Морозно, колко. Завеянными дорогами и запутками едет гусиный обоз. Отступают назад бревенчатые сельбища. Избы, те, что у дороги стоят, толстозады, лупоглазы, бычьи пузыри в окнах, хвастливо подняли гребешки крыш, а на наличниках окон, карнизах узорчатая резьба, разукрашенные петушки. Сдобно пахнет дымком: топят печи. Над дворами высоко в небе тычутся журавли колодезные. Из ворот выбегают бабы, глядят вслед проезжему; за санями до околицы гонятся остервенелые, нелюдимые псы.
Бегут назад бугры, сугробы, перелески, погосты, румяные, веселые бабы и девки у ворот, псы сторожковые, занесенные снегом поскотины. У ветхого бревенчатого мостика, у незамерзающих ключей мелькнула деревянная церквушка. Над крестом вьется воронье. Кругом серые могильные кресты, заснеженный погост. И вновь сугробы, убаюкивающее поскрипывание саней, и дрема овладевает Епишкой.
Мысли сонны, глаза устали зреть бесконечные снега. Дремлет знатный шадринский писец Епишка. Легче, ямщик, на ухабах, осторожней, береги гусей!
Ехал писец Епишка знатно, на постоялых дворах много пил, сладко ел, за все не платил. Всем тыкал губернаторскую грамоту, а в ней было прописано: «По указу ее императорского величества везет служилый человек Епихидон, сын Амбросиев, к царскому столу шадринских гусей». Перед такой бумагой все отступали: свяжись с государевым человеком — наплачешься.
В Перми гусиный обоз остановился на монастырском подворье. Игумен Аполлинарий со свитой встретил Епишку, проезжим отвели лучшие горницы в монастырской странноприемной. Гуси сдорожились, осоловели от невиданного пути, ленивыми лежали, плотно улегшись в клети, и ничего не ели. Старший гусак-гусачина сонно поглядывал на Епишку и от еды отказывался. Встревожилось Епишкино сердце: столько вез — и вдруг передохнут. Игумен Аполлинарий, с военной выправкой старик, сродни был Епишке по замашкам, — в кои годы он служил в гвардии и тож был зело изрядный забулдыга. Позвав Епишку в сокровенные покои, к игуменскому столу, спросил строго: «Пригубляешь?»
На столе маняще поблескивали наливки, стояли соленья, балыки, осетринка. У Епишки в горле запершило, дух заняло. Закатил Епишка глаза и изрек сладко:
— Блудлив…
Двое суток после того предавались игумен и писец нощному и дневному бдению. За трапезой вспомнил Епишка и покучился монаху:
— Не жрут окаянные…
Тогда велел ударить игумен в колокола, поставили гусей среди собора и стали служить молебен о здравии царских гусей. Но горе, — у Епишки сердце екнуло, — не жрали гуси. Молитвословие провозглашал игумен, святой водой кропил, но гусей одурь обуяла, только гусак-гусачина в самую назидательную минуту поднялся в клетке и загоготал на всю церковь, словно изрекал:
— Га-га-га!.. Какого вы черта ваньку ломаете?!
Наехал в монастырь пермский воевода, в мундире, при шпаге, по всем воинским артикулам честь гусям отдал. Закручинился воевода, когда прознал, что не жрут гуси. Как, в его граде, да, борони бог, попередохнут царские гуси, что скажет тогда государыня?
Вызвал воевода гарнизонную музыкантскую команду. Выпустил гусей на монастырский двор — благо весна приспевать стала, — махнул воевода платком музыкантам: «Играй, сукины дети!»
Оркестр заиграл мазур-польку. Ох!
Поднял гусак-гусачина голову, потянулся лапами и загоготал весело. За ним гусыни залопотали. Глянул Епишка и возрадовался: сияют бусинки гусиных глаз. На дворе насыпали отборного пшена, поставили корыто с сытой.
Музыка веселей ударила, а гусак совсем отошел и стал клевать и на музыкантов радоваться… Монахи черным гуртом столпились. Диву дались: «Гляди, что музыка делает». Один, что в задних рядах, подальше от игумена, чуть с места не сорвался: «Эх, знатно, ноги сами в пляс рвутся…» Да опомнился: великий пост и монашеское звание велят блюсти лицемерие.
