитанской каюте Дорофей натянул поверх неброского штатского костюма резиновый комбинезон, навьючил на себя акваланг и туго увязанный рюкзак. Подпоясался ремнем, к которому были прикреплены пистолет, кинжал, подводный электрический фонарь, и кивнул шефу:
— Все, могу нырять.
Яхта шла между советской Измаильщиной и румынской Добруджей. Миновали сулинское гирло, слева по борту прошел ярко освещенный Измаил.
Приближались две Килии, румынская и советская, хорошо приметная своим портовым зернохранилищем.
«Цуг шпитце» принял правее, держа курс на румынскую Килию.
Дорофей Глебов покинул борт яхты.
Небо затянуто тучами, не светится ни единая звезда. Мелкий густой дождь сечет Дунай, взрыхленный волнами. Туманная мгла и ночная темнота наглухо скрывают берега.
«Белый» поплыл вниз, подхваченный течением.
Через час гигантские тополя прорезались сквозь ночную мглу.
Тополиный остров, Дорофей медленно плывет вдоль его берегов. Оглядываясь, он угрюмым взглядом провожает отступающую в темноту землю, на которой ждет его Сысой Уваров.
Растаял мигающий бакенный огонь, под которым на дне Дуная лежат контейнеры.
Перед рассветом показались маячный огонь Лебяжьего и старый ветряк.
Дорофей резкими, «стригущими», движениями ластов вырвался из фарватерной струи. Приблизившись к острову, перестал работать ногами, глубже втянул голову в воду, так что на поверхности Дуная осталось только стекло маски. Если кто и наблюдает сейчас за рекой, все равно не увидит пловца.
Течение вынесло его на мелководье. Твердая, спрессованная толща ила. Еще несколько шагов — и он будет на островной земле. Дорофей не спешил. Ждал, вглядывался в темноту, прислушивался, готовый нырнуть, исчезнуть подобно щуке. Тихо. Ничего подозрительного.
Осторожно выбрался на берег, сбросил шкуру «лягушки», туго свернул ее и засунул в рюкзак. Пусть пока лежит там, еще пригодится.
По ивовым зарослям, по росистой траве стлалась сырая предрассветная тьма. В листьях вербняка зашуршал дождь. Время от времени раздавался шумный всплеск — играла рыба, падала в реку подмытая земля.
Приученными к темноте глазами Дорофей вглядывался в местность и не узнавал ее.
Должен быть плоский берег, а тут — высокая дамба, укрепленная кустарником, густо затравевшая. На той стороне поднимается сад — светятся крупные влажные яблоки.
Яблоки на Лебяжьем? Откуда? Не должно их быть. Здесь растет только черная ольха, ива, верба, камыши. Садам не место на полуболоте. Не туда попал.
Чужой остров?
Нет, свой, родной. Деревянная четырехкрылая мельница и каменный маяк — верные приметы Лебяжьего.
А дамба?… Правда, жители острова собирались насыпать ее, но так и не собрались. Неужели за эти годы, пока он скитался на чужбине, все-таки обваловали остров? А деньги? Не по карману им такая затея. Продадут все добро, нажитое отцами и дедами, и то не хватит. На чьи же капиталы воздвигнут этот вал, сдерживающий весенние воды Дуная?
Дорофей осторожно раздвинул кустарник, перебрался через насыпь, спустился в сад. Перебегая от дерева к дереву, держал направление на ветряк.
Сквозь ветви яблонь увидел первую хату деревни и остановился. Ивовый плетень, увитый диким лопушистым виноградом. Вздыбленный журавль над колодцем. Беленые стены. Голубые ставни, черные окна…
Крепким предрассветным сном спит Лебяжий остров. Спят и Глебовы, не чувствуют, как близко от них отец, сын, муж.
Дорофей стоит перед хатой и улыбается. Чужая, а все равно радостно смотреть на нее. Приземистая, в три окна, с резным крылечком. Северная стена уже по-зимнему обложена камышовыми снопами. На крыше распластал крылья огромный петух, вырезанный из ольхи. Тут живут Черепановы. Плетень к плетню стоит и хата Глебовых.
Дорофей пошел к своей усадьбе. Все здесь такое же, как и пятнадцать лет назад. Огромные бревна осокорей, заменяющие скамейки, валяются у плетня. Когда-то здесь вечерами собирались девки и парни. В будни это было любимое место ребятишек, а по воскресеньям бревнами с утра до вечера владели бабы. Тут же шумели и деревенские сходки.
