Скоро выясняется, что второй такой дурочки, как Нелли, которая пишет «туча» с маленькой буквы, в классе нет. Всем разрешено как следует над нею посмеяться: Три-четыре, начали! — «Злость» Нелли под собственную ответственность написала уже с большой буквы, хотя эту злость не увидишь и не потрогаешь, не услышишь, не учуешь и на вкус не попробуешь. Наконец-то она образумилась.
Понять и образумиться. И еще: прийти в себя. (Приди в себя.) Эпизод с геранями — последнее, что вспомнилось тебе на Зонненплац, когда вы уже садились в раскаленную машину, и Ленка отнеслась к нему без интереса. Лишь немного спустя — вы как раз ехали вниз по бывшей Фридрихштрассе, где проходила Неллина первая дорога в школу,— ты не без внутреннего протеста распознала повторение: Неллину защиту от некоторых воспоминаний матери. Ты увлеклась раздумьями о превратностях, каким порою подвержен разум,—о том, как на переломе времен разум и безрассудное неразумие внезапно меняются местами, как, еще прежде, чем они вновь займут свои исконные места, воцаряется огромнейшая неопределенность. Но здесь все это некстати, думала ты; и то, что разум без употребления гибнет, как любой бездействующий орган, что он, на первых порах незаметно, идет на попятный и однажды, скажем, при нежданном вопросе, может обнаружиться: важные участки внутреннего ландшафта заняты разочарованностью или уж как минимум безразличием (вопрос, Ленкин вопрос, на который покуда нет ответа: Во что вы, собственно, верите? Вот чем она интересовалась, между прочим, без всякого вызова),— да, все это здесь, пожалуй, некстати.
Констатация ради опровержения. Разве же некстати здесь вчерашнее (20 февраля 1973 года) высказывание президента Соединенных Штатов Ричарда Никсона: «Никогда еще за всю историю послевоенного развития не складывалось столь благоприятных перспектив для долгого, прочного мира, как в нынешний момент». И разве же ты не задашь себе вопрос о том, влияет ли спад ожидания катастрофы, который ты в последние годы наблюдала в себе и который яснее любых деклараций подтверждал, что послевоенная эпоха подошла к концу, — влияет ли, стало быть, это в целом новое умонастроение на выбор материала и не оно ли как раз и делает его для тебя возможным. И все-таки моменту всегда присуща некая произвольность: не стоит ли репортеру помедлить, прежде чем он отторгнет от себя прошлое, вероятно, еще в нем работающее, еще не вызревшее и потому не поддающееся обузданию? (X. говорит: Конечно. Так ты до скончания веков просидишь — вспоминая, записывая, живя и размышляя о жизни. Но это штука рискованная. Где-то нужно кончить, пока самому не пришел конец.
«Жизнь, прожитая как материал жизнеописания, обретает некую важность и может войти в историю». Вы долго рассуждаете о брехтовском тезисе и в конце концов отвергаете его. Стремиться можно, только не к величию. А к чему же? Трудно определить. К пониманию?)
«Опасно встретиться со львом». Шарлотта Иордан знает стихи. Ну, а шиллеровский «Колокол», кстати говоря, учил в школе и Бруно Йордан и сберег его на всю жизнь, пронеся сквозь время как неповрежденный монолит воспоминаний. «Поживей, друзья, за дело...» Нет, там по-другому: «Веселей, друзья, за дело — выльем колокол! Начнем!»[19] Бруно Иордан: Вечно ты меня сбиваешь! Кроме «pain», он и еще кое-что по-французски знает, целые фразы. К примеру, он помнит, что сказала ему квартирная хозяйка в Версале, обнаружив, что его приятели стащили у нее копченый окорок, пока он, Бруно Иордан, отвлекал ее карточной игрой: Oh.Мonsieur Bruno, un filou![20]
Тебе непременно надо хвастать перед детьми воровством?
Война есть война, господи боже ты мой.
Здесь всё почти кстати — вот до чего дошло. Притягательность этой работы нарастает. Ты уже не можешь сказать, услышать, подумать и сделать ничего такого, что бы не коснулось этого переплетения. Даже самый тихий призывный сигнал регистрируется, направляется дальше, усиливается, ослабляется, переориентируется на пути, странным образом связанные друг с другом, непредсказуемые, не подверженные влиянию извне и (о чем ты сожалеешь) не поддающиеся описанию. Неизбежность — приступы уныния при виде непроницаемых дебрей, что пожирают и секунду, когда в конце этой фразы ставится точка. Размышляя, вспоминая, описывая, прокладывать в этих джунглях просеки (притом с намерением отчитаться не только о результате обследования, но и о самочувствии) — для этого требуется определенное, зыбкое равновесие между серьезностью и легкомысленной опрометчивостью. Опять-таки паллиатив, полумера. Искусная уловка, влекущая за собою другие уловки.
