Не интересуясь нисколько производственными успехами тружеников социалистического моря, мы тут, на хуторе Саар, за милую душу тунеядствовали, то есть творили. Я сидел за письменной машинкой и не без удовольствия трещал на ней дурацкую историю «Бурная жизнь на юге» в форме киносценария. Подходил срок второй пролонгации, надо было представить еще один вариант на восьмидесяти страницах с двумя интервалами. В те годы нередко при помощи дружков, сидящих в редсоветах, мы получали авансы на написание киносценариев, двадцать пять процентов. Редсоветы давали поправки, и с ними еще десять процентов. Потом давали вторые поправки и еще пятнадцать процентов, после чего сценарии выбрасывались. В общем, народ даже из этого бессмысленного труда старался извлекать забаву.
Найман тем временем в задумчивости, свойственной нашим поэтам, прогуливался по хутору. Иногда он брал нижнюю часть своего лица в кулак. Иногда где-нибудь застывал у забора, чтобы потом двинуться дальше. Я все хотел его спросить, замечает ли он, что ворон Карл постоянно следует за ним, временами сливаясь с темной хвоей. Знает ли он, что его творческие муки не остаются незамеченными также и бакланом Бобби Чарлтоном, что постоянно смотрит на него со столба, а при удалении поэта перелетает на конек крыши буроватого сарая, где стоят две коровы и где почтальон складывает на столике письма для окрестных рыбаков, все больше из Канады от сбежавших родственников. Все собирался спросить, да не спросил. Вот теперь спрашиваю: замечал, Толик?
Ошалев от треска машинки и от ублюдочных героев комедии, Эдика Евсеева, то есть Одиссея, и его младшего дружка Толи Макова, то есть Телемака, я иногда забрасывал своего мосфильмовского «Улисса» и заваливался под канадскую «каперту» с увлекательным чтением: Николас Бердяев, «Самопознание». Эту книгу, изданную в Париже «Имкой», Найман недавно получил от идеологического диверсанта и привез с собой на самом дне вещмешка. Она как нельзя лучше подходила к атмосфере острова, где от советской власти не осталось уже почти ничего, кроме госбезопасности. В ней, в частности, говорилось, что та реальность, в которой мы обретаемся от рождения до смерти, вовсе не является основной. Это периферийная реальность, своего рода ссылка, куда мы выброшены по непостижимым причинам и где должны мыкаться до возвращения в истинную, грандиозную и феерическую, реальность.
Читал, проникаясь бердяевским вдохновением, лишь изредка отвлекаясь к маркизам и пастушкам – а это что за реальность? – а потом засыпал. Во сне блуждал по периферии этой периферийной, фальшивой реальности, пока вдруг не возвращался в ее эпицентр, где поэт Найман в этот момент включался в рев лондонских стадионов. В то лето в Англии как раз проходил чемпионат мира по футболу. Ревели стадионы, иногда сквозь рев долетали имена знакомых московских парней – Валеры Воронина, Эдика Стрельцова, Игорька Численко, которого комментаторы называли Чизлонго. Приемник, настоящий «Сони», которым я тогда гордился, был нашим единственным развлечением. Он категорически не принимал Москву, зато великолепно настраивался на Би-Би-Си. «Англия, Англия, – шептал Найман, – Год сэйв зы Куин!»
Однажды прогуливались в окрестностях, наблюдая начало бесконечного сааремааского заката, переходящего в утреннюю зарю. Остров был плоск до чрезвычайности, а те немногие бугорки, что тут имелись, как бы подтверждали его плоскость, напоминая какие-то кругляши, под зеленый ковер закатившиеся. Вдруг тропинка под нашими ногами пошла довольно круто вверх, и мы оказались на вершине холма, который можно было бы уже сравнить с теннисным мячом, закатившимся под зеленую шкуру.
Обширный мир природы открывался с макушки: ровные, ежеминутные слепки темного моря с белыми гривками и смешанный лес, среди которого видны были лишь две-три шиферных крыши да еле различающаяся на косе пограничная вышка. Виден был также кусок гравийной дороги, по которой, пока мы сидели на холме, не проехала ни одна машина и ни одна душа не прошелестела. Экая древность вокруг, доваряжские времена! Ветер летит, гудит: А-А-А-А… будто в мире еще не родились согласные звуки. То ли тоска, то ли свобода, не поймешь.
