Хмельницкий. - Ле Иван Леонтьевич 5 стр.


— Кто тут стонет? Я слепой, сумею ли помочь… — отозвался кобзарь, отходя от бочки.

— Это я, дядя Карпо! Мартынко!.. Проклятый жолнер так толкнул меня, что чуть было ребра не вывернул, — ответил Мартынко, охая.

— Мартынко, дитя мое! И тебя палачи схватили?..

— Тсс, дядя… Федор! Вы теперь уже не дядя Карпо Богун, а кобзарь Федор, дядя Федор, ой…

Мартынко шел сквозь темноту подвала на голос, а приблизившись к кобзарю, припал к его ногам и, всхлипывая, зашептал:

— Не спрашивайте меня, дядя Федя, а слушайте, так мама наказывала. Сын субботовского хозяина Хмельницкого сказал, что в погребе под большой бочкой есть ход… Мама велела называть вас Федором, а того мальчика Богданом, потому что он богом дан вам для спасения. Казаки в кузне зубок отковали, а мама привязала его мне на живот под рубаху. Станем этим зубком стену в нижнем погребе долбить. А казаки будут поджидать нас в челне… Богдан сказывал, что ход из подвала должен быть здесь, под большой бочкой. Сынок урядника хочет стать казаком, о вашем спасении заботится… Попробуем, дядя Федор? Проклятый жолнер даже харчи ваши отобрал…

Богун тихо свистнул в ответ, ласково поглаживая Мартынка по мокрой головке. А тот отвязал закаленный зубок и вложил его в руку кобзаря.

— Пощупайте, какое отковали… Только у меня на груди что-то мокро, — наверно, кровь от царапин. Да заживет… А зубок и как оружие пригодится…

Кобзарь, взяв в руки сталь, согретую теплом детского тела, дрожал как в лихорадке.

— Пригодится, Мартынко! Еще как пригодится. Теперь-то я живым им не дамся!.. Значит, я теперь Федор, а сын Матрены-переяславки, говоришь, казаковать хочет? Хорошая примета. Придет час расплаты и для вас, палачи-шляхтичи, проклятые изверги…

— Они уже поставили на площади колы, наутро казнь готовят.

Богун повернулся и взялся руками за бочку.

— Ну, господи, благослови! Мартынко, я подниму бочку, а ты говори, куда двигать.

Мартынко, уцепившись за низ бочки, ползал вокруг нее на четвереньках. Бочка с трудом подалась, ее дно оторвалось от каменного пола, и она стала наклоняться. Мальчик пошарил руками под нею.

— Есть ход! — шепнул он.

Бочка медленно опускалась вниз, однако положить ее набок не удавалось, ибо верхними уторами она уперлась в стену. Слепой тоже присел и стал шарить руками по полу.

— Мартынко, где ты? — спросил он.

— А я тут, в яме. Дядя Федор, спускайтесь вниз!..

Кобзарь опустил ноги в яму, нащупал каменные ступеньки, круто шедшие вниз. Опустившись примерно на два человеческих роста, он пошел по какому-то узкому коридору в ту сторону, откуда доносилось тяжелое дыхание мальчика.

— Сынок, что там? — спросил кобзарь, двигаясь вдоль стены.

— Снова бочка. Никак не сдвину ее… — кряхтел Мартынко.

— А ты и не тронь ее. Еще упадет, шуму наделает. Подожди, давай вдвоем.

Богун лег на пол, ногами уперся в каменную стену, а плечами в низ бочки и отодвинул ее настолько, чтобы можно было пролезть мимо нее в просторное помещение.

Кобзарь ощупью обошел и этот подвал. Он убедился, что выйти из него нельзя, ибо единственные кованые двери были заперты снаружи, со стороны другого погреба, которым пользовался шинкарь. Богун возвратился к бочке, где сидел Мартынко, теперь уже и впрямь дрожавший от холода, и тихо сказал:

— Как в мешке. Ни дверей, ни окон. Так, значит, тебе говорили напротив дыры долбить стену?

— Напротив…

Сначала раздался скрежет железа о камень. Мартынко слышал, как кряхтел кобзарь, ковыряя зубилом стену, и наконец о пол глухо ударился первый выбитый кирпич.

— Ну вот что, Мартынко, бери зубок, грейся. Теперь уже можно вырывать кирпичи один за другим. А я… пойду охрану немного развлеку, чтобы она не спохватилась. Вынимай кирпичи, а потом меня кликнешь.

Отдал зубок, ощупью показал, где он вырвал первый кирпич, и потонул во мраке подвала. Ни шороха, ни шелеста — полная тишина. Темень и холод охватили Мартынка, он вздрогнул. Нащупав в стене дыру, ударил раз, второй. Затем он приспособился, стал выбирать, под какой кирпич лучше вставлять зубок, чтобы увереннее орудовать им.

Кобзарь же аккуратно поставил тяжелую бочку на прежнее место, а рядно, принесенное Мартынком, постелил в углу так, будто мальчик там спит. Потом громко запел. Вначале он пел думы, потом псалмы, на все лады, пока наконец из-за дверей донеслось:

— Эй ты, быдло[14], перестань выть!

— Что, не угодил? Так я для пана жолнера веселую спою…

Кумарыкы, кумчыкы,

Жалить мэнэ тутычкы,

Щоб щокы ми горилы,

Най ми хлопци душу грилы!..

Он даже притопнул несколько раз у самых дверей и стал прислушиваться. Вокруг стояла такая тишина, что казалось, будто и его самого здесь нет.

Кумарыкы кумчыкы…

Однако его голос слабо звучал, сдавленный темнотой и камнями. Тогда Карпо подошел к бочке и, наклонившись над ней, снова запел:

Щоб щокы ми горилы,

Най ми хлопци душу грилы!..

Гоп!..

Дубовая бочка отозвалась эхом, особенно громко разнеслось «гоп». С улицы снова постучали в дверь:

— Я тебе покажу «гоп», хлоп несчастный!.. Замолчишь ты или нет?

— Дитя убаюкиваю. Видно, бога нет у вас в сердце, — ответил Богун, подойдя к дверям.

— Завтра на колу этот паршивец уснет.

Кумарыкы, кумчыкы,

Жалить мэнэ тутычкы…

Жолнер сплюнул со злости и прикрыл верхнюю дверь подвала. «Не собирается ли он позвать старшего?» — со страхом подумал Карпо. И еще некоторое время прислушивался, приложив ухо к дверям. Но долго бездействовать он не мог, когда свобода была так близка!

Не теряя времени, он отодвинул бочку и быстро спустился к Мартынку, который, тяжело дыша, старался сдвинуть с места большой камень.

— Ну как? Давай-ка пощупаю, — сказал кобзарь и, взяв у Мартынка зубок, стал долбить изо всех сил; сразу посыпался щебень, начали вываливаться камни. В толстой, в два локтя, стене образовалась дыра, в которую свободно можно было спрятать Мартынка.

— Я наведаюсь туда, а ты, сынок, долби вот эти нижние. Верхние — потом голыми руками… — сказал кобзарь и пошел обратно, в первый погреб, едва слышно бормоча что-то про себя.

Подперев спиной дверь, Карпо с волнением прислушивался и к тому, что делается наверху, и к работе Мартынка внизу. Он даже не заметил, как постепенно сполз по двери вниз, сел, упираясь ногами в неровный кирпичный пол.

Най ми хлопци душу грилы!..

Най… Ми хлопци…

Шла глухая, теплая ночь. Казалось, что целую вечность провел кобзарь вот так, то напевая «Кумарики», то поспешно направляясь к Мартынку, царапая руки о выступы кирпича. Он слышал, как время от времени открывались и закрывались двери староства, сменялись часовые — его усиленно охраняли.

— Уже пробил ход, дядя Федя! — донесся к нему шепот из-под бочки.

9

Вечером Мелашка еще раз зашла к хозяйке хутора посоветоваться. Матрена Хмельницкая хотя и знала, что опасно и думать о жене человека, совершившего преступление против польской Короны, все же советовала увезти роженицу подальше от Чигирина. Мелашка взялась сопровождать в челне Лукию с новорожденным младенцем до развилки реки. Потом Лукия поплывет по течению, а в Чигирине ее встретят свои люди…

— Что уж будет, бог тому судья, пани. Лукию надо уберечь, а как ее убережешь… коль завтра должно начаться страшное усмирение, — с грустью произнесла Мелашка. — В таких отдаленных уголках, как наш, люди еще толком не знают, что такое панское усмирение. Тут шляхтичи побаиваются казаков. А мы — подоляне, мы знаем. На собственной шкуре испытала не раз, сама потеряла дедушку, последнего из нашего рода, а он был мне не только отцом, но и матерью. Дедушка был справедливый, богобоязненный человек, спас шляхтянку, а она потом и погубила его… О, мы знаем, что такое шляхетская пацификация! Подпоручик, что сейчас в Чигирине, еще по дороге сюда не одну хату сжег в Боровице за то, что крестьяне отказались дать харчи его отряду… Теперь тут бесится, сжег дом мещанина, у которого только одну ночь пересидел кобзарь Нечипор, пока казаки вынесли его оттуда… Пацификация — это несчастье. Хоть и далеко отсюда находятся коронные войска и побаиваются они казаков, но чует мое сердце, что не обойдется без крови и пепла…

— Да что ты, милая. У нас в Чигирине казаки не допустят до этого. Вот девушку же не дали в обиду…

— Девушку-то спасли, а чигиринец за это жильем расплатился. Нет, лучше уж спрятать Лукию. Лето теплое, в челне не тряско…

— А как же быть с тобой, матерью поводыря, который указал незрячим казакам полковника?..

Обе женщины лишь тяжело вздохнули. Мелашка молча вытерла слезы и пошла спасать еще слабую после родов жену Богуна.

Жители хутора знали все, что творилось в Чигирине. О том, что во время проливного дождя из церкви украли труп полковника, задушенного Богуном, стало известно после полудня. А кто принес эту новость из Чигирина, будто бы никто и не знал, хотя все хуторяне видели, как Мелашка Семениха возвращалась из города. Кроме нее, никто не осмелился пойти туда. Убийство коронного полковника, совершенное слепым кобзарем, не сулило ничего хорошего, и нарываться в городе на неприятность никто не хотел. Тревожные слухи о кровавой пацификации обсуждали тайком.

Когда же спустились сумерки, в покои взволнованной матери вбежал запыхавшийся Зиновий и шепотом сообщил:

— Мартынка бросили в подвал! Говорят, сам напросился… Для него плотники уже кол тешут, сухую липу для этого срубили на горе, за оградой замка…

— Ты бы не бегал, сынок, не прислушивался ко всему, — уговаривала сына встревоженная Матрена. — Вон, видишь, как мать Мартынка убивается по нем…

— Он герой, мама, казак! На смерть пошел.

— Ведь он, сынок, хочет помочь незрячему спастись… Конечно, такому все грехи прощаются, и не только ему, а и его потомкам до третьего поколения. Имя Мартынка люди будут упоминать в молитвах, о нем сложат песни, да и весь народ наш возвеличивается славой таких своих сыновей.

Зиновий положил голову на плечо матери и затаив дыхание слушал ее. А когда она умолкла, приподнял голову и произнес:

— Мама, говорите, говорите еще. Его имя будут славить в песнях… Как это хорошо, что Мартынка не забудут, его станут почитать столько людей, весь наш край! Мама, я всю свою жизнь буду рассказывать людям о славных подвигах таких героев…

— И о доле народной, Зинок.

— И о доле… А что такое доля, мама? — неожиданно спросил мальчик.

Матрене и самой нравилось это слово, которое она еще маленькой слышала от отца. В беседах упоминали это слово и другие, и оно было настолько понятно, что ей даже не приходило в голову задумываться над его смыслом. Однако вопрос сына поставил ее в тупик. Что же на самом деле означает это благозвучное и берущее за душу слово — доля, судьба?

Сын молча ждал ответа матери, думая о том, как связана судьба народная с героическим поступком Мартынка. А Матрена молчала. Чем больше она задумывалась над смыслом этих слов, тем труднее ей было ответить на вопрос сына.

В это время в дом тихонько вошел сам хозяин, раньше обычного приехавший из Чигирина. Мать и сын сразу почувствовали, что отец возвратился со службы не в духе.

— Пускай тебе отец объяснит, — первой нарушила молчание Матрена. — Наш Зиновий хочет узнать, что такое судьба? О… слепом кобзаре говорили здесь мы с ним, — скрывая свой разговор с сыном о Мартынке, смущенно сказала она мужу. — На хуторе люди говорят, что плотники тешут для него кол.

Хозяин дома громко откашлялся, снимая с себя оружие. В душе он сначала рассердился: а следует ли вообще так подробно знать сыну о том, что происходит сейчас в Чигирине? К тому же это событие приобретает все более широкий отклик. Вон приехали судьи — комиссары из Корсуня, из Черкасс; наверное, гонцов уже послали и в Переяслав, к старосте, а там и в Киев, Варшаву…

— Батя, скажите: что такое судьба? — тихо спросил Зиновий у отца.

— Судьба? — переспросил отец.