Калитка на старом месте — в средине плетня, напротив колодца. Дрожащей рукой Дорофей сиял крючок и вошел во двор. Твердая утрамбованная дорожка вела к дому. Дорофей на всякий случай свернул с нее и по огородной земле, пригибаясь, пересек двор.
Светлее, казалось ему, стало на острове. В разрыве дождевых туч блеснула звезда. Дунай сбросил с себя тяжелую ношу ненастной ночи, засверкал чешуей.
Вот и родная хата. До того белая, что больно смотреть на нее. Вот такой сияющей она и представлялась ему в миражных африканских видениях.
Под окнами поднимается ветвистый высокий тополь, посаженный Дорофеем в тот год, когда женился. Теперь он виден издалека. Как быстро прошло время. Тополь вырос, а он…
Прислонился щекой к серебристой мокрой коре дерева, со страхом и надеждой смотрел на белую, с темными глазницами окон хату. Пятнадцать лет назад оставил здесь мать, жену, сыновей. Живы ли? Как живут: в голоде? холоде? нужде? в радости? Может быть, Мавра вышла замуж и забыла, что любила какого-то Дорофея, Не чужой ли он и сыновьям? Не называют ли отцом чужого человека, нет ли у них сводных братьев и сестер?
В конце улицы закричал первый петух. Откликнулся второй на соседнем дворе. И загремело, покатилось по острову зоревое кукареканье.
Дорофей стоял под тополем, не зная, что делать дальше. Спрятаться в какой-нибудь норе, тайком высмотреть оттуда, как живут Глебовы? А что, если постучать в оконную крестовину кулаком и во весь голос крикнуть: «Эй, Мавра, открывай, встречай законного мужа!» В хате поднимется переполох. «Муж? Какой муж? Откуда взялся? С того света?» Тогда он крикнет еще раз: «Открывай, Мавра! Это я!» Она неспешно выйдет, грозно спросит: «Вернулся?… Где скитался столько лет? Что делал? Кому служил? Если ты добрый человек, зачем выбрал такую ночь? Почему побоялся светлого дня?»
Какими словами он смягчит ее ожесточенное обидой и долгим одиночеством сердце?
«Надо пока спрятаться, — решил Дорофей, — а там видно будет».
Рядом с хатой, под одной с ней крышей, просторный коровник. Дверь по-летнему открыта настежь и подперта колом.
Дорофей переступил порог. В нахолонувшее лицо дохнуло коровье тепло и сладкий дух увядших на жарком солнце трав и цветов.
Ощупью, уверенно продвигался вперед по хорошо знакомому коровнику. Вот колышки, где в ненастную погоду обычно висели сети. Висят и сейчас. Кадка с водой. Рундук для кукурузы и отрубей. Огромный костыль с фонарем.
А вот и корова. Рослая, темная, с крупными белыми пятнами по хребту. Она доверчива повернула к чужому человеку голову. Понюхала, пожевала просяще губами, отвернулась.
За дверью, ведущей из коровника в хату, послышался кашель, а потом неторопливые шаркающие шаги.
Дорофей бросился в дальний угол, где лежал ворох сена, зарылся в него.
Позванивая ведром, вошла в коровник невысокая худощавая женщина. Голова повязана полушалком. На плечи накинута телогрейка.
Дорофей едва сдержался, чтобы не броситься навстречу матери.
Корова шумно вздохнула и тихонько замычала.
— Ну, здорово, здорово! — проговорила. Домна Петровна. — Как ты тут ночевала-зоревала?
Она обмыла и вытерла корове вымя чистой тряпкой, села на скамеечку, и тугие струи молока зазвенели в белом ведре.
Закончили свои песни петухи. Посветлел дверной проем. Темнота уползла за Дунай, в плавни. На краю неба пробился алый родничок.
Дорофей затуманенными от слез глазами смотрел на мать, освещенную полосой света. Постарела! Глубокие морщины посекли и лоб, и подбородок, и даже нос. Только брови все те же — густые, сросшиеся на переносице, смолисто-черные. Все забыл сейчас Дорофей: где был, что делал, зачем явился на Дунай. Только любил мать, только добра желал ей.
— Мама!… — позвал он. — Матунюшка!…
То ли шепот его услышала Домна Петровна, то ли материнское сердце угадало, почувствовало близость сына — она бросила доить, тревожно насупилась, посмотрела в угол коровника, на ворох сена.
— Матуня!… Матуха!…
В самые лучшие дни своей жизни, в далеком детстве, Дорофей так называл мать. Матуня!… Матуха!… Матунюшка! Как заклинание произнес Дорофей сокровенные слова. Умолял о пощаде и вместе с тем властно требовал. Мать не имеет права не быть матерью.