Эх, вздохнули мы с Найманом, освобождаясь от безвременья, вот если б тут не эта, ну не эта сука, тут бы вдоль берега отели б небось стояли. По прямой-то тут не больше ста пятидесяти кило до Готланда, вот там небось отели-то стоят. Эх, были бы мы посмелее, сбежали бы по прямой. Катер бы украли с керосином и за сутки бы добежали. Эх, да как тут сбежишь, поймают, на конюшню пошлют, запорют до смерти. Эх, вздохнули мы, как старички, а были еще молоды.
И, как напоминание нам о нашей молодости, на пустынной дороге показалась велосипедистка. Эстонская соломенная грива неслась вслед за ее повернутым в сторону солнца синеглазым лицом. Велосипедный наклон делал преувеличенно красивыми ее груди под красной майкой. Она проскользнула по открытому отрезку дороги и исчезла под сводами елей. Талию и ягодицы ее велосипедная позиция делала просто незабываемыми.
«Толяй, ты тоже видел или мне одному померещилось?!» – вскричал я.
«Это местная библиотекарша, – вздохнул Найман. – Ее зовут Сыырие».
«Да откуда ты знаешь?»
«Не важно откуда, – еще раз вздохнул он. – Она проезжает по дороге два раза в день, в библиотеку и обратно. Вчера я снял свой кепи и поклонился, но она не обратила на меня ни малейшего внимания».
Я еще что-то вскричал, он еще что-то вздохнул. Экая Сыырие произросла на пустынных берегах! Она сидит на своем велосипеде, как будто исполняет на нем какой-то сладостный «кончерто соло». Я бы с удовольствием сыграл с ней дуэт, вскричал и вздохнул каждый из нас. А может быть, даже и трио, вздохнули мы разом. Два смычка и десять струнных пальцев. Даже двадцать струнных пальцев, ведь она играет и ногами на своей двухколесной арфе. А этот шопеновский полет волос, он тоже немалого стоит в мире звуков. Где-то тут кроется партитура телесной и духовной свободы. Будучи арфисткой своего слишком быстрого велосипеда, она в то же время обладает саксофонными изгибами и, несомненно, владеет потоком гласных, колоратуро. В общем, мимо нас проехал целый ансамбль женщины, а мы, как идиоты, стоим на месте. Да как угнаться за этой скоростной арфой, как найти здесь библиотеку, которая выражается, очевидно, лишь какой-нибудь невоспроизводимой соловьиной трелью?! Этот ворон Карл, кажется, предположил Найман, быть может, лет пятьдесят назад показал бы дорогу, увы, сейчас он только горазд перепрыгивать со столбика на столбик, слегка помогая себе тяжелыми германскими крыльями, летать же – увольте!
«Позволь! – вдруг после многих вздохов вскричал Найман. – Да ведь она же проехала сейчас во внеурочный час! Может быть, направляется куда-нибудь поближе?»
Обуреваемые молодостью, мы сбежали с холма и резво зашагали по дороге. Интуиция поэта верно сработала. Вскоре мы увидели одноэтажное паршивенькое строение и возле него, будто семейство маслят, расположившихся хуторян. Библиотекарша стояла чуть поодаль среди пучка осин. Одна рука ее упиралась в ствол, другая придерживала вечно тревожные волосы. Даже и в спешенном состоянии красота ее казалась преувеличенной.
Найман еще раз снял перед ней «свой кепи» и произнес что-то не по-нашему, что можно было понять как: «Простите, мы хоть и русские, но не имеем никакого отношения к оккупации нашего острова. Напротив, мы лишь смиренные поклонники нашего велосипеда, miss». В это время открылись двери и все пошли внутрь, что дало возможность библиотекарше не отвечать словесно, но лишь дернуть плечом, как бы говоря: «Нет-нет, Mister Naiman, нет-нет, и еще раз нет!»
Оказалось, что перед нами клуб, и в нем сегодня событие – киносеанс. Набралось народу, как видно, рекордное количество, человек двадцать пять вместе с детьми. Давали картину «Веселые ребята», которой к тому времени было уже больше тридцати лет. Об эстонских субтитрах, конечно, никто не позаботился, подразумевалось, что советский человек любой национальности и так все поймет. Сааремааский народ, однако, явно ничего не понимал, кроме комических трюков и хрюкающей музыки Утесова. Картина нравилась, хотя для этих зрителей в ней определенно происходило не совсем то, что задумал режиссер.
Мы, разумеется, смотрели больше на нашу красавицу, чем на плоскую абракадабру экрана. Носик у нее был вздернутый, и вообще в Москве бы ей проходу не было, а здесь спокойно разъезжает на велосипеде. «Тюх-тюх, тюх-тюх, разгорелся мой утюх»,
– пел какой-то утесовский придурок. И эту музыку они называли джазом! Мы обменялись презрительными улыбками и, как только обмен закончился, то есть через секунду, увидели, что красавица исчезла.