Воевода подобрел, повеселел, расправил браду и хвать игумена по пузу (забыл, что дело идет не в сокровенном игуменском покое):
— Что, чернорясник, и они, чать, в мазур-польке толк знают…
Игумен отвел глаза в сторону: «Ох, грехи наши тяжкие!..»
В понизовье Камы гусиный обоз на колеса стал. На тепле, при вешнем солнце, чуя воду, гуси целый день перекликались…
Глава четвертая
о паштете страсбургском и о том, как гуси в благородном собрании гостили
Но оставим на малое время гусиный обоз и мыслию перенесемся в град Тобольск, в губернаторскую вотчину. Губернатор генерал-поручик Денис Иванович Чичерин большой барин был, особо балован императрицей Екатериной Алексеевной, у коей пользовался большим доверием и определен коей в сибирские губернаторы в 1762 году. Людская молва приписывала екатериненскому вельможе великое богатство и царственную щедрость. Так ли сие было на деле, никто не ведал. Доподлинно известно только, что генерал-поручик поразил Сибирь своим вступлением в ее пределы. Одних гайдуков, скороходов, конюхов, поваров, прочих служителей приехало с ним человек ста полтора. Ехал он в богатейшей, изукрашенной гербом карете, в кою впряжено было двенадцать черных коней цугом. За ним следовали приближенные из лиц военных и штатских…
С первого дня водворения сибирский губернатор стал задавать званые обеды, к его столу наезжало ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословий, а в особые дни и более.
Меж тем той порой, пока шел обоз Епишки в град Санкт-Петербург, губернатора сильно заняли шадринские гуси. Со всего Тобольска скликал он баб-стряпух, из Шадринска грозным наказом стребовал от воеводы знаменитую шадринскую гусятницу Купрениху. Лучше Купренихи никто не мог откорм гусей ставить, потрошить их и блюда готовить. Созвал губернатор стряпчее совещание. Два дня бабы спорили, осипли и охрипли от ругани. Шадринская Купрениха сцепилась с тобольской Андронихой: каким орехом гуся откармливать — то ли грецким, то ли волошским? Опять же: какой откорм должен статься: сальный, полусальный или мясной? Ежели сальный, то опять же он самый может быть насильственный и самоклевом. У баб дело дошло до кулаков, когда в стряпчую комнату ввалился Денис Иванович в бешмете и с арапником в руке. Бабы притихли.
Порешил генерал-поручик: дело весеннее, не обычное для откорма гусей, который ставится в сентябре, а потому повернуть его так, чтобы добыть жирную гусиную печенку для паштета.
Весь великий пост возились стряпухи с шадринскими гусями. Каждого гуся усадили в особую скрыню, гусю не двинуться. Для откорма же вводили в гусиную глотку воронку и засыпали зерно. Когда не лезло, проталкивали то зерно палочкой. Баба Купрениха, та катышки из теста лепила и толкала в гусиную глотку. Последние две недели гусей позашили в парусиновые мешки и подвесили в сарайчике на матицах. Из мешков, как белые пожарные рукава, высунулись на длинных шеях гусиные головы. Денис Иванович самолично хаживал по утрам в сарайчик и своим генеральским пальцем проталкивал отяжелевшим от жира гусям в горло волошские орехи в скорлупе…
Тут и пора приспела гусей резать. Перед самой Святой с губернаторского двора много гусиного пуха полетело над тобольскими улицами. Весна была дружная и многоводная. Генерал-поручик, поглядывая из окна на вздувшийся Тобол, думал: «Как там Епишка с гусями управляется? И как на то посмотрит всемилостивейшая государыня?»
Позвал генерал-поручик всех стряпух, обглядел всех ласково и спросил:
— А кто из вас, бабы, может приготовить паштет страсбургский, да настоящий?
Молчат бабы, переглянулись. Иное дело — гусь жареный, гусь пареный, гусь с кашей, с капустой, с яблоками — сие все известно. А вот паштет — новое дело. Тут выступает шадринская Купрениха и говорит:
— Я знаю, батюшка губернатор.
Тут уж стряпухи загалдели:
— Брешет, бесова баба, где ей знать?!
— Знаю! — топнула ногой Купрениха.
Генерал-поручик экзамен учинил бабе:
— Скажи, что выдать потребуется для паштета?
Купрениха глаза зажмурила и, как солдат на ученье, выпалила:
— Десять гусиных печенок, фунт сливочного масла, две луковицы, фунт телятины, десять яиц, фунт шпику, мускатный орех, белого хлеба, два рябчика, четыре трюфеля, мадеры, соли и перцу по вкусу…
— Ай да баба! — ахнул генерал-поручик. — Молодец! Отколь столь хорошо ведаешь про сие?
