Поэтому вот он я - выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что-то устраивает - парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не-боли, не-беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести - таков кодекс - без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.
К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах.
Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили.
Потом снова возвращались.
Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, - сигары и дурогонство прошлого.
Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, - приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК.
Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.
- Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?
Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной.
- Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.
- Вот умница!
Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил:
- Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю - только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут.
- Я в этом сомневаюсь.
Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:
- Позавтракать не желаешь?
- Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.
Затем в дверь стучали - легко, так нежно, что можно было подумать, какая-нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит.
Как правило, там оказывались два-три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками.
Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.
- Слушай, Андрэ, голова раскалывается... Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу.
- О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!
И не успевал я дойти до двери, оглядывался - а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии - посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что-то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, - и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких-то восемнадцать часов.
Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями - без глаз, без голосов, без ничего, - и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте.
По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и разнообразными сэндвичами. Ну-ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может.
Андрэ предложили устроить где-то чтения - в Чикаго, Нью-Йорке, Фриско, где-то - на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он - такой замечательный писатель, а я - нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого свои разнообразные преисподнии, у меня же - фора в три корпуса на поле.
Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил:
- Секундочку, - сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие-то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь.
Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип "Кашмирского Букета" - белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит.
Девчонка спросила:
- Андрэ?
- Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски.
- Вы ведь шутите, правда, Андрэ? - спросила девчонка.
- Ага. Я сам - шутка, - ответил я.
Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком.
- Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть?
- Вы действительно Андрэ! - сказала эта сучка. - Я узнаю вас, это старое лицо - двести лет, наверное уже!
- Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андрэ.
У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами.
Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член.
И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку:
- Тебя как зовут?
- Уэнди, - ответила она, - и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы - один из величайших живущих на земле поэтов.
Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла.
- Один из величайших? - спросил я. - А кто остальные?
- Один остальной, - ответила Уэнди, - Эзра Паунд.
- Эзра всегда на меня тоску нагонял, - сказал я.
- В самом деле?
- В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, - просто тупой ремесленник.
- А почему вы подписываете свои работы просто - Андрэ?
- Потому что мне так хочется.
Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился.
Потом застегнулся, снова разлил на троих.
Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что-то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон - - Уайнсбург и все такое. Дос.
Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное...
Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что-то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом - не знаю. Я довольно-таки тронулся умом и стал цапать ее за платье - то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку.
Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись.
Я разодрал платье со спины - нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу.
- Андре, - сказала она. - О, Андрэ!
Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла.
Я взял ее стоймя, но мы кружили по всей комнате. Я все вгонял и вгонял его, и мы опрокидывали стулья, ломали торшеры. В какой-то момент я разлатал ее на кофейном столике, но почувствовал, как ножки под нами обоими трещат, и успел подхватить ее прежде, чем мы бы расплющили этот столик об пол.
- О, Андрэ!
Потом она вся затрепетала - раз, другой, точно на жертвенном алтаре. А я, зная, что она ослабела и бесчувственна, вообще не в себе, я просто всадил всю свою штуку в нее, точно крюк, придержал спокойно, эдак подвесил ее, словно какую-нибудь обезумевшую рыбину морскую, навеки насаженную на гарпун. За полвека я кое-каким трюкам научился. Она потеряла сознание. Затем я отклонился назад и таранил, таранил ее, таранил, голова у нее подскакивала, как у чокнутой марионетки, задница - тоже, и она кончила еще раз, вместе со мной, и когда мы оба кончили, я, черт побери, чуть сам не подох. Мы оба, черт побери, чуть не кинулись.
Для того, чтобы иметь кого-то встояк, их размеры должны определенным образом соотноситься с вашими. Помню, один раз я чуть не умер в детройтской гостинице.
Попробовал стоя - никак. В том смысле, что она оторвала обе ноги от пола и обхватила ими меня. А значит, я держал двух человек на двух ногах. Это плохо.
Мне хотелось все бросить. Я придерживал ее всю двумя вещами - руками у нее под жопой и собственным хуем.
А она все повторяла:
- Боже, какие у тебя мощные ноги! Боже, да у тебя прекрасные, сильные ноги!
А это правда. Остаток меня - по большей части говно, включая мозги и все остальное. Но к телу моему кто-то прицепил эти огромные и мощные ноги. Без пиздежа. Но тогда я чуть было в ящик не сыграл, на той поебке в детройтской гостинице, поскольку упор и движение хуем внутрь и наружу этой штуки требуют из такой позиции особого движения. Держишь вес двух тел. Все движение, следовательно, должно передаваться тебе на спину или хребет. А это - грубый и убийственный маневр. В конечном итоге, мы оба кончили, и я просто куда-то ее отбросил. Выкинул на фиг.
Эта же, у Андрэ, - она держала ноги на полу, что позволяло мне всякие финты подкручивать - вращать, вонзать, тормозить, разгоняться, плюс вариации.
И вот я, наконец, ее прикончил. Позиция у меня - хуже некуда: брюки и трусы стекли на лодыжки. И я Уэнди просто отпустил. Не знаю, куда, к чертям собачьим, она свалилась - да и плевать. Только я нагнулся подтянуть трусы и брюки, как парень, пацан этот, подскочил и воткнул свой средний палец правой руки прямо и жёстко мне в сраку. Я заорал, развернулся и заехал ему в челюсть. Он улетел.