— Господи Иисусе Христе!…
Домна Петровна вскочила. Верила своим ушам и не верила. Спину прохватывал ледяной озноб. Готовая смеяться от счастья и разрыдаться, смотрела в угол, на ворох сена, на темное пятно, похожее на человека.
— Маманя!… — Дорофей бросился к матери, целовал ее губы, щеки, шею, руки, голову.
Перевел дыхание, прижался мокрой щекой к ее щеке, зажмурился, тихонько всхлипывал.
— Ты?… Ты, Дорофеюшка?
Натруженные, не отдыхавшие шестьдесят лет руки Домны Петровны ощупывали сына. Нашли крупную родинку над правым ухом.
— Дитятко мое! Пришел!… Пробился!…
— Я к тебе, матунюшка, много лет пробиваюсь.
— И я… каждый день, каждую ночь ждала.
— Ну вот, дождалась. Здравствуй, матика!
— Здравствуй, роднуша!
Какая она маленькая, сухонькая и беззащитная. И как хорошо пахнет — яблоками, сухими травами, парным молоком.
Дорофей гладил мать по голове и плакал.
Корова, должно быть удивленная тем, что ее перестали доить, повернула голову к хозяйке, замычала.
Домна Петровна машинально потрепала корову по упругой атласной шее. А взгляд ее прикован к лицу сына. Смотрит на сорокалетнего Дорофея, вспоминает, каким он был. Вот он ищет жадными губами материнскую грудь; вот впервые улыбнулся; вот сделал первый шаг; вот бежит навстречу матери по берегу Дуная, босоногий, в красной рубахе, надутой ветром.
Вспомнила тот день и час, когда он появился на свет.
Родила его в рыбачьей лодке, на взморье. Перекусила пуповину, обмыла сына соленой морской водой, завернула в то, что оказалось под рукой, в свою рубаху, в рыбачью сеть.
— Мама, маманя!…
В коровнике совсем посветлело.
Шлепая по воде плицами колес, прошел рейсовый пароход.
С реки потянуло утренней свежестью.
С гоготом побежали в соседнем дворе тяжелые домашние гуси и, подлетывая, заспешили на привольные пастбища.
Дунайский фарватер розовел. Зоряно светились и крылья ветряка. Маячный огонь мигал тускло.
— Ну, маманя, говори прямо: всем я тут желанный? — спросил Дорофей.
— Всем, милый ты мой, не сомневайся! Ой, как ты дрожишь! Тебе холодно? Пойдем в тепло.
— А Мавра?… — Голос его осекся, дыхание прихватило. — Замуж не вышла?
— Не наговаривай на жену. Одна живет, да вот только…
— Ну?
— Не узнаешь ты ее.
— Что ж так? Постарела?
— Все сам увидишь, сынок… Пойдем.
Дорофей посмотрел на дверь, ведущую в дом.
— Долгонько спать любит. Раньше, бывало, до зари по двору бегала. Разбуди ее, предупреди.
— Нету ее дома.
— Где же?
— Уехала в Москву.
— Зачем ей Москва понадобилась?
— Понадобилась!
— Не заблудится?
— Мавра-то? — мать улыбнулась.
Насторожился Дорофей. Что-то тут не так.
— А ребята дома?
— И ребят нету.
— В школе?
— Это в их-то года?! Опомнись, отец! Старшему двадцатый пошел, младшему — восемнадцать.
— Где же они? На рыбалке?
— Хватай выше!
— Не понимаю. Чего-то недоговариваешь.
— Ох, сынок, десять коробов я тебе недоговариваю! — Она вытерла о ситцевый фартук руки. — Пойдем, в доме все расскажу… Не упирайся! Иди на свет божий, дай мне разглядеть тебя как следует.
— Постой, маманя! Нельзя мне на свету быть. С той стороны я сюда пробился!… Беглец.
Домна Петровна не ждала от сына таких слов. В глазах ее уже не светилось счастье. Они наполнились страхом.
— Беглец?… Откуда?… — прошептали похолодевшие губы, а руки безжизненно повисли.
— Границу нарушил. Под водой. В маске. Сделался жабой, чтобы вырваться домой. Ох, мама, и натерпелся!… По самые ноздри хлебнул горькой жизни. Невмоготу больше, вот и вернулся. Добром нельзя было, так я хитростью выкарабкался.
Домна Петровна окаменела, слушая сына.
— Известно, не помилуют власти, если узнают, что объявился я.
— Если узнают?… — переспросила Домна Петровна. — А разве ты скрываться хочешь?
Дорофей не сразу ответил. Подумал, сказал: