Негатив положительного героя - Аксенов Василий Павлович 8 стр.


Да, нет-нет, это, конечно, просто эмоциональное, предвзятое, необъективное. Конечно, многое изменилось даже здесь, на волжском «острове социализма». Кто бы тебя сюда раньше пустил? Читать досье матери из архива «Черного Озера»? Отправили бы полечиться. Теперь ты приходишь вместе с профессором Лит-виным, и вохра тебя как бы и не замечает. Больше того, за тобой вкатывается московская киногруппа – Света, Сережа и Катя. Ничего особенного, просто съемка эпизода «Ознакомление Аксенова с делом его арестованной в 1937 году матери».

Тому кусок истории назад

Товарищ Бекчентаев выбрал папку.

Она была сера, как весь совдеп,

Как курс истории марксизма-ленинизма.

Вот вам энкавэдэ, вот стойкость матерьяла:

Кусок истории прошел, истлели судьбы,

А папочка с тесемочками, курва, цела.

Я родился на улице тишайшей, что Комлевой звалась в честь местного большевика, застреленного бунтующим чехословаком. Окошками наш дом смотрел в народный сад, известный в городе, как Сад Ляцкой, что при желании можно связать и с ляхом. Поляк и чех присутствовали здесь, и стало быть, Центральная Европа каким-то образом тут прогулялась. Мы говорим «Центральная», поскольку Татарское Заволжье, господа, географически еще Европа.

Наш скромный дом соседствовал с шикарнейшим модерном в три этажа. Там на фронтоне зиждилась скульптура, ошеломлявшая дитя, когда бы ни взглянул. Скульптура такова: стеклянный шар земной в широтах и меридианах, а на нем верхом орел, простерший два крыла отменной бронзы. Не понимая, что к чему, ребенок застывал перед фронтоном, и всякий раз при взгляде на орла ему хотелось пить.

Ребенок, словно собачонка,

Не очень часто замечает небеса,

Но вот однажды, вскинув головенку,

Он видит: темная большая колбаса

Плывет над садом. Дикая картина,

Не черт, не шут, акула, но без жабр…

Тут слышится над ним басок партийный:

Се гордость родины, советский дирижабль!

Неделя не прошла, как в том же небе -

Июльско-серый свод над купами дерев -

Восьмимоторный монстр, кумирня плебса,

На Азию прошел, триумфом проревев.

Ребенок созерцал свой переулок главный,

Свой главный окоем и в центре главный дом,

Тот обреченный дом Евгении и Павла,

Где рост его отмечен был мелком

На дверце спальни, где ружьем с липучкой

Был он к пяти годам вооружен,

И где в конце концов замок сургучный

Чекистом тихим был сооружен.

Следовательские подписи под протоколами допросов: Бекчентаев, Ельшин, Веверс – безымянная чекистская шелупень, обретшая имена и даже лица благодаря одной из множества их подследственных, отправленных либо на Колыму, либо в подвал, где тюкали пачками для выполнения плана террора. Сволочь сереньких папочек с кальсонными тесемками, превратившаяся на страницах «Маршрута» из мерзостной чернильной размазни в персонажей кириллицы, латиницы и японских иероглифов. Не подозревая о будущей трансформации, хмыри подшивали к делу фотографии своего автора, которого они наверняка между собой называли «эта евреечка». Анфас и в профиль. Ей было тогда тридцать два года. Взгляд затравленного подростка, бабушкина «кофтюля» на исхудавших плечах.

Переворот еще нескольких страниц, и из дела выпадает фотография «троцкистского» демона казанской интеллигенции, профессора Эльвова. Я столько раз слышал это имя, а вижу его впервые. Круглая, несколько бабелевская, физиономия, во всяком случае, истинно бабелевские круглые очки. Шевелюра, однако, не бабелевская, густая и волнистая. Рубашка без воротничка. Как они поступали с отобранными воротничками? Социалистическая законность, очевидно, требовала заприходовать всякую мелочь. Тщательный поиск может обнаружить на «Черном Озере» и воротничок профессора Эльвова. Снимки сделаны, должно быть, еще до начала пыток. И профиль, и фас еще хранят ироническое недоумение, то самое радековское выражение лица, которое так ненавидел Сталин. С этим антисталинским выражением лица, с чемоданами философии и джазовых патефонных пластинок, в очках европейской «левой», член оппозиции прибыл в ссылку, в Казань. Это было в начале тридцатых, в год моего рождения или чуть позднее.