Затям я поднял на место трусы и брюки и уселся в кресло; я пил вино и пиво, пылая от ярости, не произнося ни слова. Те, наконец, пришли в себя.
- Спокойной ночи, Андрэ, - сказал он.
- Спокойной ночи, Андрэ, - сказала она.
- Осторожнее, там ступеньки, - сказал я. - Они очень скользкие под дождем.
- Спасибо, Андрэ, - ответил он.
- Мы будем осторожнее, Андрэ, - ответила она.
- Любовь! - сказал я.
- Любовь! - в один голос ответили они.
Я закрыл дверь. Господи, как славно все-таки быть бессмертным французским поэтом!
Я зашел на кухню, отыскал хорошую бутылку французского вина, каких-то анчоусов и фаршированные оливки. Вынес все это в гостиную и разложил на шатком кофейном столике.
Начислил себе высокий бокал вина. Потом подошел к окну, выходившему на весь белый свет и на океан. Ничего так океан: делает себе дальше то, чем и раньше занимался. Я закончил то вино, налил еще, отъел немного от закуси - - и устал.
Снял одежду и забрался прямо на середину кровати Андрэ. Перднул, поглядел в окно на солнышко, прислушался к морю.
- Спасибо, Андрэ, - сказал я. - Неплохой ты парень, в конце концов.
И талант мой еще не иссяк.
ВСЕ ВЕЛИКИЕ ПИСАТЕЛИ
она висела у Мэйсона на телефоне.
- ага, ладно, это... слушай, я пьяный был. я не помню, ЧТО ИМЕННО я тебе сказал! может, правда, может, и нет! нет, я НЕ извиняюсь, я уже устал извиняться... ты - что? не будешь? ну так черт бы тебя побрал!
Генри Мэйсон бросил трубку. снова шел дождь. даже под дождем с бабами какие-то заморочки, с ними вечно...
задребезжал звонок интеркома. он снял трубку.
- к вам мистер Бёркетт, некий Джеймс Бёркетт...
- ты ему не скажешь, что рукописи уже вернули? мы отправили их почтой вчера.
весьма сожалеем и все такое.
- но он настаивает на том, чтобы поговорить с вами лично.
- и ты не можешь от него отделаться?
- нет.
- ладно, зови его сюда.
куча проклятых экстровертов. хуже, чем торговцы одеждой, чем торговцы щетками, хуже, чем...
вошел Джеймс Бёркетт.
- присаживайтесь, Джимми.
- только близкие друзья зовут меня "Джимми".
- присаживайтесь, мистер Бёркетт.
по первому же взгляду на Бёркетта можно было определить, что он ненормальный.
великая любовь к себе окутывала его неоновой краской. и ничем ее не свести.
правдой - в том числе. такие не знают, что такое правда.
- слуште, - сказал Бёркетт, прикуривая и улыбаясь вокруг своей сигареты, как темпераментная и оттяжная сучка. - как это вам мое барахло не понравилось?
серкетарша ваша говорит, вы все обратно отправили? чего это вы вздумали все обратно отправлять, а, чувак? как это - обратно отправили?
и мистер Бёркетт тут посмотрел ему в глаза, так прямо посмотрел ему в глаза, как бы упирая на то, что у него есть ДУША. ты ведь ЛЮБИШЬ то, что делаешь, а так трудно делать это, и только мистер Бёркетт этого не сознавал.
- просто там не было ничего хорошего, Бёркетт, вот и все.
Бёркетт постукал сигаретой о пепельницу - нет, он просто протаранил ею пепельницу, вбивая ее в донышко и выкручивая при этом. потом зажег еще одну и, держа перед собой спичку, еще пылавшую, проговорил:
- эй, послушай, мужик, не надо мне этого ДЕРЬМА тут вешать!
- вы кошмарно пишете, Джимми.
- я сказал, только мои ДРУЗЬЯ зовут меня "Джимми"!
- вы говенно пишете, мистер Бёркетт, по нашему мнению, конечно, и только по нашему мнению.
- слушай, чувак, я эти игры ЗНАЮ! ПОДСОСЕШЬ как надо - и тебя приняли! только ПОДСОСАТЬ надо! а я не СОСУ, чувак! моя работа одна такая!
- это уж точно, мистер Бёркетт.
- если б я был жидом, или педиком, или комми, или черномазым, то все было бы схвачено, чувак, я бы прошел.
- тут у меня вчера был черный писатель, который сказал, что если бы кожа у него была белой, он бы стал миллионером.
- ладно, а как насчет педиков?
- некоторые педики пишут довольно неплохо.
- как Жене, а?
- как Жене.
- хуй сосать надо, значит, а? я должен писать о том, как сосут хуй, а?
- я этого не говорил.
- слушай, чувак, мне только немного рекламы надо. немного рекламы - и я пойду.
народ ПОЛЮБИТ меня! им только УВИДЕТЬ надо мои вещи!
- послушайте, мистер Бёркетт, мы о деле говорим. если б мы печатали каждого писателя, кто только потребует этого, потому что у него великие вещи, долго бы мы не протянули. приходится выносить суждения. если мы слишком часто будем ошибаться, нам конец. вот так все просто. мы печатаем хорошие произведения, которые продаются, и плохие произведения, которые продаются. мы на рынке. мы не занимаемся благотворительностью и, честно говоря, нас не слишком заботит улучшение души или исправление мира.