— Я не умею танцевать, рабби.
— Научишься. Обещай, что будешь заходить. Часто.
— Обещаю, рабби.
…Я стал постоянным гостем в его скромном жилище. Подобно Благословенному Безумцу из моего романа, он приобщил меня к изучению тайных, дарованных в откровении текстов, в которых Господь, как и Его смертные творения, преисполнен безмерной и печальной любовью к изгнанной Шехине. Он ищет ее, чтобы освободить посредством собственного спасения. Каждый раз, увидев меня, рабби Зусья бросал мне короткое, как приказ, слово: «Подойди!» И я шел к нему, словно жаждущий воды и жизни.
До того дня, когда демоны мои оказались сильнее: они убили во мне эту жажду.
…Больной, дошедший до предела, я ничего и никого не жду. Одинокий и всеми забытый в крошечной комнатке в Манхэттене, недалеко от Гарлема, я убежден, что скоро меня не станет: я начинаю тихонько соскальзывать к смерти. Кишки мои опустошены, ум тоже. Если бы не боль, давно уже я бы впал в забытье — именно она держит меня в сознании, можно сказать, в здравом рассудке. Никогда я бы не поверил, что тело мое станет моим палачом, моим врагом. Что же я сделал ему, если оно с такой жестокостью ополчилось против меня?
По правде говоря, не тело мое болеет, а я сам. Тело же мое — это не я. Более ничего во мне не осталось, что есть я. Я внушаю себе отвращение, я себе ненавистен, я себе противен. Я желаю смерти своему «я». Я сделал все, чтобы достичь этого. Пренебрег дружбой, допустил в себя уныние и тоску. Каждая мысль приближала меня к открывшейся передо мной пропасти. Каждый вздох обновлял мое отчаяние. Всех, кого я любил, у меня отняли. К чему создавать новые привязанности? Зачем продолжать поиск слов на ветру? И просыпаться в бесплодном мире? Пропало желание открывать красоту лица, величие дерева. Тысячи голосов призывали меня отречься. В конце концов я проглотил содержимое десяти белых пакетиков, потом еще пяти — все, что у меня оставалось. Но Смерть меня не захотела. Она карает за то, что я ее потревожил. У меня все болит.
Внезапно раздается стук в дверь. У меня нет сил спросить, кто это, сказать гостю, чтобы убирался, ибо в этом состоянии я никого не хочу видеть. Стук усиливается. И вот дверь открывается: я забыл ее запереть. Кто же это?
— Тебе, значит, нравится болеть? — слышится наигранно шутливый голос.
Это Шалом.
— Я принес тебе питье. Куриный бульон. И горячий чай. Лучшие лекарства в мире.
Мне хочется ответить ему: не для той болезни, что меня поразила, но я слишком слаб для споров. Я лежу не шевелясь, и тогда он помогает мне приподняться, продолжая говорить обо всем и ни о чем, словно желает убедиться, что я еще способен слушать и пока не умер. Мне удается проглотить несколько ложек супа, несколько глотков чая. Сначала я чувствую себя оглушенным, но потом силы возвращаются ко мне.
— Шалом, — говорю я, — как ты узнал? Кто сказал тебе? Может, ты ясновидец?
— Я нет, — отвечает он, посмеиваясь в бороду. — Это наш рабби.
— Каким образом? Объясни.
Кашлянув, Шалом начинает рассказывает: сегодня утром после молитвы рабби Зусья спросил его, встречался ли он со мной в последнее время. Шалом ответил, что нет — вот уже несколько недель не встречался.
— А я вчера вечером увидел его, — объявил рабби, — и у меня создалось впечатление, что он готовится перейти
Я делаю шаг вперед, почти коснувшись стола.
— Дай мне руку.
Я протягиваю руку. Рабби задерживает ее в своей. Я ощущаю исходящее от нее тепло кожей и почти венами.
— Когда болеешь, — говорит рабби, — нужно звать. Когда ты зовешь, Жизнь отвечает Жизни.
— А если ответа ниоткуда нет?
— Значит, зов твой не был истинным.
— Нет, рабби, был.
Рабби Зусья склоняется вперед:
— Ты звал Смерть, не Жизнь. Я прав?
Я молчу, и он продолжает:
— По какому праву пытался ты положить конец дням своим? Разве тебе они принадлежат? Разве ты еще не знаешь, что жизнь священна, ничем не заменима? Что любая жизнь, будь то твоя или моя, весит больше и значит больше, чем все написанное о Жизни? А ты посмел выбрать Смерть? Что знаешь ты о Смерти, чтобы звать ее?
— А как же Бог? — слабо возражаю я.
Рабби поднимает голову и смотрит на меня с интересом.
— Хороший вопрос, только чересчур поспешный и короткий. Бог? Один еврейский писатель говорил, что «молчание Бога есть Бог». Я же скажу, что Бог не молчалив, но Он также и Бог Молчания. Он тоже зовет. И часто зовет Он тебя своим молчанием. Ты Ему отвечаешь?
В один из унылых и влажных осенних дней Гамлиэль обедал в компании своих друзей-соратников. Все были примерно одного возраста. Пенсионного. Вместе они составляли маленький комитет взаимопомощи, получивший в пику антисемитам ироническое название «Сионские мудрецы». Комитет поддерживал самых обездоленных беженцев и иммигрантов — тех, кто не мог ни на кого рассчитывать и с кем никто не считался.