Тихо жужжит закрепленная на штативе камера. Оператор в майке американского университета весело подмигивает: «Больше трагизма, Василий Павлович!»

Жив ли еще трагизм в грязно-кальсонной папке? Первоисточник симфонии «Маршрута». «Когда б вы знали, из какого сора…» Клаустрофобия гэбэшного архива распахивается на Колыму. Недаром мать особенно любила строчку: «Остальных пьянила ширь весны и каторги». Так поет трагедия. В конце пути возникает Франция. Только там, быть может, ей удалось хоть ненадолго забыть этот советский архив.

Из инвентарного списка реквизированных

при обыске квартиры вещей:

Костюм суконный, хороший.

Пальто женское, с меховым воротником.

Патефон, сто пластинок.

Игрушки детские, один ящик.

Полные собрания сочинений Л.Н.Толстого,

А.П. Чехова, А.С. Пушкина, Ф.М. Достоевского, И. Канта…

«Вещи в себе», солидные издания «Академии»,

Увязаны шпагатом в чекистский бант.

С Достоевским все ясно, русская эпидемия,

Однако при чем здесь профессор Иммануил Кант?

Познать непознаваемое, экая премудрость!

Сделал опись при понятых, наляпал сургуч.

Что бы там ни говорили ницшеанские Заратустры,

Ленин был прав, внедряя наш «Всеобуч»!

Изъятая философия перестает философствовать,

Превращается просто в объем и вес.

Человек подлежит дознанию, тщательному следствию.

Собака любит мясо, а лошадь овес.

Из маминой папочки папочкины выпадают некоторые заявления и письма. Значит, несмотря на изоляцию супругов и десять тысяч километров тайги и тундры, между их папочками в Казанской гэбухе существовал контакт. Вот и фото отца лагерного периода, анфас и в профиль, суворовский хохолок, в губах ирония, но не радековская, а общенародная, которая, быть может, его и спасла. Здесь же справка об ударной работе в управлении «Интауголь». Равнение на передовиков! Красная сволочь даже не думала о цинизме таких наград. Напротив, они ей казались проявлением человечности.

Наконец, из папочки выявляется и сам почти почетный посетитель, ныне почти почтенный писатель, снимаемый в данный момент для биографического фильма. Совершенно секретно. Март 1951 года. МГБ Татарской АССР запрашивает из Магаданского отдела МГБ копию дела Е.С.Гинзбург в связи с началом разработки ее сына Аксенова В.П., студента первого курса Казанского мединститута.

Так они начали и меня работать,

Хряки пролетарской революции, дети Свиньи,

В шевиотовых, с лампасами, штанах санкюлоты,

Матери своей многососковой похрюкивающие сыны.

А я разгуливал в закатный час по Казани,

Чьи шпили предполагали на Западе и Нью-Иорк, и Париж,

Уже подготовленный к революционному наказанию,

Не подозревающий, что вместо судьбы

мне приготовлен шиш

Этой ебаной революции и воронок трехтонки…

Через сорок с чем-то я молча воплю:

«Не получилось, суки!»

По матери, и по отцу, и по профессору Эльвову

на гэбэшные картонки

Я слезы невидимые, но сверхкислотные лью

И задыхаюсь от скуки.

4. АААА

Потому-то рыдают гитарные струны,

И сбегают пастушки, прекрасны и юны,

С незнакомого прежде холма.

Анатолий Наймам. «Гобелен».

Посмотрев на заголовок, читатель может вспомнить, что такое же количество гласных употребил Гоголь в качестве своего юношеского псевдонима, только там они отличались округлостью: ОООО. Юнец, как известно, растянул свое имя во всю длину, превратившись таким образом из двухсложной уточки Гого в большущего журавля, именуемого Николаем Васильевичем Гоголем-Яновским. Затем, к полному своему изумлению, он обнаружил в этой продолговатой фигуре четыре «О» и сделал их своим псевдонимом. Эта проделка говорит немало как о тщеславии юнца, так и о неостывшем еще удивлении собственной персоной.

