Виллем Иоханнович Гросс
— Ару!
— Есть.
— Аумери!
— Е-есть!
— Эльгас!
— Здесь!
— Эллер!
— На посту!
— Эплер!
— Тут!
— Эрамаа!
— Отдыхает.
Старшина Хаак поднял глаза от списка.
— Это как понять?
Сержанту Мыйку пришлось доложить более точно:
— Рядовой Эрамаа заболел... в результате свидания с родными.
Прямой как спичка, весь словно отутюженный, старшина строгим орлиным взглядом погасил смешки. Подробности «заболевания» Эрамаа будут выяснены, как только они прибудут на место, пообещал он. Затем продолжил перекличку.
— Эсси!
— Есть!
— Юхасоо!
— Тут!
— Лаанесте!
— Есть!
— Лейзик!
И хотя ответ задержался лишь на какую-то долю секунды, ритм нарушился.
— Лейзик?
Молчание.
— Кто откликнулся за ефрейтора Лейзика?
— Я, товарищ старшина!
Старшина Хаак слегка приподнялся на цыпочки, вытянул голову и сверлящим взглядом уставился в широкое веснушчатое лицо смельчака.
— Тоомпуу?
— Так точно, товарищ старшина!
— Доложите командиру взвода.
— Есть, товарищ старшина, доложить командиру взвода!
Тоомпуу отделался легко — добродушный лейтенант Пеэгель дал ему всего лишь пять нарядов вне очереди.
Но какое наказание ожидало ефрейтора Лейзика, который так легкомысленно отправился сегодня в «самоволку»? И ведь это была не обычная «самоволка», потому что сама обстановка не была обычной. Случилось это июньским вечером 1945 года, части дивизии генерал-майора Аллика стали лагерем на опушке соснового леса у края Раудалуского шоссе и все солдаты должны были находиться в строю. Ни единого увольнения в город. Завтра эстонский национальный корпус торжественно проходит через Таллин.
Ночь. Тишина.
В палатках приглушенно разговаривают. Откуда-то издалека доносится тягучий голос гармони. Слова у песни бесстрастные: «Холодна ты, бледная женщина Севера...» Удивительно, что песни о недосягаемых женщинах создаются именно тогда, когда женщины наиболее досягаемы.
Мелодия внезапно обрывается на середине фразы.
Ночь. Тишина.
Где-то совсем рядом лошади похрустывают сеном, звучно причмокивают и бьют копытами. С болота доносится крик козодоя. Паровоз, свистя, тянет за собой по узкоколейке поезд. Назойливо жужжат комары — есть чем поживиться: им неожиданно сервировали праздничный стол, и, ослепленные жадностью, они попадают под звонкие шлепки.
Ночь. Тишина.
Кто-то похрапывает.
— Эрамаа, черт, повернись! — говорят ему.
Но перемена позы не всегда помогает. И в конце концов, кто-то же должен спать в эту ночь!
— Оставь его в покое, Эсси! Скажи-ка лучше ты, умная голова, где мы будем в это время завтра?
— На месте назначения.
— Да, но где?
Молчание. Солдат зевает, потягивается. Потом не спеша оглядывается по сторонам, прихлопывает комара и только после этого предлагает задать этот вопрос генерал-лейтенанту Пярну.
Прохладная летняя ночь доносит издалека неясные голоса поющих девушек. Кто они? Для кого поют? Смотрите-ка, и им хочется быть дома, когда зацветут яблони... Нет, уж им-то наверняка не хочется быть дома, под маминым надзором.
Песня обрывается на полуслове.
Ночь. Тишина.
Часть первая
1
— Ночь сегодня так хороша, — вздыхает высокий солдат.
— Да, но вам уже пора.
Трудно понять, что это — приказ, беспокойство или грустное напоминание?
— Завтра мы проходим через город. Вы придете?
— Я не знаю... Хотя да... приду. Сестра говорила, что они пойдут всей конторой, организованно.
— Мы, разумеется, не возглавляем колонны, но, если сможете, приходите все-таки к началу: наша дивизия пройдет первой.
— Ну конечно, я приду к началу.