Кубарем – на волю! Закат уже наливался смородиновым соком. Ветер пахал густые кусты сирени над тропой, по которой улизнула библиотекарша. Гроздья гнева, пробормотал Найман. Осины ныли над нами. Все это напоминало зиму в Луизиане, где я никогда не был. Мы потащились домой, не догадываясь, что там нас ждет встреча с подлинным хозяином здешних мест. Никакой метафизики. Не Удин бог и не тень Шарля Двенадцатого, просто лично, собственной наглой фигурой командир погранотряда полковник Волков. Он сидел, развалившись на переднем сиденье «козла», имея за спиной две скуластые морды и два удалых ствола-«калашникова». «Ну-ка, предъявите документы», – сказал он с исключительно надменной враждебностью. В шутовском величии его лицо напоминало многие мерзости нашей истории. В крыле носа было что-то от сапога Сталина. Губастость – едва ли не конармейская. Каждая фраза подчеркивается промельком золотых блях во рту. Разросшаяся правая бровь сливается с челкой. Вот вам портрет, если угодно, в классических традициях. Простое лицо советского подонка.
«Шутить изволите, товарищ полковник? – Я не особенно трусил перед ним, помня о наших «порках-томсонах» и о надежности главного тыла в лице классика-коммуниста. – Советский писатель, кажется, везде желанный гость».
«Документы! – рявкнул он и добавил: – Или арестую!»
Получив документы, он стал вникать. Солдат светил ему из-за плеча фонариком, хотя в смородиновом закате еще достаточно было своего света. Я бросил взгляд на Наймана и удивился стеклянности его лица. Оно, казалось, лишь отражало закат, ничего не предлагая взамен. Тут лишь я вспомнил, что у него нет никакой, даже филькиной, грамоты на посещение острова.
«Вы, Аксенов, можете здесь оставаться еще неделю, а Найман выдворяется в течение двадцати четырех часов. Понятно?» Тон солдафона вызывает желание немедленно взяться за несуществующее оружие. «Вам понятно, Найман?» – спросил он. Поэт молча кивнул.
«А мне непонятно, – сказал я. – Вы бы объяснили, полковник».
«Вы тут не командуйте! – возвысил он голос на полублатной интонации, хорошо знакомой всякому, кто имел дело с советской администрацией. – Тут я командую!»
«Однако наш приезд сюда был полностью согласован», – сказал я и начал тут разбрасывать перед ним наши козырные карты: лауреат Ленинской премии Борис Полевой… генерал Порк… полковник Томсон… Едва лишь только последнее имя было произнесено, как я сообразил, что задел за живое этого русского полковника. Наглым и похабнейшим образом он хохотнул: «Вы тут не во всем разобрались, Аксенов, – он заглянул в бумаги, – Василий Павлович. Государственную границу тут охраняю я! У этих эстонских товарищей свой участок работы, а у меня граница, понятно?! А с Томсоном будет особый разговор о нарушении общесоюзного режима. Поехали, Томсон!»
Тут только мы заметили, что в тени елей стоит еще один «козел» с эстонскими чекистами. Там сидел полковник Томсон, скрестив руки на груди и гордо задрав носик к месяцу балтийских надежд, хоть и не на свободу, но хотя бы на прибыток серебра. Услышав грубое обращение русского офицера, он махнул вперед перчаткой: пошель, пся крев, куратти бьенвенутти, во имя Ленина и Сталина, эп-васа-мат!
Вслед за ним отбыл и Волков, отдав последнее распоряжение: Найман Анатолий Генрихович, 1936 года рождения, без разрешения по месту жительства, должен покинуть зону пограничного контроля в течение 24 часов, а лучше всего первым самолетом в 11 часов 30 минут утра, в противном случае будет взят иод стражу как нарушитель государственной границы СССР.
Закат выдавал изгнаннику прощальный спектакль по первому классу. Драматургия небес развивалась от смородиновой кучности до желеобразного загустения, то есть от раннего Ренессанса до предреволюционной декадентщины. И как последнее ободрение сквозь продольные разрывы светились ризы Величавой Вечной Жены.
