Образы детства - Криста Вольф 7 стр.


А это —образчик голоса Бруно Иордана. «Упал и не кричит солдат, упал и не кричит, знать, пробил час, знать, смерть пришла, знать, смерть к нему пришла».

Девчушка плачет. Плачет? Это еще почему? Ах вон как, солдата жалко. Устала, а от этого она всегда чуть что — и в слезы, тут уж надо загодя соображать, какие песни поешь. Что до Неллиных слез, то в этом вопросе четыре женщины—по старшинству: Августа, Шарлотта, Лисбет и Люция —совершенно единодушны и целиком на стороне девочки. Довольно. Садимся в машину. Шесть человек в почти полностью выкупленную дяди Вальтерову машину. Чудесный денек, в самом деле. Не мешало бы как-нибудь вскоре повторить. Будет что вспомнить в лихие времена. Ну да каркать не стоит. Ведь жаловаться пока не на что. Так вот гуляют по машине голоса, туда-сюда, туда-сюда, становятся мало-помалу тише и наконец вовсе замирают во тьме. Немного дольше держатся запахи—серого отцовского плаща, в который закутана Нелли и платья «усишкиной» бабушки, на колени которой девочка не случайно положила голову. Спи, милая, спи.

(Думай и помни, оказала бы она, если желаешь и чувствуешь себя обязанной. С благодарностью, если можешь. Но это не обязательно. Впрочем, ты сама разберешься. Нелли была у нее любимой внучкой.) Для себя «усишкина» бабушка никогда ничего не требовала. Здесь, на Кессельштрассе, 7, именно она вырастила-выпестовала своих детей, потому что и шитьем подрабатывала, и овощи в садике разводила, и молочную козу держала. Вон по тем обочинам росла трава для козы, и все трое детей под страхом жестоких наказаний обеспечивали на зиму запасы сена. Здесь же она из белоснежной простыни сшила костюм ангела для своей дочки Шарлотты, которая сподобилась петь в церкви девы Марии на рождество «Из горных высей к вам гряду», ведь у нее такой чистый, такой красивый голос.

Шарлотта предпочитает песни, выгодно оттеняющие ее по-прежнему красивое сопрано,— «Прелестная садовница, зачем ты слезы льешь» или «Три парня по Рейну держали свой путь». Как и прочих менцелевских отпрысков, Августа, когда пришло время, определила ее в среднюю школу — плата за обучение десять марок в месяц. Где «усишкина» бабуля их добывала, покрыто мраком неизвестности. Правда, Шарлотту, при ее-то успехах, освобождали от платы, но каждый год приходилось зарабатывать это освобождение заново. Веди сама себя хорошо, Лотточка, знаешь ведь, об чем речь. Сумеешь взять себя в кулак.

Что да, то да, говорит Шарлотта Йордан не без горечи. Уж чему-чему, а этому я научилась. И сейчас, хотя, по ее словам, именно учительница французского терпеть ее не могла, она умеет сказать по-французски: луна— la lune, солнце — le soleil. И способна поправить мужа, который в плену выучился говорить по-французски «хлеб»; он ведь произносит «пэн», без носового. Тоже мне, образованная! — ворчит Бруно Иордан.

(Если б ты могла спросить Шарлотту, она бы, верно, ответила: делай то, чего нельзя оставить. Тебе бы хотелось услышать несколько иное. Лучше бы так: делай, если нельзя этого оставить. Но по каким признакам точно узнаешь, чего оставить нельзя?

Может, по растущей тревоге? По ночным болям в желудке, что, со своей стороны, вызывают весьма причудливые сновидения? Дом архитектора Бюлова, который в Л. долгие годы жил по соседству с Йорданами, объят пламенем. Ты мчишься туда с полными ведрами воды. В окно тебе видно, что соседка, скорчившись от боли, лежит в комнате, ты догадываешься: рак желудка. Она уже в дыму, а пошевелиться не может. Сестра милосердия, с суровым, злым лицом под крыльями чепца, подходит к окну и объявляет: Здесь тушить нечего. Не горит.)