Они стоят у подъезда двухэтажного деревянного дома. Такие же домики, очевидно, были когда-то и на противоположной стороне улицы. Их лестничные клетки из силикатного кирпича возникают из темноты и укоризненно молчат. Дерево, которым они были обшиты, оказалось слабым и не устояло перед зажигательными бомбами. Одинокие, заброшенные, эти лестницы не имеют никакого применения. Разве только иной раз, в хорошую погоду, они превращаются то в Берлин, то в Великие Луки, в зависимости от того, как решит командование шумливой армии мальчишек. А по ночам они напоминают о домах, которые здесь были совсем недавно, и строители чувствуют их немой упрек.
— Поздно, вам пора идти, — вздохнула девушка.
— Я могу остаться до утра. — Солдат крепко держит за руки свою озабоченную спутницу, словно боится, что она может убежать, не сказав чего-то очень важного. — Я войду.
— Нет, — девушка резко отняла руки.
— Но, Урве, почему? Чего вы боитесь?
— Что подумает мама!
— Ну, мама...
Где-то, очень далеко пели девушки. Из-за поворота показалась тяжелая грузовая машина. Она с грохотом проехала мимо, осветила молодых людей желтоватым отблеском фар и оставила после себя острый запах бензина.
— Ступайте же. Видите, люди идут.
— Что нам до них.
— Ну, тогда хотя бы войдем в подъезд. Я не хочу, чтобы...
В подъезде, разумеется, легче избежать взглядов прохожих.
В темноте их глаза различают сперва лишь светлые ступени лестницы. В стене напротив темнеет четырехугольное углубление с вделанными в него почтовыми ящиками. На них поблескивают маленькие медные номерки. Восемь ящиков. Восемь квартир. Значит, пятая квартира на втором этаже. Две ступеньки ведут в подвал. А если внезапно открыть дверь налево, то свет из комнаты сразу упадет на стоящих в подъезде.
— Здесь прохладнее, чем на улице, — нарушил молчание солдат.
Что-то ведь надо было сказать, что-то надо сделать, чтобы преодолеть возникшую неловкость. Ведь это их первый вечер, первый вечер, проведенный вместе. Неужели бравый ефрейтор будет только молчать и робко смотреть на подругу?
Ефрейтор Рейн Лейзик считал себя знатоком женской натуры. Товарищи по роте относились к этому с легкой завистью. Особенно после того, как Валя — краса и гордость села Денисовки — провожала его на фронт и он утешал ее на перроне вокзала. Из солдат и офицеров полка, расположившегося близ деревни, недотроге Вале понравился именно этот стройный рядовой с веселыми синими глазами.
Однако подлинную славу покорителя женских сердец принесла ему одна довольно-таки неприглядная история. Забравшись однажды в сводчатый подвал развалин имения, принадлежавшего когда-то курляндскому барону, и примостившись там у старого патронного ящика, Рейн строчил ответы на множество писем. Ответы эти должны получиться как можно лиричнее. Но так как ни «письменный стол», ни освещение — дымящая коптилка — не способствовали такому «делопроизводству», часть писем попала не в те конверты, которые были для них предназначены. После этого батальонный экспедитор почти перестал носить Рейну письма. И только конверты, надписанные старательным ученическим почерком, по-прежнему хранили верность адресату. Тогда-то любопытные товарищи и узнали, что у Лейзика кроме младшего брата есть дома и сестра.
Ефрейтор Лейзик серьезно опасался, что ротным друзьям когда-нибудь станет известна история о том, как зимой, когда их дивизия стоила в Таллине, он дал номер своей полевой почты девушке, которой, как ему показалось, было самое малое лет восемнадцать, но о своей школьной жизни в первом же письме она рассказывала как пятнадцатилетняя девочка. Что значит — как! Ей и было пятнадцать, когда они обменялись адресами. И только в феврале минуло шестнадцать; но что такое шестнадцать по сравнению с закаленным в боях мужчиной, который приближается к двадцати трем.
Проще всего было бы не отвечать, но ее письма напомнили ему его собственную школьную жизнь до войны: в письмах встречалось немало метких словечек и даже веселых шуток. А кроме того, Урве Пагар писала, что ей «очень понравился памятный!) вечер танцев» и ей было «ужасно обидно !), что эстонских солдат так скоро отправили на фронт». Ну, разве можно было бы оставить без ответа такие письма?
