И еще:
«Я больше не понимаю Творца людей. Зачем Он дал им эту землю? Неужели ради славы Своей? Эти земляные черви, эти пыльные песчинки, способные и даже жаждущие извратить все, что есть благородного в сердце и прекрасного в душе, эти несчастные смертные, которым для выживания необходимы хлеб, вода и воздух, как смогли бы они в ничтожестве своем породить истинную славу во имя Его? Зачем они Ему, ведь Он начало, завершение и возобновление всего, что есть, всего, что будет? Не понимаю».
И дальше:
«Я, Зусья, сын Рахили, говорю Тебе, Бог Авраама, Исаака и Иакова, что творение твое устремляется к гибели, и все кругом усеяно пеплом. Если Ты этого не видишь, если Ты это видишь и не вмешиваешься, если Ты забыл о ночной процессии обреченных еврейских детей, идущих в пламя, Бог милосердия, я прикажу мольбе моей вопить, я не смогу больше взывать к Твоему священному имени, я велю мысли моей навсегда замкнуться в самой себе».
— Петер, малыш, — говорит Илонка, ласково ероша волосы мальчика. — Помни, что теперь тебя зовут Петер. Не Гамлиэль, а Петер. Выучи это имя. Петер Кертеш. Ты мой маленький племянник, младший сын моей старшей сестры Магды. Об этом нельзя забывать, это очень важно. От этого зависит твоя жизнь. И моя тоже. Давай-ка повторим. Петер, а не Гамлиэль. Твою мать зовут Магда. Магда Кертеш. А ты Петер Кертеш.
Поначалу Гамлиэлю не нравятся ее ласки: из-за них он может забыть о пылающих успокоительных руках матери. Потом он привыкает и уже не отстраняется от нее. Впрочем, она не настаивает. Она никогда на него не давит.
— Твоя мама, да хранит ее Господь, стала моей лучшей подругой, — говорит она ему как-то вечером, перед тем как идти в кабаре.
Она готовит ему ужин и болтает без умолку:
— Мама твоя, какая это женщина, какое сердце! Мы подружились недавно, но я этим очень дорожу. Она многому меня научила. Не знаю, что бы я сделала со своей жизнью, если бы не она: наверное, я умерла бы от стыда… Мои родители живут далеко отсюда, в Карпатах. Они бедные и больные. Когда-нибудь, возможно в июле, мы поедем навестить их. Нет… это неудачная мысль. Они знают, что ты не сын Магды, каждое воскресенье они видят обоих ее детей в церкви. На лето мы останемся здесь. И если Богу будет угодно, мы как-нибудь исхитримся повидать твоих родителей…
Она тут же спохватывается:
— …Нет, это неудачная мысль. Твой папа в тюрьме, а мама прячется. На улице слишком много стукачей. Словно свора бешеных собак охотится за твоими близкими, держа нос по ветру. Хоть бы добрый Господь истребил их, как крыс. Не знаешь больше, кому верить.
Резкий и пронзительный голос Илонки только усиливает печаль Петера. Он пробуждает волну воспоминаний, которые после первых месяцев изливаются в нем потоком. Ужин Субботы, чистота Субботы, тонкие руки мамы, благословляющие свечи на столе, покрытом белой скатертью… Эта картина никогда не изгладится из памяти Гамлиэля. Нежные, печальные песнопения отца… безмятежность Субботы: полный запрет на страдания из-за тревоги, боли, забот, сожалений, промахов, угрызений совести. Высший смысл Субботы: высшее примирение между Творцом и Его творением, между евреем и его душой. Сейчас, в жилище Илонки, несмотря на всю его безмятежность, Субботы нет.
Впрочем, она старается убедить его забыть на время — только на время, настаивает она, — все, что имеет отношение к прошлому:
— Скажи, что ты христианин.
— Но мой отец…
— Знаю, знаю. Твой отец хочет, чтобы ты был евреем, я тоже, поверь мне. Я никогда не нарушу его волю.