— В службе была у немчуры, пробирных дел мастера, что при Челябинской горной конторе дела вершил.
— Добро, стряпуха! — довольно крякнул губернатор. — Берись за дело, да проворь повкусней, немцы в сих делах толк ведают…
…В самый горячий момент, когда гости подсели к шипучему, наказал Денис Иванович лакею подать паштет. Многое едали гости, но такой снеди и во сне не виделось. Тобольский митрополит Варлаам пригубил шипучки, услаждался паштетом. Рыжий толстый митрополит чмокал обмасленными губами: «Тает, свят господь, тает во рту, как облачко в небе…»
Генерал-поручик счастлив был и сиял весь: не токмо одни медали, кресты и регалии лучистый свет испускали, но и генеральское лицо блестело молодым месяцем…
А в ту самую пору, в которую творились дела в Тобольске, писец Епишка миновал Сарапул, Казань, Арзамас, Москву и добрался-таки до Новгорода. В Новгороде сделал Епишка остановку: дать роздых гусям — отошли бы с дороги. От Москвы, откуда шел на Санкт-Петербург людный тракт, впереди Епишки летела молва: «Едет-де из Сибири гусиный обоз, да из-под самого Шадринска, да везут в нем гусей, да не простых гусей, а самой царице». Новгородский губернатор, обожатель императрицы-матушки, как завидел гусиный обоз на Волховском мосту, велел в колокола вдарить и встречу выслать. Епишка к той поре располнел на добрых хлебах, бородка погуще стала и походка поосанистей. Еще бы, киса была тугим-туго деньжищами набита — в долг понасбирал писарь в дороге, — на посулы он щедр был и всем плел были и небылицы, обещал замолвить слово перед ликом государыни. Вот только с гусями добраться, а там Епишка вспомнит их, добрых людей, которые из усердия не жалели ему добра!
Новгородскому губернатору, почитай, было за восемьдесят годов, из разума старичок уже выжил. Сухонький, морщинистый, как кора на сосне, он тер сухие лапки, хихикал и шепелявил:
— Обяжательно гушей доштавить в благородное шобрание… Обяжательно… Гуши Рим шпашли… Благородная птица.
Гусей доставили в благородное собрание. Они расхаживали по паркетам, поскользнувшись, падали, гоготали. Дамы окружили их, рассматривали в лорнетки и кормили орехами: «Скажите: неужели сама государыня их кушать будет? Ах, какие счастливые… Ах, ах!..»
Глава пятая
о значении тугой мошны и о том, как свиделся Епишка с царицей Екатериной
Когда в белесом тумане, на равнине, покрытой вереском и чахлым ельничком, показались дымки и на проезжем тракте гуще пошел пассажир, Епишка обомлел: «Вот он, Санкт-Петербург! Что-то теперь будет?!»
И Епишке казалось, что его сейчас встретят и проводят к государыне, пожалуй, чего доброго, при въезде в колокола вдарят!..
Но как только Епишка подъехал к рогатке, обоз сейчас же задержали будочники:
— Стой, кто едет? По какому делу?
Епишка задрал бороду и важнецки отстранил будочника:
— Куда прешь? Не вишь, кто, государевых гусей везем!
Страж в обиду вошел:
— Много вашего брата тут с филькиными грамотами шляется! Знаем мы этих гусей, учены, слава богу…
Сгребли Епишку с сотоварищи и повезли в арестный дом. Не ожидал такого оборота дела шадринский писец. Однако и тут не стерялся Епишка, благо тугая мошна при нем была. Знал Епишка: ничто не устоит перед тугой кисой — ни запоры, ни замки, ни тем паче государевы служилые люди, которые охулки на руку не клали и, почитай, брали с живого и с мертвого. Стребовал Епишка бумагу и чернила и в тот же день настрочил непосредственно генерал-прокурору Правительствующего сената грамоту:
«Понеже Правительствующему сенату известна монаршая воля, начертанная рукой самодержицы всероссийской о том шадринском воеводе секунд-майоре Андрее Голикове в лета от рождения Христова семь тысяч семьсот семьдесят четвертого. В том начертании августейшей царицей нашей положено: “Любопытно видеть сего шадринского гуся. Каков!” Я, Епиходон, сын Амбросиев, по повелениям губернатора Сибири генерал-поручика Дениса Ивановича Чичерина и шадринского воеводы секунд-майора Андрея Голикова сих гусаков и гусынь в двенадцать персон доставил в град Санкт-Петербург. Но выполнение сенатского решения задержано градской стражей, где я пребываю под арестом, и слезно прошу ослобонить поскорее, дабы гуси не передохли и были доставлены государыне императрице…»
Епишкина грамота возымела действие: по указу Правительствующего сената Епишку на третьи сутки освободили из-под ареста, но что касается гусиного дела, то разрешение такого сенату угодно было поставить на новое обсуждение.