В своем последнем письме — оно пришло уже в Килинги-Ныммеский походный лагерь — Урве обещала следить за прибывающими под Таллин дивизиями и даже назначила место свидания: Кадриоргский парк. И простой ефрейтор, который в своих письмах к ней невольно превращался в этакое важное и независимое звено в мощной цепи корпуса, теперь вынужден был посвятить в свою тайну товарищей. С их помощью он надеялся одолеть все преграды, возникавшие на пути у тех, кто хотел получить увольнительную в город.
Дверь в конце подвального коридора выходила во двор. Кто-то забыл ее закрыть. Солдат нагнулся, сделал несколько шагов по ступенькам вниз и через открытую дверь увидел темнеющие кусты сирени.
— Покажите мне свой сад! — внезапно оживился Рейн.
— У нас нет сада. Эти грядки и деревья принадлежат хозяйке дома.
— Как? Почему хозяйке дома? Разве этот дом не национализирован?
— Конечно национализирован. Но эта мадам Хаукас — презлющая старуха. Никому не охота связываться с ней. Торгует на рынке яблоками и цветами.
— Но ведь это неправильно. Сад теперь общий. Вот тебе и на, за что же мы тогда воевали! Пошли посмотрим, велик ли участок у этой презлющей хозяйки дома.
Птицы в кустах сирени испуганно зачирикали, заволновались и стали искать более безопасное место, чтобы успеть подремать — летняя ночь коротка.
— Вон куда хватанули, — тихо заметил солдат, разглядывая с видом знатока выходящую во двор стену, пробитую осколками снарядов.
— Ох, вокруг нас так пылало, что мы даже вещи вынесли, — шепотом произнесла девушка и потянула юношу за рукав: тот собирался было сесть на садовую скамейку. — Идите сюда, здесь скамейка получше.
Скамейка «получше» оказалась точно такой же прибитой к столбикам полуистлевшей доской, но густой кустарник скрывал ее от глаз дремлющего в сырой ночи дома.
Ноги горели. Храбрый солдат не боялся дальних и кривых закоулков — он опасался патрулей. А девушка согласилась пойти окольным путем, потому что боялась встретить своих школьных друзей!
А здесь, в саду, было спокойно. Парень гадал, долго ли еще до рассвета, и старался придумать план действий, как бы оказаться хоть чуточку поближе к сидящей рядом с ним высокой девушке с пылающими щеками. Девушка, по-видимому, нервничала. Она несколько раз одернула черную юбку — юбка почему-то все время лезла выше колен. Не по себе было ей и из-за матери, которая — девушка не сомневалась в этом — с кислой миной ждет ее дома. И вместе с тем у нее не хватало мужества оборвать свое первое свидание. По крайней мере это произойдет не раньше, чем...
Чем что — этого шестнадцатилетняя школьница и сама не знала... Девушка могла лишь догадываться, что солдат пододвинется к ней, обнимет ее и попытается поцеловать. Вот тогда-то она и покажет, что годы оккупации испортили далеко не всех девушек, как болтают кругом, и что, во всяком случае, Урве Пагар не позволит первому встречному солдату поцеловать себя.
Уж очень недолго продолжалось их знакомство. Вечер танцев в январе. Через месяц солдаты ушли на фронт. И осталось лишь воспоминание о вечере в чужой школе, куда они с Ютой Зееберг пробрались тайком, да номер полевой почты на вырванном из блокнота маленьком листке, который ей сунул в школьном коридоре солдат. «Пишите мне на фронт, — сказал он. — Очень жду!» Но смела ли она писать? Могла ли скрыть от подруги эту тайну? Что будет, если в один прекрасный день все откроется? Победа осталась все же за солдатом. Он разговаривал с ней, как со взрослой, в его темно-синих глазах — она не могла ошибиться — были страдание и надежда, когда он сказал: «Буду очень ждать». Как можно заставлять ждать такого красивого и вежливого парня, тем более что он ведь мог погибнуть в огне сражений? Так однажды, родилось письмо на фронт.
Сегодняшнее свидание в парке показалось ей сперва просто ужасным. Было стыдно, что ждала она, а не солдат, что и встречу назначила она, а не он. Однако вскоре это ощущение исчезло. Рейн оказался на редкость милым и приятным парнем.