У нас тут подобного четырехколесия, как ни крути, не получится, зато, взяв одно лишь – увы! – не русское слово САА-РЕМАА, мы вытаскиваем из него четверку недурных пирамидок и отъезжаем в воспоминаниях на двадцать семь лет назад, в холодное балтийское лето 1966 года. Засим, утрачивая академический plural, уже в качестве героя рассказа, отправляемся на эстонский остров, захвативший когда-то в свои сети так много первой гласной.

Посмотрев на карту, всякий увидит, что эта довольно большая часть суши, принадлежащая, кажись, к Моонзундскому архипелагу, западным своим боком выпирает прямо в открытую Балтику, да еще для пущего соблазна вытягивает в сторону Швеции язык песчаной косы с городишком Кингисеппом на кончике. От этой косы по прямой до несоветской территории, то есть до Готланда, было в те времена не более ста пятидесяти километров, не знаю, как сейчас. Недавно, кажется в 1989-м, я провел неделю на Готланде, где не переставал удивляться, как он сильно похож на Сааремаа своими плоскими берегами, конфигурацией и оттенками зелени, а также специфической балтийской меланхолией.

В те времена Сааремаа располагался в режимной пограничной зоне огромного урода по имени Советский Союз. Мне тогда шел тридцать четвертый год, и я был широко известным подозрительным писателем этой страны. Порабощенные прибалтийские страны привлекали меня, может быть, потому, что они тоже были под подозрением.

Между тем главный редактор журнала «Юность», где я больше всего печатался, советский классик Борис Полевой, все уговаривал меня приобщиться, преисполниться, вдохновиться, словом, куда-нибудь поехать. Такова была установка СП СССР: подозрительные молодые писатели, съездив куда-нибудь, то есть оторвавшись от Москвы, обязательно убавят в своей подозрительности, прибавят в народности. Отправляйтесь-ка, старик, на Иртыш! Такие характеры могучие, такие горизонты! Дам вам письмо к моим ребятам, вам там всюду будет «зеленая улица»!

«А что это за ребята, БН?» – спросил я.

«Федя Артаюшников, секретарь крайкома, Лёня Разбидрак, главный по идеологии, Игорь Шадешко, шеф, ну этого там, ну самого…»

«Хорошая идея, – согласился я, – но прежде вы мне командировку дайте на остров Сааремаа. Хочу собрать материал о труде наших советских эстонских рыбаков».

Главный редактор поморщился под вороной челкой: «Да ну вас на хуй, старик! Что вас туда тянет, в эту Эстонию?»

Очень раздосадованный, он прогулялся по кабинету. Несколько раз с каким-то странным как бы вопросом поглядывал на меня. По неизжитой своей комсомолыцине он, возможно, все еще полагал себя «боевым пером партии», а не ее сыскным оком, хотя ему не раз, очевидно, советовали как следует присмотреться к некоторым подозрительным молодым писателям. Вдруг просиял: «Я вам письмо дам в Эстонию к моему другу! Вот такой парень! Отличный парень!»

«Письмо письмом, – сказал я, – но туда надо пропуск оформлять по месту жительства». Мне все-таки хотелось подчеркнуть, что я к их системе «отличных парней» не имею отношения. Заметив, однако, новое раздражение на лице Полевого, я добавил: «Конечно, спасибо за рекомендательное письмо. Он кто, этот ваш друг? Из ЦК Эстонии?»

Полевой хохотнул: «Эх, старик! Да он там председатель одной конторы! – Подмигивая здоровым веком, он погладил себя по плечам, как бы по невидимым погонам, употребив жест, свойственный скорее либеральной, чем чиновничьей среде, все-таки ведь писатель. – Самый главный там, в этом ведомстве, генерал Порк».