Проект всегда намного лучше исполнения.
В итоге из равных долей желания и нежелания, самоуверенности и сомнений в себе быстро создается тот самый пат, который внешне выглядит как лень и, покуда истинные корни паралича не желают явиться на свет, порождает отговорки. Увертки. На телеэкране трое астронавтов с «Аполлона-14» только что скрылись за Луной (3 февраля 1971 года; дат никто уже не вспоминает). С точностью до секунды была заранее рассчитана продолжительность разрыва радиосвязи с Землей. Исполнители под страхом космической смерти обязаны были придерживаться проекта. Допустимое отклонение: ± 0. Это означает: фактический размер всех без исключения деталей капсулы и посадочного модуля должен находиться в пределах, ограниченных максимальной и минимальной величинами. (Тебе тоже волей-неволей мерещится единственно спасительная форма, удлиненная, безупречная, правильная, как те снаряды, которые их строители награждают ласковыми именами и нежными взглядами. Что ж, дело твое, если техническое совершенство вызывает у тебя всего лишь холодное восхищение, даже какое-то неприятное удивление, легко сменяющееся равнодушием, тогда как перспектива пробить далеко мимо цели этого описания тебе отнюдь не безразлична.)
«Китти-Хок» мчится к Земле расчетным курсом. Вот бы и тебе такую оптимальную кривую — следуй по ней, и дело с концом, да только для тебя никто ее не вычислит. Строителям космического корабля даже в голову не придет разбирать в полете свои конструкции, чтобы объяснить принцип их действия, а ты считаешь эту нелепицу своим долгом. Правда, за твою неудачу никто жизнью не заплатит, поэтому шума она не вызовет. (Ведь разве кого-нибудь утешит, что имен погибших.космонавтов, о которых на следующий день после катастрофы газеты писали, что «мир никогда их не забудет), уже спустя десять дней та же газета больше не упоминает. Ты убедилась в этом, перелистав по дороге газеты за 9 и 10 июля 1971 года: имена трех советских космонавтов, которые 30 июня «были найдены мертвыми в благополучно приземлившемся спускаемом аппарате», больше не упоминались. Ты должна отыскать их в библиотеке, в газетной подшивке, чтобы вписать сюда этих людей, чья беда вызвала у тебя слезы: Георгий Добровольский, Владислав Волков, Виктор Пацаев. Первый встречный на улице скорее назвал бы имена из времен второй мировой войны, но это уже проблема поколений. А молодые ребята —имена своих музыкальных кумиров?) Параллельные акции.
Фридрихштрассе — длинная улица для шестилетней Нелли. Для машины все это вообще не расстояние. Да вы ведь и собираетесь первым делом в гостиницу. Поэтому у не раз вспомянутого фрёлиховского дома ваши пути расходятся: Нелли должна обогнуть его слева и подняться по Шлахтхофгассе, пропустив вперед стадо, которое гонят на бойню. Затем ей нужно пересечь Зольдинерштрассе, свернуть на Герман-Герингштрассе, чтобы, как всегда вовремя, добраться до Третьей народной школы, для девочек (в начале Адольф-Гитлерштрассе). Первым уроком сегодня закон божий, ведет его господин Варсинский.
Вы же, оставив по левую руку новое здание из стекла и бетона, воздвигнутое на месте разрушенного фрёлиховского дома, проезжаете метров двести по бывшей Кюстринерштраосе. Занимает это примерно столько же времени, сколько требуется Ленке, чтобы пропеть высоким чистым голосом: «О FREEDOM, О FREEDOM, О FREEDOM»[21]. По правую руку где-то здесь, за первым рядом домов, находилась, между прочим, конфетная фабрика дяди Эмиля Дунста. Дядя — владелец конфетной фабрики!