Поглядывая на него сейчас в мягком свете сумерек — разумеется, исподтишка, мельком, — она чувствовала легкое покалывание в сердце. Урве знала, что красива, но не была уверена, сумеет ли поддержать разговор, блеснуть живостью, остроумием. Во всяком случае, она больше слушала, чем говорила.
Она лихорадочно думала, как поступить с той маленькой вещичкой, которую, спеша на свидание, на всякий случай сунула в сумочку. Это был финский ножик с красивым черенком — синим в коричневую полоску; нож подвешивался к поясу на маленькой серебряной цепочке, прикрепленной к ножнам. Застежку украшали серебряные блестки. На кожаных ножнах был вытиснен сложный орнамент. Урве обнаружила этот ножик среди вещей покойного отца уже давно, когда по просьбе матери искала в них какой-то документ. Находку она спрятала в ящик своего стола.
— Как хорошо здесь, — заметил юноша.
У Урве вид старого развалившегося забора, штабелей дров, прикрытых сплюснутыми поржавевшими кусками жести, вызывал сейчас какую-то неприязнь. Без этих цветущих кустов сирени, аккуратно возделанных грядок с овощами, темно-красных тюльпанов и бурно пошедших в рост гладиолусов это был бы весьма непривлекательный двор.
— Да, чудесно. Вот только мама, наверное, ужасно сердится. Я обещала быть дома не позднее девяти.
— Ну, не стоит волноваться. Такие вечера не часто бывают. Знаете, возможно, мы останемся в Таллине. Я слыхал, что некоторые воинские части поступят в распоряжение коменданта города, тогда сможем часто видеться.
— И вы останетесь?
— Надеюсь. А впрочем, черт его знает. Все зависит от генерала Пярна.
— И вы забудете меня, когда отправитесь дальше...
— Урве! Ну зачем вы так... Я вас никогда не забуду.
Молчание.
— Вот, возьмите это... на память, — сказала Урве, держа в руках какой-то темный предмет.
— Что это?
— Да просто так. Мне он не нужен. Думала — вам на память.
Солдат взял нож в свою большую руку, вытащил его из ножен, посмотрел и сунул обратно.
— Нy и ножик! Вы в самом деле хотите...
— Возьмите, пожалуйста, вы солдат. Я хочу, что бы вы взяли.
— О, большое спасибо, но я... Вот видите, а я не догадался, ничего не прихватил.
Девушка судорожно глотнула.
— Да и не надо. Я же не потому... Я просто... Просто мне нечего делать с ним.
Сейчас, сейчас это произойдет, то, чего она все время ждала. Но не мог же солдат, ничего не говоря, взять да и запихать подарок в карман. Должен же он был сказать, что в их роте едва ли не у каждого есть красивый ножик, но такого замечательного, как этот, нет ни у кого.
Но вот он замолчал, а потом внезапно взял руки девушки в свои. Такая вольность показалась ей недопустимой.
— Урве!
Казалось, девушка прислушивается к далекому рокоту самолетов.
— Урве, я люблю вас.
Даже в сумерках ночи острый глаз заметил бы, как отхлынула кровь от лица девушки, но лишь для того, чтобы снова, еще с большей силой, прихлынуть к щекам. Она громко и часто дышала. Юноша придвинулся ближе, теперь и она услышала его дыхание.
Как ей быть? Что ответить? Все разрешилось как-то даже чересчур быстро и неожиданно.
Ее обняли руки, гибкие сильные руки. Такие сильные, что голова шла кругом.
Светлые, аккуратно зачесанные наверх волосы растрепались, когда она внезапным движением отдернула голову. Быстро вскочив, она поправила шелковую лиловую кофточку и пригладила волосы. Увидев, что солдат тоже встал, девушка вытянула вперед обе руки, словно отталкивая его.
— Вы не смеете!
— Но, Урве!
— Я пришла вовсе не для того, чтобы бы со мной...
— Урве, поймите же... — Рейн хотел снова схватить в объятия свое счастье, но руки поймали лишь прохладный сырой воздух, а в ушах отдался стук двери, жестокость которого заставила его вздрогнуть.
Отвергнут.
Он осторожно пошел по темному подвальному коридору, тихонько поднялся по лестнице.
— Урве!
Молчание.
Неужели она действительно убежала домой? Вот так и получается, когда ребенку признаются в любви. Но какой же она ребенок! Писала такие письма, так интересно рассказывала. И к чему этот подарок, если...