— Но тогда…
— Слушай меня хорошенько, мой маленький Петер. Твой отец хочет больше всего и прежде всего, чтобы ты остался в живых. Если ты будешь евреем, у тебя мало шансов. Твоя мама это поняла, иначе она никогда не рассталась бы с тобой. Ведь она прячется не только ради себя, но и ради тебя. Вот почему она доверила тебя мне. Чтобы вы оба спаслись. Пойми же это и ты.
— Но я не хочу быть христианином!
— Я не говорю, что ты должен им быть. Я прошу только, чтобы ты сделал вид…
Она надевает ему на шею крестик на серебряной цепочке:
— Это ничего не означает. Я хочу сказать, ничего не означает для тебя. В сердце своем ты останешься евреем, как твои родители. Представь, что это Пурим. Я достаточно долго жила рядом с евреями, поэтому знаю, что в этот день все переряжаются. И сейчас ты тоже носишь маску. Что здесь плохого? Когда-нибудь ты ее снимешь, и все станет, как прежде.
Она учит его молитвам, которые любой христианский ребенок должен знать наизусть:
— Повторяй за мной: «Иже еси на небеси…»
С этой молитвой у Петера затруднений не возникает. Ведь она обращена к Богу, а не к Иисусу Христу. Он вспоминает песнопение, которое особенно любил отец: «Авину малкейну», «Наш Отец, наш Царь, услышь наш голос, пожалей Своих детей». И еще одно: «Наш Отец, наш Царь, если Ты не сделаешь это для нас, сделай это для Себя». Он может спокойно повторить молитву за Илонкой, не предавая небесного Отца. С «Аве Мария» дело хуже. Кто такая эта кроткая, святая и обожаемая Мария, к которой взывают о сострадании? Мама Господа? Но как Господь, невидимый Творец небес и земли, может иметь мать, ведь Он не человек?
— Мария, святая Мария, это мама Иисуса, — все так же терпеливо объясняет Илонка. — Иисус Господь наш. Значит, Мария — мать Господа.
— И ваш Господь — Бог? — спрашивает Петер.
— Он сын Бога.
— Когда ты просишь Господа защитить нас, помочь нам, к кому ты обращаешься? К Отцу или к Сыну?
— К обоим. То есть…
— …то есть что?
— Есть еще Святой дух.
— Как? У вас, значит, три Бога?
— Нет. Три божества.
Маленький Гамлиэль больше уже ничего не понимает.
— Ты не шутишь? Ты хочешь сказать, что христиане верят в двух богов и в три божества? Ты, значит, не знаешь нашей
В тот вечер никто не постучал в дверь. Но маленький еврейский мальчик, бодрствующий и напряженный, не стал ложиться в постель. Тихонько усевшись в углу и положив руки на колени, он ждал возвращения Илонки. С каждой минутой тревога его росла, тяжелела. Липла к коже. Давила грудь. Ему хотелось заплакать, потом умереть. Чтобы взять себя в руки, он вызвал в памяти лицо мамы: она улыбалась ему, и это разрывало душу. Где она? «По соседству», — говорила Илонка. Отчего такая неопределенность? Она думала, что так лучше. Знать было слишком опасно. Но Илонка, где же она? Отчего задержалась? Если ее схватили, кто о нем позаботится? Рассветное небо уже становилось ярко-красным на востоке, когда Гамлиэль услышал, как в замке поворачивается ключ.
— Если бы ты знал, до чего я огорчена, — сказала ему Илонка, снимая пальто. — Вчера комендантский час был особенно строгим. Вся наша труппа провела ночь в кабаре. Даже директор. А ведь он из этих подлецов-нилашистов.
Она прижала его к себе и поцеловала в лоб.
— Должно быть, ты перепугался, мой маленький Петер. Я так расстроилась. В следующий раз, если опять начнутся облавы и мерзавцы будут слишком усердствовать, я придумаю что-нибудь другое, чтобы защитить нас…
В ее объятиях маленький мальчик почувствовал себя в безопасности.
— А теперь пойдем спать. Я совершенно без сил, и ты, конечно, тоже.
Они легли, не раздеваясь, на одну кровать, и она сразу заснула. А он нет. Ближе к вечеру она сделала ему бутерброды с маслом, но он не смог съесть ни крошки: бессонница, усталость и страх отшибли у него аппетит.