По утрам ты пьешь хитрую смесь из горячего молока, какао, растворимого кофе, сахара и рома. И потчуешь себя сведениями, которые уже забудутся, когда эта страница выйдет из печати. В разрушенной землетрясением столице Никарагуа, по самым скромным подсчетам, погибло пять тысяч человек, уцелевшим грозят эпидемии. Взрывная сила бомб, сброшенных с начала войны на Ханой и Хайфон, вдвое превышает ту, какой обладала хиросимская атомная бомба. А у нас, говорит Ленка, никогда не бывало на рождество такой красивой елки. Ненастье тринадцатого ноября сломало нашу пихту.

И неотвязное чувство, словно вместо лица истомленная маска. Дни с названиями — случались и такие. Названия, долгое время исключительно ямбические по форме, та-там, та-там, позднее исподволь отошедшие от этого канона. «Воспоминанье», например, и его противоположность—«забвенье». И наконец, то, без чего нет ни «воспоминанья», ни «забвенья»,— «память».

Память есть функция мозга, «которая обеспечивает восприятие, хранение, обработку и рациональное воспроизведение ушедших в прошлое впечатлений и переживаний» (Новый Майеровский лексикон, 1962 г.). Обеспечивает. Выразительно сказано. Пафос непреложности. Загадка «рационального»... Ослабление памяти — утрата воспоминаний (легкие формы нередко возникают как следствие неврастении). Качество памяти, обусловленное множеством различных факторов, в значительной степени зависит от индивидуального развития коры головного мозга.

Множество различных факторов, не поддающихся словесному определению. Вопросы вроде вот такого: отчего данный ребенок начисто забывает раннее свое детство, сохраняя в памяти один-единственный эпизод, который никто никогда не примет на веру? (Да не можешь ты этого помнить, тебе ведь и трех лет не было, еще на детском стульчике сидела.) Мать что-то смутно припоминает. А отцу и это ни к чему. Под Верденом его контузило, и он удостоился привилегии забывать. Например, имена, насчет имен ты меня даже не спрашивай. Имена для меня пустой звук. Что ему запомнилось, так это битье. А еще — что в классе он был первым учеником: то и другое взаимосвязано. Учитель Трост, по прозванью Трость, за шум на уроке неизменно карал первого ученика, который следил за порядком. Явление первое: Нагнись! Явление второе: Получай! Явление третье: Ой-ой-ой! Явление четвертое: Больно-то как!..— Всем считать! Хором! — Вот субъект был, верно?

То, что Нелли слушать не хочется, рассказывают вновь и вновь. А самое главное начисто забыто.

Круглый стол? Был у нас такой, еще во фрёлиховском доме, на Кюстринерштрассе. В комнатушке за нашим первым магазином, мы там и обедали, и спали все трое. У стены штабель мешков с сахаром. Накрыт чем-то белым? Правильно, клеенкой. Но ты ведь никак не можешь этого помнить.

Картина немая и ужасно старая, потому что краски ее поблекли и стерты по краям. В середине сочная золотистая желтизна —круг света от висячей лампочки (бог ты мой! старый самодельный абажур из вощеной бумаги!) над белым столом. Картина страдает незавершенностью — стало быть, это не фотография.

Не видно чашки, из которой в Неллино горло льется горячая сладкая жидкость. (Ячменный кофе — что же еще. А чашка, между прочим, голубая, верней, даже не чашка, а эмалированная кружечка. Да нет, этого ты помнить не можешь.) Мать справа. Не просто смеется—сияет. От отца одни лишь толстые, красные от холода пальцы, странным и жутковатым образом укороченные из-за серых шерстяных перчаток, у которых кончики пальцев обрезаны. (Господи Иисусе, в морозы ты надевал эти перчатки в лавке, кончики пальцев были свободны, чтоб считать деньги. ( Бедные пальцы. Ребенку до невозможности жаль их, прямо сердце щемит — жаль при всем сиянье, наполняющем сцену, при всем ликовании, каким она лучится. (Эта смесь ликования и жалости как раз и запечатлеет в памяти описанную картину.)

Красные пальцы отца отсчитывают деньги на белый стол. Ладонь матери поглаживает рукав отцовой куртки. Сиянье на лицах означает: мы своего добились.

Банальное истолкование, спустя столько лет: отец отсчитал на стол первую недельную выручку нового магазина, что на Зонненплац. В разгар экономического кризиса—или скажем так: ближе к его концу—Бруно и Шарлотта Йордан ухватили судьбу за хвост, то бишь, помимо скромной, однако же вполне солидной лавочки во фрёлиховском доме, открыли новый магазин в новом квартале. Укрепили свое материальное положение. Открыли перед своей дочкой, которая в скором времени забудет заднюю комнатенку, будущее, пока что в виде собственной детской. Все как полагается, новые покупатели ответили доверием. Вот вам и повод для сияния и счастья.