Вмешательство государственного пса в его жизнь ошеломило поэта. Он лихорадочно бросал в свой сидор личные вещи: электробритву «Харьков», пасту «Поморин», плащ «Дружба»…
«Послушай, – сказал он мне, – что если я оставлю тебе свой надувной матрас?» – «Я не знал, что у тебя при себе надувной матрас», – сказал я. Он метнул на меня взгляд, полный страдальческого огня. «Да ведь не купались же еще ни разу, вот я и не вытаскивал этого надувного матраса. Просто не надувал еще этого матраса, вот и все! Что толку дуть, если купаться холодно? Вот потеплеет, ты и искупаешься, Бэзил, поплаваешь. Лады?»
Мне хотелось его как-то успокоить, перевести эту гадкую историю в план хохмы. «Ну, конечно, Толяй, оставляй свой матрас, что за вопрос. Вот потеплеет, я на нем и уплыву на Готланд. У тебя не получилось, так у меня, авось, получится».
«Перестань болтать!» – вдруг вскричал поэт и зашагал по комнате так резко, что ходуном пошли полы, а каперта с маркизами и пастушками переменила плоскость, будто вдруг обретя объемность. «Ты что, не понимаешь, что происходит?» – жарко шепнул он мне прямо в ухо.
В это время что-то зазвенело на дворе. Мы выглянули, увидели миссис Саар. Не зная, как нас позвать на ужин, она держала перед собой бокальчик и звенела в нем ложечкой. На лестнице Найман приостановился. «Эн-Бэ возьмешь?» – «Nota bene, что ли?» Возникала какая-то фальшивая ситуация, я оказывался как в привилегированном положении со своим «разрешением по месту жительства», а мой друг – среди гонимых. «Шутка неуместная и неудачная!» – с непонятной горячностью и суровостью бросил он. «Так скажи тогда, что за Эн-Бэ?» – озлился я. «Бердяев, – сказал он, – Николай». Я тогда заговорил в популярной тогда манере футболиста: «Об чем разговор, Толик! Ясно, возьму Николая книгу под названием «Самопознание». Да я всем неплохим во мне обязан книгам, в натуре. Что ты, Толик, да я с этим Эн-Бэ, да на надувном матрасе…» Тут он с силой дернул меня за руку: «Ты просто охерел! Заткнись!»
Ужинали мы молча. Саары смотрели на нас с сочувствием. Они явно не понимали, чего добивался русский офицер от двух русских «студентов». О чем вообще могут спорить между собой русские?
После ужина мы вышли на улицу, если можно так назвать пространство между домом и двумя сараями. Наконец-то стемнело, хотя контуры леса все еще выделялись на фоне густо зазеленевшего теперь неба. Мы курили возле забора, и Найман развивал свою версию событий. Его выслеживают люди из ленинградского «Большого Дома». После смерти Ахматовой они ходят за ним по пятам. Видимо, боятся, как бы он не передал что-нибудь из наследия на Запад. Это они приказали пограничному полковнику изгнать его с острова.
Версия вполне возможная, кивал я, но не исключено и другое: просто русский хам Волков хочет унизить эстонского хама Томсона. Найман с досадой отмахнулся. Я просто многого не знаю: Если бы все знал, не искал бы других версий. Не исключено, что они его обратают прямо в аэропорту, в 11.30.
«Ты прав!» – мы услышали за спиной. Карл сидел на столбике забора, большущая птица, похожая на профессора Дерптского университета старых балтийских времен. Найман в подтверждение своих слов молча показал на ворона. «Вот почему я оставляю тебе Бердяева и надувной матрас», – продолжил он.
«Давай-ка их обманем, – предложил я по наитию. – Товарищи явятся к первому пассажирскому рейсу, а мы тебя отправим каким-нибудь грузовым или почтовым, а?»
«Ты прав!» – прокомментировал Карл. Лексикон ворона был небогат, но емок.
Пришла уже пора подкручивать этому рассказу пружину. Поток гласных переходит от линейного движения в спираль. К полуночи мы добрались до кингисеппского аэродрома, то есть до того козьего поля, где единственным осмысленным существом, кажется, был полосатый метеорологический чулок. Комендант аэропорта, герой югославского народа Рыбалко, во мраке и отчаянии сидел в своем штабе, похожем на летний сортир, но с большим окном, сквозь которое даже и во мраке и отчаянии различался пилот Рыбалко. Две бутылки водки появились перед ним, как самолеты союзников. «Да-да, ребята, вы не ошиблись, – сказал он, – я лично водил всю войну самолет фельдмаршала фон Тито». В час с четвертью ночи Найман улетел на материк последним почтовым, сидя, кажется, на мешке с дегтярной аббревиатурой: КГБ. Поэзия опять обманула прозу.