«AND BEFORE I'VE BEEN A SLAVE, I'VE BEEN BURIED IN MY GRAVE»[22]
Ведь в тридцатые годы дядя Эмиль и тетя Ольга, сестра Бруно Йордана, со всеми своими пожитками вернулись из Лейпцига, из саксонской столицы, в Л. Банкротство, разумеется. Снова-здорово залезай в долги к тестю и теще, ради своей бедняжки дочери они готовы дать ему тысчонку-другую, чтобы он мог начать все сначала, купив конфетную фабрику еврея Геминдера. Послушать Шарлотту Иордан, так это не фабрика, а самая настоящая развалюха; но ведь Эмиль Дунет и его компаньон, в противоположность ему понимавший кое-что в изготовлении конфет, и купили-то ее за бесценок, поскольку еврей Геминдер спешил выехать из страны. Было это в 1937 году. Что неправедно нажито, впрок не идет. «Усишкина» бабуля опять-таки судила со своей колокольни. Иной бы этому еврею Геминдеру, может, вовсе ни гроша не заплатил — зачем, раз у него и так земля под ногами горит. И тем не менее, говорила Шарлотта Йордан, которая не желала иметь с этим ничего общего и, как Пилат, умывала руки. Но Пилат — Нелли узнала об этом на уроке закона божьего, от самого господина Варсинского,— Пилат отправил иудея Иисуса Христа на распятие. Шарлотта не любила, когда родная дочь осаживала ее.
«AND GO HOME ТО MY LORD AND BE FREE!»[23]
Дай срок, Ленка, мы поищем вход на конфетную фабрику Эмиля Дунста, и я расскажу тебе, с каким радостным чувством Нелли наблюдала, как зеленые и красные леденцы, свеженарезанные, еще прозрачные, теплые и липкие, выползали из машины, куда их заливали из большущих чанов в виде горячей вязкой массы. И как вечерами они —Нелли, мама, «усишкина» бабуля, а иногда и Лутц —сидели, заворачивая в фантики конфеты, которые дядя Эмиль Дунет наутро погрузит готовенькие в свой трехколесный автофургон. — Классно, сказала Ленка. —Или как коньячные карамельки, рядами по шесть штук, блестящие от свежей шоколадной глазури, двигались на транспортере наискось через цех и попутно сохли, а в соседнем помещении две упаковщицы складывали их в картонные коробки. Кстати, за ними надзирала через стеклянную стенку тетя Ольга, царившая в конторе со своими бухгалтерскими книгами. Тетя Ольга, день ото дня толстевшая как на дрожжах, что относили либо за счет повышенной, либо за счет пониженной функции каких-то там желез; тетя Ольга, поневоле державшая подбородок на королевский манер, зато пальцы у нее все эти годы оставались быстрыми и гибкими.
Одной из этих двух упаковщиц была, между прочим, госпожа Люде — назойливое имя, исподволь въевшееся в семейную атмосферу и ее отравившее. Опять эта Люде... Он с этой бабенкой, с этой Люде... А тетя Ольга, по-королевски опершись головой на свои подбородки, прямая как палка, восседала у Йорданов на диване, и одна-единственная слезинка, которую Нелли запомнила на всю жизнь, выкатилась у нее из-под очков и сбежала по щеке. Нелли знает, у кого на совести эта слеза,— у шалопутной госпожи Люде, той самой женщины, к которой Шарлотта Йордан даже каминными щипцами не притронулась бы, но которая тем не менее одним взглядом приручает мужчин. Ведь, по выражению хайнерсдорфского деда, эта бабенка ни одного мужика не пропустит —повторить это замечание ему, конечно, не разрешают, хотя Нелли и со второго раза ничего бы не поняла.
«О FREEDOM, О FREEDOM, О FREEDOM».
Позже, Ленка, я расскажу тебе конец этой истории, трагикомедию. А пока что вы останавливаетесь у гостиницы; раньше она называлась «Вокзальная», теперь там размещена контора гостиничного комплекса, к которому относится и расположенный через дорогу бывший отель «Централь», где Лутц по телеграфу заказал номера. Скромный холл; приветливая, средних лет женщина-администратор немного говорит по-немецки. О телеграфных заказах, о положительном ответе — тоже по телеграфу —ей ничего не известно. Однако же нервничать не стоит. Она довольно долго звонит по телефону, а ты между тем разглядываешь фотографии и плакаты на стенах.