Отдельный столик в их привычном углу. Не хватало только израильтянина Гада — у него была ангина. Яша: атлетическое сложение, кустистые брови, бритая голова, смеющиеся глаза. Сделал себе имя на Уолл-стрит. Часто уезжал по делам и имел репутацию Дон-Жуана. Диего: небольшого роста, коренастый, с тяжелым подбородком, спортивный. Был портным, стал маляром. В подпитии извергал поток слов, никогда не забывая о своих подвигах в Иностранном легионе (куда вступил после побега в 1940 году из лагеря для интернированных в Пиренеях). Задира и драчун с громадными ушами и приплюснутым носом боксера, он легко закипал, особенно если кто-то не соглашался с его мнением, что коммунизм наряду с фашизмом остается главной опасностью для мира. Каждый раз, когда его приятели чокались, провозглашая на иврите «Лехаим!» — «За жизнь!», он добавлял по-французски: «Смерть врагу!» Болек: бывший адвокат, худое лицо, высокий лоб, элегантный, всегда в сером или синем костюме в красную полоску, сдержанный с незнакомыми, смешливый с близкими. Гад и Болек были более или менее женаты, отцы семейств, более или менее счастливы. Гамлиэль и Яша — разведены, а Диего — убежденный холостяк. Хотя все они имели американское гражданство, никто из них не забывал о своем прошлом беженца, пребывающего в поисках потерянного рая. Они любили встречаться, чтобы восславить солидарность неприкаянных и божество смеха.
Сердечная атмосфера товарищества. Замкнувшись в своем почти добровольном одиночестве, Гамлиэль питал романтическое благоговение перед дружбой, которую возвел в культ. Она стала его страстью, его якорем, смыслом его существования. Его защитным кругом, его баррикадами. Трагедия Моисея и Сократа, часто говорил он, состоит в том, что они имели учеников и соратников, а не друзей. Он любил цитировать самые прекрасные страницы Цицерона, посвященные дружбе, вспоминать Мудреца Талмуда, который провозгласил: «Дружба или смерть!», или хасидского Учителя, считавшего, что «Бог не только Судья и Отец своих творений, Он друг их». Вот почему, думал Гамлиэль, нет более ужасной смерти, чем смерть дружбы: в траур по ней облекается сам Господь.
— Эй, признавайся, — воскликнул уже пьяный Диего, опрокинув очередной стакан, — отчего у тебя такой пасмурный вид? Что с тобой случилось, Гамлиэль? Неужели твои кораблики утонули в ванной?
Гамлиэль вместо ответа пожал плечами.
— Сегодня у меня настроение смеяться, — крикнул Диего. — А ну-ка, друзья! Кто рассмешит меня, тому ставлю выпивку!
Тогда Гамлиэль рассказал историю, которую будто бы услышал недавно от одного еврейского литератора, пишущего на идише:
— Вы знаете анекдот о мальчике, которому идиот папаша велит закрыть дверь, потому что снаружи холодно, а тот с невинным видом спрашивает: «А если я закрою дверь, снаружи станет тепло?»
Яша отмахнулся с наигранным отвращением.
— Гамлиэль, Гамлиэль, за кого ты нас принимаешь? За безграмотных невежд? Мы читали Шолом-Алейхема до тебя…
— Выпьем за здоровье Шолом-Алей-алея, — вмешался Диего, который притворялся, будто не может правильно выговорить имя еврейского юмориста, автора «Скрипача на крыше».
— Да ведь он умер почти сто лет назад, — со смехом возразил Болек.
— Тогда выпьем за его воскресение, — парировал Диего.
— А эту историю вы знаете? — начал Болек. — Один мужчина видит во сне голую женщину, которая стоит прямо у его постели. «Кто вы такая? — кричит он. — И что вы здесь делаете?» А она ему преспокойно отвечает: «Ты это у меня спрашиваешь? Разве это не твой сон?»
— Выпьем за голую женщину наших снов! — возгласил Диего, подняв стакан.
— В какой-то польской или румынской деревне, — стал в свою очередь рассказывать Яша, — одному бедолаге удалось найти работу: община назначила его своим официальным наблюдателем, призванным оповестить народ о приходе Мессии. Конечно, говорили ему, жалованье у тебя небольшое, но зато служба пожизненная!
Не уклоняясь от курса, Диего вновь наполнил свой стакан вином.
— Выпьем за здоровье наблюдателя! И… Мессии.
Гамлиэль, который совсем не пил, заметил:
— Разве Мессия не здесь, в каждом из нас? Каждый раз, когда мы помогаем несчастному беженцу раздобыть документы, разве не становится любой из нас его Спасителем?
— Выпьем за здоровье всех нас! — сказал Диего.
Затем, обтерев рот тыльной стороной ладони, добавил:
— У меня тоже есть история. Помню, в Марселе, в самом начале войны, нас собралась горстка друзей из Интернациональных бригад. Все мы сбежали из французских лагерей для интернированных и простаивали в очередях в разных консульствах. Одному из нас, самому удачливому, удалось получить визу в Тьерра-дель-Фуего, на юге Аргентины. «Но это же далеко», — сказали ему. А он так удивился: «Далеко откуда?»
Этот анекдот вернул друзей к повестке дня. Как бывало всегда, они обменялись впечатлениями, планами и сведениями из личных дел беженцев или тех, кто просил убежища. У каждого из них были свои подопечные.
Болек зачитал только что полученное письмо из деревни близ Бердичева: человек по имени Залман, последний еврей своей общины, хотел эмигрировать в Израиль или Соединенные Штаты, чтобы дать еврейское образование детям. Но перед ним встала дилемма: «Если мы останемся здесь, они вырастут вдали от своего народа. Если же мы уедем, как быть с еврейским кладбищем, с нашими мертвыми, которых охраняю только я?»
Яша знал Бердичев: подростком он побывал там со своими родителями. Его дедушка и бабушка, убитые карателями из