Ему хотелось накричать на сына, но он сдержался: стоит ли сердиться на мальчика? Он, наверное, тоже нервничает, уже не ребенок — понимает, какая гроза надвигается, угрожает их спокойной жизни в Субботове. И стал объяснять:

— Судьба — это, так сказать… как бы простор человеческой жизни: широкий, привольный или, наоборот, узкий, тесный и жалкий…

— А у нас, батя, этот простор широкий? — перебил его Зиновий, видя, с каким трудом отец старается найти объяснение.

— У нас? Слава богу, есть что покушать и выпить.

— Значит, судьба, батя, — это чтобы есть и пить? А вот Семениха, мать Мартынка, говорила, что у жены кобзаря нет ни своей хаты, ни во что одеться… Это тоже, наверное, судьба. Что давали люди кобзарю за его песни, тем и жили. И еще говорила, что такие есть даже среди зрячих… А сейчас уже кобзарь не поет… И простор у женщины с ребенком настолько сузился, что им даже дышать трудно.

Хмельницкий прошел к столу, чтобы положить оружие. Он слушал сына, а сердце наполнялось тревожным чувством. И без того ему хотелось выбраниться, или схватиться с кем-нибудь, или найти оправдание… Сев на скамью у стола, возразил сыну:

— Кобзарь сам сузил себе простор до острия позорного кола. Ведь он оборвал жизнь полковника, может быть, отца целой семьи…

— Нет, батя, наверное, и вы плохо знаете, что такое людская судьба! Не сам ли полковник своими недостойными поступками укоротил себе жизнь, не он ли виновник несчастий?.. На острие кола убивают кобзаря… и за что? Из-за ничтожного полковника, самого себя обрекшего на гибель? Вот вы, батя, ведь не причинили своей службой людям зла, оттого-то им не за что вас ненавидеть, как ненавидели этого высокомерного полковника. Вас-то ни бог не обидит, ни люди не станут покушаться на вашу жизнь…

— Ну, довольно, Зинько! — вдруг прервал сына Хмельницкий. — Иди спать. Детям твоего возраста нечего забивать себе голову полковничьими делами. Додуматься, что такое судьба… Спать нужно!

И они разошлись. Погас огонь в светлице, все ушли спать. А почивали ли мирным сном утомленные за день люди — трудно сказать.

10

Хутор окутала глубокая ночь, навевающая сны. Но людям не давали покоя тревожные думы. У каждого свои, и у всех об одном и том же — о дне грядущем. И ни конца ни края не было этим думам, как и темной ночи, такой молчаливой и грозной. Будто целая вечность прошла от одной переклички петухов до другой, а до рассвета было еще далеко. Может, он и совсем не наступит?

Хмельницкому почудилось, что хлопнула ставня. Он прислушался, но его снова стали одолевать мысли, еще более черные, чем ночь. Сон все-таки наконец сомкнул ему веки, все провалилось в бездну, а мучительные думы превратились в сновидения. Вдруг от неожиданных перебоев в сердце Хмельницкий проснулся опять, поднял голову. Слышно — где-то далеко залаяла собака.

Но проснулся не только он один, в его доме уже не спала челядь, пробудилась и жена. Все они настороженно прислушивались. Теперь уже лаяли несколько собак, и все ближе и ближе. По тому, как быстро включались в этот хор новые и новые субботовские псы, можно было понять, что по хутору скачет всадник, и, может быть, не один, да и несется он, видно, так, точно за зверем гонится.

Когда же залаяли собаки во дворе, Хмельницкий встал с постели; помедлив некоторое время, наскоро оделся и, прихватив оружие, вышел в светлицу. Посмотрел в окно, но ничего не увидел, темно — хоть глаз выколи. Потом услышал, как челядник прикрикнул на собак, позвал дежурного казака, стал спорить с кем-то возле ворот, не желая открывать их, но потом все же впустил во двор нескольких всадников.

Хмельницкий почему-то вдруг вспомнил о своей встрече в Чигирине с молодым подпоручиком, увозившим на своем коне раздетую, беспомощную девушку. Дрожь пробежала у него по телу. Вспомнил он и неприятный разговор с подстаростой, который открыто обвинял старшего чигиринского урядника в попустительстве распоясавшимся ребелизантам…[15]

— Пан на баницию[16] напрашивается, хочет быть изгнанным из польских земель!.. — кричал подстароста, закрывая перед Хмельницким дверь своей комнаты.

Назад Дальше