План города, вычерченный от руки и, как ты сразу понимаешь, не во всем совпадающий с тем планом, что раз и навсегда отпечатался в твоей памяти. Перечень кафе, ресторанов, заправочных станций. (Тебе вдруг приходит на ум транспарант, который прежде тянулся по внутренней стенке крытого вокзального перрона: «Посетите город лесов и озер!» Теперь вокзал новый, то есть другой, выстроенный на старом месте. Тот, знакомый тебе, был, как говорят, разбомблен германской авиацией вскоре после вступления в город Красной Армии.) Большие фотографии; на одной — церковь девы Марии, на другой — городской театр, где на рождество давали «Железного Генриха», «Снежную королеву» или «Храброго портняжку», а Нелли, у которой от возбуждения поднималась температура и которая после спектакля каждый раз заболевала, сидела в переднем ряду, в платьице с белым меховым воротничком. Запах этого меха — кролика, крашенного в белый цвет,—после стольких лет вспомнился тебе в то самое мгновение, когда администраторша сказала, что два номера освободятся в шестнадцать часов.
Было ровно двенадцать дня.
Знаменовала ли улыбка администраторши, что она разгадала подоплеку вашего приезда (это было нетрудно), что она поняла, отчего ты так долго стояла перед фотографией провинциального театра? Между прочим, она не могла не прочесть в твоем и в Лутцевом удостоверениях, где именно вы оба родились. Она и еще какая-то девушка внесли ваши персоналии в бланки для прописки. В Польше, сказала администраторша, молодежь получает удостоверения личности только в восемнадцать лет, а не в четырнадцать, как Ленка. Девушка согласно кивнула.
Обе очень милые, говорит Ленка, когда вы опять выходите на улицу. Теперь солнце стоит справа, точно над вокзальными часами. Зной будто лишь вас и поджидал.
Куда же теперь?
Домой! —это вы с Лутцем. в один голос.
Нелли - вернемся к ней — вошла тем временем в свой класс. С тяжелым сердцем идет среди видимых и ощутимых предметов, над правописанием коих единолично властвует господин Варсинский. (Конечное «-ий» в его фамилии наводит кой-кого на мысль о том, уж не поляк ли он по происхождению. Если б в конце писалось простое «-и», такие подозрения вряд ли бы возникли. Повреждение тазобедренного сустава, из-за которого господин Варсннский прихрамывает, он получил, кстати, в мировую войну от солдата-француза! «Ткнул штыком —каюк французу, выстрел дал — Иван упал».)
Нелли любит господина Барсинского. Целый и невредимый, покоится он в памяти, причем в разных видах. По вызову является. Погрудный портрет: бородавка слева у подбородка, пухлые, чтобы не сказать дряблые, щеки, прядь пепельных волос над правым, кстати, водянисто-бесцветным глазом. А вот он в полный рост, но тогда уж большей частью в движении, слегка приволакивая на ходу левую ногу. А вот он говорит: Извольте замолчать, сию минуту. Мы тут не в жидовской школе, разрази меня гром! - В коричневом мундире и без оного, с портупеей наискось через едва заметное брюшко и без оной. — Если кто осрамится мне на подъеме флага, пусть знает: ему не поздоровится. Фюрер день и ночь ради нас трудится, а вы десять минут помолчать не можете?
Насчет десяти минут господин Варсннский был не вполне прав, ну да это пустяк, и отмечен он здесь просто так, для порядка. В день рождения фюрера церемония подъема флага вкупе с речью директора Разенака продолжалась добрых двадцать пять минут. Директор и представитель НСДАП весьма серьезно озабочены проблемой нордической души. Нелли, впрочем, не мерзнет в своей серой барашковой шубке. Она уже отрастила крысиные хвостики с желтыми пряжечками-заколками. В день сорокасемилетия фюрера это. конечно, неважно, но у Гундель Нойман, дочки врача, настоящие косы, кстати, даже белокурые. Ей с легкостью удается все то, о чем другие тщетно мечтают. Например, господин Варсннский без особого повода, просто так, мимоходом кладет руку ей на плечо. Душа — это изнанка расы. Раса - лицевая сторона души. У директора Разенака круглая голова, темная щеточка усов над верхней губой и небольшая, но мало-помалу растущая плешь. Скоро как коленка будет, сказал бы Бруно Йордан, если бы речь шла не о директоре школы. Человек искренне взволнованный наверняка не думает сейчас о том, что указательный палец его красной шерстяной перчатки прохудился и что эту перчатку надо снять, прежде чем начнется церемония и все правые руки взлетят вверх. Человек искренне взволнованный наверняка не видит, что у девчонки из юнг-фолька, которая подходит к флагштоку, с правого боку выглядывает нижняя юбка, сантиметра на два, не меньше.— такой человек устремит взгляд в ее сияющие глаза. «Моя воля есть ваша вера». Адольф Гитлер. Флаг поднять.