До 1350 года слово, означающее в современном немецком «память», употреблялось в смысле «дума», «помышляемое». Позднее же, как видно, возникла нужда в слове, которое вместило бы в себя понятие «помышление о событиях и переживаниях былого». Ярким примером тому служит «Траурная ода» Альбрехта Халлера, сочиненная на смерть возлюбленной Марианы (1736 г.):

В глуши, в тени дерев унылой — Где стонов не услышит свет Искать я стану образ милый. Но память не ответит, нет.

Посмертное слово. Слово к усопшей — могло бы стоять в заголовке. Память —нет.

Варианты заголовка, проекты названия — ходишь с X. по магазинам и прикидываешь. В этом году в продаже до сих пор сколько угодно большущих апельсинов, навелей, таких—с рубчиком. Осаждаем неведомое слово—кажется, и прикрывает-то его всего-навсего тонюсенькая плёночка, а ведь не ухватишь, не поймаешь. Типовой образец. Образец поведения. Образ.

Образы детства, вскользь обронил X., это было у аптеки, на углу Тельманштрассе. И все стало на свои места.

Образ типичный и вместе неповторимый, диковинный. По-латыни — monstrum, хорошее слово, вполне для тебя подходящее. Хотя от него тянется ниточка к другому, куда менее приятному— «монстр», то есть «чудовище», «урод». Но и таких здесь тоже встретится немало. Очень скоро, прямо сию же минуту, объявится штандартенфюрер Руди Арндт. (Скотина он, скотина, и больше ничего. Так судит о нем Шарлотта Иордан). Правда, у тебя эта скотина вызывает несравненно меньший интерес, чем те массы получеловеков-полускотов, которые — в общем-то—по собственному опыту известны тебе куда лучше. Равно как и страх, бьющий высоко вверх из мрачной бездны, лежащей между человеком и скотом.

Польский писатель Казимеж Брандыс сказал, что фашизм как идеология характерен не только для немцев, но немцы были в нем классиками.

И ты—среди своих немцев—не рискнешь, пожалуй, поставить эту фразу эпиграфом к книге, но раз ты не знаешь точно, как они воспримут этот забракованный эпиграф — безучастно, с изумлением, возмущенно, с обидой, — то что же ты вообще о них знаешь?

Такой вопрос напрашивается сам собой.

Они что, рвутся в классики? «...были в нем классиками». Кто бы знал почему. Кто бы решился и в самом деле пожелал это узнать.

(Различают следующие виды памяти; механическую, образную, логическую, словесную, материальную, моторную.

Как же недостает здесь еще одного вида — памяти нравственной.)

А на очереди у нас теперь техническая проблема: как одним махом, без всякого перехода (нет ни фотографии, ни воспоминаний) перебросить семейство Йордан —отца, мать и дочку—из того сияющего вечера у стола в задней комнате в самую гущу событий, которые разыгрываются предположительно осенью 1933 года после обеда в новой Неллиной детской? Дополнение к Зонненплац.

Вновь сияние, и веселость, и согласие, столь благодетельное для памяти. И все же тебе не хочется вот так, ни с того ни с сего, подводить торговца провизией Бруно Йордана, нахлобучившего себе на голову синюю фуражку морского штурмовика, к кроватке его дочери Нелли, которая пробудилась от послеобеденного сна и должна приобщиться к радостному событию. Над нею сияют в блаженном неведенье лица родителей.

Но уж газеты они наверняка читали. По крайней мере «Генераль-анцайгер»-то наверняка выписывали. Да, уж что-что, а газету наверняка читать успевали, даже в те годы, когда работы было непочатый край. Бруно Иордан день-деньской снует, как челнок, между Зонненплац и фрёлиховской лавкой, которую держали, покуда было возможно; Шарлотта — одна с новым учеником в новом магазине, что в новом доме ОЖИСКО. А по воскресеньям — опять же на Бруно — вся бухгалтерия, по обеим торговым точкам. Несладко им приходилось, так и запомните!