Фамилия меня удивила: генерал Свинина, если по-английски. Встреча закончилась к обоюдному удовлетворению: мне были выданы и командировка, и письмо к «отличному парню». Сохраню на всякий случай, подумал я, а вдруг понадобится, если какие-нибудь гады помельче где-нибудь прижмут.

Через несколько дней я оказался в Таллинне. Как всегда, пахло сланцевым топливом и пирожными. Хвостатые тучи, как всегда, цеплялись за шпили готики. Совдеповские лозунги были на непонятном языке, что делало их менее нетерпимыми. Девушки в студенческих фуражечках гуляли по улице Виру. На углу Рыночной площади стоял ленинградский поэт Толька Найман, руки в карманах плаща Как всегда, он был похож на уменьшенный вариант голливудского героя, Грегори Пэка. Дети блокады, увы, не доросли до задуманных родителями размеров, и все-таки эстонки чуть-чуть приседали при виде поэта. Увидев его, я сразу представил себе, как мы будем с ним сегодня медленно напиваться, из бара в бар, на фоне нашей фиктивной Европы.

Так, разумеется, и получилось. Начав в каком-то подвале с пива под свиные ножки – вот вам и «порк», – мы поднимались все выше к омерзительному в трезвом виде и восхитительному среди пьяной ночи ликеру «Валга». В пьяной болтовне Найман вдруг с изумлением на меня выкатился, когда узнал, что я еду дальше, на запрещенный остров Сааремаа. «Саааремааа», – прогудел он. «АААА», – подпел я. «Послушай, поедем вместе, – сказал он. – Поедем, как Лермонтов и Столыпин-Монго!»

Питерские виршеносцы тогда постоянно себе подыскивали классические параллели. То в виде Баратынского какой-нибудь прогуливается, то, глядишь, сворачивает на Вяземского. Этот вот в данном случае, еще без всякого разрешения по месту жительства, уже собрался в лермонтовское путешествие, да уже и присмотрел себе секунданта.

«Тебе туда не доехать, Толяй, – сказал я. – Нужен пропуск. Большевики туда не пускают без пропусков, выданных по месту жительства».

Найман выругался по адресу общесоюзного большевистского правительства. Лермонтов таких ругательств не слыхал даже в казармах.

«Не видать тебе острова, Найман, – сказал я, – потому что ты не хлопотал в соответствующих органах по месту жительства».

«Я – поэт!» – заносчиво возразззаааллил… Тряска на странице возникает от двигателей «Королевы Елизаветы» в середине Атлантики. Кресло на верхней палубе. 9 июня 1993 года…заносчиво возразил он.

«А я не поэт, что ли? – парировал я. – Однако я всегда хлопочу по месту жительства. Вот ты Лермонтовым назвался, а за него бабушка всегда хлопотала по месту жительства».

«Вот это и кончилось паршиво», – пробормотал Найман.

«А Пушкин сам за себя всегда хлопотал по месту жительства», – добавил я.

«Вот и это кончилось паршиво». – Найман посерел, отвернулся и стал глотать слезы. В то лето, первое лето после кончины Ахматовой, ему все время было паршиво.

Всю ночь сквозь сны я пробирался к дурацкой фразе: «Прозаик – это поэт по месту жительства», с этой фразой и проснулся. Позвонил Найману – тот тоже, даром что поэт, добыл себе комнату в гостинице – и сказал, что есть вариант «От Весеннего-Горизонта к Акробатке». Эту «внутреннюю шутку» нынешний читатель вряд ли поймет. Найман тоже сначала не понял. Ну есть некий шанс в преддверии заката, пояснил я, скорее уж не ему, а нынешнему читателю. Какой шанс? Довольно зловещий, но все-таки. Позвоню сегодня генералу. Какому еще генералу? Ну местному одному, генералу Порку. Не бывает таких генералов. Вот именно бывают, в европейских странах есть такие генералы

Не знаю уж, что тут сработало: полевойское ли имя или просто в напрочь замиренной Эстонии генералу Порку в тот день не хера было делать, однако он тут же оказался на проводе. Больше того, пригласил зайти прямо сегодня, часикам к-к-к-к четырем.

Назад Дальше