Гусиный обоз остановился в подворье Ново-Спасского монастыря. Столичные монахи искушеннее были пермских: за постой и за хлебово драли неимоверные деньжищи. Епишка каждодневно ходил к сенату и наведывался по гусиному делу. Швейцарские солдаты, что стоят при дверях, гнали Епишку в три шеи. Но знал Епишка, в чем тут собака зарыта и как ее отрыть на свет божий! Чье сердце не задрожит, ежели деньгой брякнуть?!
Стали швейцарские солдаты после того пущать Епишку в палаты, но сенатские писцы и писчики — те нос сильно драли. И видел Епишка по их мордам, что они, писчики и крючкотворцы, не шадринским чета.
— Хапуги! — плевался Епишка.
Две недели обивал шадринский гонец пороги, ожидая сенаторского решения. Сенаторы меж тем не торопились: подыскивали статьи, законы и случаи в уложениях; под кои подошло бы сие государственное дело и получило бы законное разрешение.
У Епишки слабела мошна, худели гуси, а бессовестные монахи алчно поглядывали на птицу:
— Живите, живите, сколь вам угодно, мы не токмо готовы за хлеба деньгой расчет вести, но и живностью…
«И тут хапуги! — злился Епишка. — Сам передавлю гусей, а не сдам варнакам, для того ль вез из сибирской дали, чтоб чернорясных шишиг кормить! Жрите псковских лысух, тот гусь по вас, а шадринский — особь статья… Эх!..»
Слабела киса у Епишки. Тут уж терпение лопалось, но спас швейцарский солдат все дело:
— Дашь целковый — все по-хорошему сойдет, присоветую, что и как.
«Черт с ним, с целковым! — решил Епишка. — У нас в Шадринске алтыну рад, а тут сразу целковым кроют. Поди ж ты, столица, Санкт-Петербург! Ладно, крой…»
Пошли они с солдатом в его горенку под мраморной лестницей, на которой бабы голые выставлены. Зажал солдат рубль серебром крепко в руку и говорит:
— Поезжай ты, купец, в Царское Село, проберись в сад. Часто там их императорское величество гуляет, бухнись с гусем в ноги. И все выйдет как по писаному.
Хоть и умен был солдат, а все же обида: за одни слова, сукин кот, огреб рубль-целковый! Однако совет Епишка на ус намотал.
Тут опять много хлопот пришло Епишке. Надо было с людишками, что при дворе, снюхаться. Ухлопал еще неделю. И уже совсем было отчаялся, как добился-таки своего. Конюх царских конюшен пропускал его в сад, и тут он по целым утрам высиживал в кустах с гусем под мышкой, загодя перевязав гусю клюв бечевой, дабы не гоготал.
И вышло так, что дворцовый страж сцапал Епишку с гусем в кустах и вел на допрос, а в эту самую пору на дорожке зашуршало шелковьем, навстречу вышла пышная баба в белом платье, в голубой душегрейке и кружевном чепце. Лицо у ней было полное, румяное. Улыбаясь, она подняла голубые глаза. Страж, как монумент, застыл.
«Никак царица?» — подумал Епишка и упал на колени. Гусак вырвался, захлопал, окаянный, крыльями и, пробежав шагов тридцать, шлепнулся в дворцовый пруд. Епишка обомлел: что теперь будет?
Царица весело спросила, посчитав его за дворцового служителя:
— Откуда принес?
— Не вели казнить, вели миловать! — завопил Епишка. — Сего гуся с Сибири приволок я вашему императорскому величеству. Гусь сей — шадринский!
Разом вспомнила царица курьезное донесение шадринского воеводы, улыбнулась. Епишка осмелел. Но тут царица вновь омрачилась:
— Не пойму, как без спросу незваный сюда попал. Высечь его, мужика…