В кинотеатре «Кюфхойзер» сперва шел «Большой блеф», а потом «Невидимый идет по городу», но Йорданы слишком далеко живут и слишком устают, чтобы гоняться за развлечениями, поэтому, кроме маленького радио, у них только и есть что газета, и после ужина, пока глаза еще не слипаются, они садятся с нею за стол — хоть бы роман с продолжениями осилить («Женитьба по объявлению» Маргареты Зовада-Шиллер) или увлекательную рубрику «Голос читателя», в том числе крохотное, берущее за душу сочинение «Зверье в беде», вышедшее из-под пера естественника-краеведа штудиенрата Меркзатца. Тезис «КТО КУРИТ «ЮНОНУ», ТОТ ОПТИМИСТ!» — напечатанный ласкающим глаз жирным шрифтом, неделя за неделей он красовался по нижнему краю газетной полосы,— Бруно Иордан прямо относил к себе: он курил «Юнону», он был оптимист.

С другой стороны, все прочие сообщения совершенно их не трогали. Некоторое ограничение свобод личности (к примеру), объявленное 1 марта 1933 года, вряд ли их коснется, ведь в газетах они ничего не печатали (свобода слова), в массовых митингах не участвовали (свобода собраний)—у них просто не было такой потребности. Если же говорить о постановлении, что «впредь до особых распоряжений дозволяется в превышение закона производить обыски и конфискации», так оно было обращено против той категории людей, с которой Йорданы, что называется, отроду не имели ничего общего, — я только констатирую факт, хладнокровно и непредвзято. Коммунистами они не были, хотя, конечно, не чуждались раздумий над судьбами общества и вместе с 6 506 согражданами голосовали за социал-демократов. Уже тогда 15 055 из 28 658 избирательских голосов достались нацистам, но покуда еще не возникало ощущения, что каждый избирательный бюллетень находится под контролем. Депутаты-коммунисты, избранные 2207 неустрашимыми горожанами — в первую очередь из «мостового» предместья, —тоже покуда на воле (их арестовали, между прочим, всего двенадцать дней спустя); безработных в городе насчитывается 3944 человека, но уже к 15 октября 1933 года численность их упадет до 2024. Однако должно ли и можно ли одним этим объяснять головокружительный успех национал-социалистской партии на выборах 13 ноября того же года, когда город Л. при почти стопроцентном участии избирателей в выборах и минимальном количестве недействительных бюллетеней занял в Новой марке первое место по числу голосов, отданных НСДАП? Бруно и Шарлотта Иордан от голосования не воздержались, такой возможности более не существовало.

Те уже завладели всем.

(Кто мы такие, чтобы, цитируя подобные фразы, вкладывать в них иронию, неприязнь, издевку?) Едва ли Шарлотта и Бруно Иордан успели проникнуться надлежащей гадливостью к якобы «систематически подготовляемым коммунистами террористическим актам», в частности к «широкомасштабным отравлениям», насчет которых рейхсминистр Герман Геринг, по его словам, мог бы представить не одну, не две, а многие «сотни тонн обличительных материалов», если б это не ставило под удар безопасность рейха. Ох и здоров же врать, говаривала в таких случаях Шарлотта Йордан, но было ли это сказано и на сей раз, предание не сохранило. Теперь уже не узнать, ломали ли они себе голову над тем, где же именно в их ясно обозримом городке таятся «подземелья и ходы», благодаря которым коммунисты «повсеместно» ухитряются убегать от полицейских облав, сиречь от правосудия. Ну а против новых радиопозывных возразить было вовсе нечего, ведь эту песню — «Честность и верность навек сохрани»— Нелли одной из первых выучила с начала и до конца без ошибок, а яркие, весомые слова («Злодею препоны везде и во всем...») лишь еще глубже запечатлели в ее душе издавна усвоенную, прочную взаимосвязь между добрым делом и добрым самочувствием: «И точно по зеленой мураве пройдешь ты жизненной стезею». Немеркнущий образ.

В НСДАП—1,5 миллиона членов. Концлагерь Дахау, о создании которого 21 марта 1933 года официально извещает «Генераль-анцайгер», рассчитан лишь на пять тысяч узников. Пять тысяч отлынивающих от работы, социально опасных и политически неблагонадежных элементов. Лица, впоследствии ссылавшиеся на то, что они-де знать не знали о создании концлагерей, начисто, тотально забыли, что об их создании сообщалось в газетах. (Шальное подозрение: они вправду тотально забыли. Тотальная война. Тотальная потеря памяти.)

Назад Дальше