На следующей неделе до ушей Илонки дошел смутный слух: нилашисты раздобыли новую информацию, списки, адреса — пользуясь поддержкой немцев, они не преминут нанести удар. Короче говоря, евреи никогда еще не подвергались такой опасности.
Усевшись на софу, она поманила к себе своего маленького питомца.
— Сегодня вечером, мой большой мальчик, я возьму тебя с собой, — сказала она.
— Куда мы пойдем?
— В кабаре.
— Что такое кабаре?
— Это место, где люди веселятся.
— Какие люди?
— Когда-то они были богатыми и сильными. А сейчас стали вульгарными.
— Почему они не могут веселиться у себя дома?
Илонка, прыснув, погладила его по голове.
— До чего же ты умный, сердце мое. А они нет. Они лучше чувствуют себя в кабаре с чужими людьми, чем дома, со своей семьей.
Маленький мальчик задумался и помрачнел.
— Но ты останешься со мной?
— Конечно, дорогой.
— Все время?
— Нет. Не все время.
— Где ты будешь? Далеко?
— Нет. Совсем рядом.
— Значит, мы будем вместе?
— Нет. Не совсем так.
Маленький мальчик втянул голову в плечи:
— Я не понимаю. Как можно быть вместе и не вместе?
Она взяла его за руку:
— Не грусти. Я буду недалеко. Я буду на сцене.
— Что такое сцена?
— Ты увидишь. Это для актеров, музыкантов и певцов. Я буду петь. Ты будешь смотреть на меня.
— Я все время смогу смотреть на тебя?
— Все время.
— Издали, Да? Совсем издали?
Видя тревогу мальчика, Илонка делает усилие, чтобы не расплакаться.
— Успокойся, мой дорогой. Я тебя не брошу. Пока я буду петь, ты будешь за кулисами, а все остальное время — в зале.
С этими словами она прижала его к груди. Он застыл, словно оглушенный: ему нравилось это охватывающее его тепло. Илонка стала целовать его в щеки. Петер почувствовал, как они запылали. И внезапно вспомнил мать. Он хотел вырваться, но Илонка была сильнее. Тогда он смирился. И когда она перестала целовать его, ощутил странное чувство сожаления.
— Не плачь, — сказала она, гладя его по голове. — Особенно в кабаре. Это привлекает внимание. Я буду с тобой. Всегда. Не надо плакать. Только евреи плачут. Даже когда Гамлиэлю хочется плакать, Петер не должен это показывать.
Отчего она просила его не плакать, хотя сама не могла сдержать слез, словно под воздействием какого-то предчувствия?
— Я не плачу, — произнес он наконец. — Я буду тебя ждать.
Помолчав, он добавил:
— Я буду ждать тебя, как жду маму.
Он вновь умолк, затем поправил сам себя:
— Нет, не так, по-другому…
— Знаю, мой дорогой, знаю. Мама бывает только одна. Ты ее ждешь. Я тоже. Она вернется, добрый еврейский Бог вернет ее тебе, вот увидишь.
Она подошла к зеркалу и стала краситься. Тем временем на боязливый и молчаливый город внезапно обрушились сумерки.
По улице, показавшейся им бесконечной, они шли быстрым шагом, встречая на пути солдат, полицейских и молодых фашистов, но ни одного еврея: для евреев начинался комендантский час. Стараясь улыбаться, Илонка провела сына своей подруги в уже заполненное кабаре. Она указала ему на пустой столик, стоявший отдельно в плохо освещенном углу и предназначенный, наверно, для ее персональных посетителей. Шумный дымный зал. Петер не знал, куда смотреть. Кругом сновали торопливые официанты с напряженным взглядом, держа в руках подносы с полными и пустыми тарелками, бутылками и стаканами. На эстрада утопающей в полумраке, музыканты играли печальные томные мелодии, но их никто не слушал. Некоторые спускались в зал и смешивались с клиентами. Гул голосов: смех, крики, оклики. На танцевальной дорожке топтались сплетенные в объятиях пары, фигуры сходились и расходились, «да» и «нет» звучали почти одновременно, жесты приязни и тут же злобная брань.
— Не смотри, — сказала Илонка. — Даже когда я выйду на сцену, не смотри. Обещай мне это. Даже когда я запою, не слушай. Закрой глаза и представь, что ты в другом месте, рядом с мамой и папой…
Петер-Гамлиэль не понимал, почему не надо смотреть, но послушно кивнул в знак согласия.
— Не забудь, что ты мой племянник, — продолжала Илонка шепотом. — Сын моей старшей сестры. Ты живешь в Фехерфалу. Тебя зовут Петер Кертеш. Сын Магды. По воскресеньям ты ходишь со мной в церковь. Если тебя спросят, католик ты или кальвинист, скажи, что не знаешь.
— Кальвинист, это кто?
— Добрый христианин.
— Значит, все христиане кальвинисты?
— Нет. Не все. Только те, кто верит, что Кальвин был самым преданным учеником Христа.
— Они были друзьями?
— Этого я не знаю. Они все уже давно умерли, пусть покоятся в мире. Поговорим лучше о людях, которых ты должен знать. Пастор, или священник. Его зовут Миклош… Повтори.
— Миклош. Пастора зовут Миклош.
— А тебя?
— Петер.
— Кто ты?
— Еврей-кальвинист по имени Петер.
— Так нельзя говорить, — в ужасе восклицает Илонка.
— Еврей-католик по имени…
— Нет!
— Что я должен сказать?
— Ты мой племянник. Повтори.
— Я твой племянник.
— А где твои родители?
— В деревне. Дома.
— Где твой дом?
— В Фехерфалу.
Она посмотрела на него с нежностью.
— Хорошо, очень хорошо. Ты ужасно смышленый. Твоим родителям повезло. Когда-нибудь они будут тобой гордиться.
Ее перебила очень сильная и очень белокурая женщина, которая шепнула ей на ухо:
— Пошевеливайся, сейчас твой выход.
Женщина бросила любопытный взгляд на маленького мальчика.
— А это кто? Твой ублюдок?
— Мой племянник.
— Я не знала, что…
— …ты много чего не знаешь, — жестко парировала Илонка.
Блондинка пожала плечами и удалилась. Илонка последовала за ней к эстраде, внезапно залитой светом.
— Дамы и господа, уважаемые гости… — выкрикнула блондинка странно хриплым, мощным, почти оглушительным голосом.
Никто не обратил на нее внимания.
— Дамы и господа, — повторила она с заметным озлоблением. — Если вам будет угодно… Утихомирьтесь, прошу вас… Представьте, что ваши верные и смертельно скучные супруги сидят рядом с вами… Ну же, угомонитесь наконец… Ведь вам сейчас выпадет счастье и честь послушать обожаемую и любимую звезду, да, любимую, потому что ее любят настоящие мужчины, а не такие тюфяки, как вы…
По залу прокатилась волна насмешливых реплик: «Любимую, слыхал, Иштван? А любят ее как? В постели или стоя?» Ничуть не смущаясь, не поведя даже бровью, Илонка затянула сентиментальную песенку, которую обычно публика принимала тепло. Но сейчас голос ее потонул в общем гомоне. Кто-то завопил: «Если хочешь, чтобы тебя слушали, сними платье». Другой выкрикнул: «Покажи-ка нам то, что ты так плохо прячешь». Илонка заставила себя просить, но затем, продолжая петь, сняла свою красно-зеленую блузку. «Еще, еще», — скандировали в зале. Одни посетители бешено аплодировали, другие делали грубые жесты. Не надо смотреть, сказал себе Петер. Она просила меня не смотреть. Понимал ли он, что присутствует при ее первом унижении? Он закрыл глаза, но тут же раскрыл их вновь: рев прекратился. В дверях кабаре стояла группа вооруженных нилашистов в форме. Внезапно наступила тишина, люди будто вернулись к реальности. Все, кроме Илонки, смотрели на вошедших. Илонка же, держа в руках блузку, повернулась к маленькому мальчику, который послушно сидел за столом, не зная, что делать со взглядом своим и своим телом.