Я въехал в первых числах января 1987 года и следующие полтора месяца посвятил практическим делам: сколотил книжные полки, обзавелся дровяной печью, продал легковушку и купил грузовик-пикап с приводом на четыре колеса. Когда шел снег, склон делался коварным, а так как редкий день обходился без снега, тут нужен был транспорт, который бы преодолевал подъемы и спуски, не устраивая мне всякий раз маленьких приключений. Я нанял водопроводчика и электрика, чтобы привести в порядок трубы и проводку, покрасил стены, запасся на зиму дровами, купил компьютер, радио и факс с телефоном. А тем временем «Безмолвный мир Гектора Манна» неторопливо блуждал себе в академических лабиринтах, которыми проходят все подобные рукописи. Чтобы издательство приняло или отвергло научную книгу, в отличие от беллетристики, заключения одного редактора мало. Рукопись посылают сразу нескольким специалистам в данной области, и пока они все не прочтут ее и не отрецензируют, ничего не происходит. Платят за такую работу мало (пару сотен, в лучшем случае), к тому же рецензентами обычно выступают университетские профессора, которые сами пишут книги да еще преподают, так что все это обычно тянется долго. В моем случае рукопись была отправлена в середине ноября, а ответ пришел только в конце марта. К тому времени я настолько закопался в другие дела, что о ней как-то и думать забыл. Я, конечно, был рад – книгу приняли к публикации, мои усилия не пропали даром, но не могу сказать, что это стало для меня большим событием. Скорее это была хорошая новость для Гектора Манна, для поклонников старого кино и ценителей черных усиков, для меня же это было дело прошлое и, в сущности, забытое. Если я изредка и вспоминал о нем, то с таким чувством, будто эту книгу написал не я, а кто-то другой.
В середине февраля я получил письмо от своего бывшего товарища по аспирантуре Алекса Кроненберга, который теперь преподавал в Колумбийском университете. Последний раз мы виделись на мемориальной службе, посвященной Хелен и мальчикам, и хотя мы с тех пор не общались, я считал его настоящим другом. (Его письмо с соболезнованиями было образцом выразительности и сострадания, лучшего письма я в своей жизни не получал.) Сейчас он начинал с извинений за то, что молчал так долго. Он писал, что часто обо мне думает. До него дошли слухи, что я взял в Хэмптоне академотпуск и провел несколько месяцев в Нью-Йорке. Он сожалел о том, что я ему не позвонил. Если бы он знал, что я в городе, он был бы жутко рад со мной повидаться. Жутко рад – любимое выражение Алекса. Короче, писал он дальше, издательство Колумбийского университета недавно предложило ему стать редактором новой серии – «Библиотека мировой классики». Некто по имени Декстер Файнбаум (то еще сочетание!), выпускник инженерного факультета 1927 года, завещал издательству четыре с половиной миллиона на эту серию Идея состояла в том, чтобы поставить на поток признанные шедевры мировой литературы. Сюда должны были войти все, от «преподобного Экхарта» до Фернандо Пессоа; если же существующие переводы окажутся неудовлетворительными, будут заказаны новые. Вся эта сумасшедшая затея легла на мои плечи , писал Алекс, работы невпроворот (я уже забыл, когда последний раз спал), но, скажу честно, она мне в радость В завещании Файнбаума есть список первой сотни рекомендуемых названий. Свое состояние он сделал на производстве алюминиевой обшивки, но в литературном вкусе ему не откажешь. Среди прочих книг – шатобриановы «Memoires d’outre-tombe». Я еще не одолел этот «кирпич» в две тысячи страниц, но я не забыл, что ты мне сказал однажды вечером в йельском кампусе, по-моему, на пятачке перед «Байнеке», и сейчас я тебе напомню твои слова. «Это, – сказал ты, потрясая в воздухе первым томом французского издания, – лучшая автобиография из всех, какие когда-либо были написаны». Я не знаю, по-прежнему ли ты так думаешь, но не мне тебе говорить, что за все время с момента выхода этой книги в 1848 году она была переведена дважды, в 1849-м и в 1902-м. Давно назрела потребность в новом переводе, как ты считаешь? Я, конечно, не знаю, пропал ли у тебя интерес к переводческой работе, но если не пропал, я бы очень хотел, чтобы ты сделал для нас эту книгу.
Я теперь был с телефоном. Не то чтобы я ждал чьих-то звонков, просто я решил обзавестись аппаратом на случай форс-мажора. Я жил на своей горе в гордом одиночестве, и если бы вдруг крыша провалилась или случился пожар, я мог бы подать сигнал бедствия. Это был мой реверанс в сторону действительности, вынужденное признание того, что в этом мире я все же не один. В обычных обстоятельствах я бы ответил Алексу письмом, но так уж получилось, что я вскрыл конверт на кухне, а телефон стоял на рабочем столике у меня под рукой. Алекс недавно переехал, и прямо под автографом он написал свой новый адрес и телефон. Искушение было слишком велико. Я снял трубку и набрал номер.
На том конце провода раздалось четыре звонка, после чего включился автоответчик. Я не ожидал услышать голос ребенка и не сразу узнал Джейкоба, десятилетнего сына Алекса. Он на полтора года старше моего Тодда – был бы на полтора года старше, если бы Тодд был жив. Голос произнес: Это наша последняя, девятая попытка. Двое уже вышли из игры, остальные заняли базы. Счет 4:3 не в нашу пользу, и я выхожу на точку. Если удар получится, мы победим. Питчер бросает. Я отбиваю. Мяч падает в поле. Я бросаю биту и бегу. Второй бейсмен подхватывает мяч с земли, швыряет его первому, и я в ауте. Меня нет. Врубились? Джейкоба нет дома. И моего папы Алекса, и моей мамы Барбары, и моей сестры Джули. Никого нет. Так что, пожалуйста, оставьте свое сообщение после сигнала, и мы вам перезвоним, когда вернемся с бейсбола.
Эта милая шалость подействовала на меня как электрошок. Когда запись кончилась и прозвучал сигнал, у меня не нашлось слов, и, чтобы не молчать попусту, я положил трубку. Не люблю иметь дело с этими машинами. Они меня нервируют и напрягают. Но тут меня закрутило в штопор, подбросило и ввергло в бездну отчаяния. В его голосе было столько счастья, а слова пузырились смехом, как шампанское. Мой Тодд тоже за словом в карман не лез, но сейчас ему было не восемь с половиной, а все те же семь, и когда Джейкоб станет взрослым мужчиной, ему все равно будет семь. Я перевел дух и набрал еще раз. Теперь я был подготовлен, и когда включилась запись, я отвел трубку от уха, чтобы всего этого не слышать. датскому монологу, казалось, не будет конца, но я все-таки дождался сигнала, который прервал поток слов, и, снова приложив трубку к уху, заговорил: Алекс, я прочел твое письмо и хочу тебе сказать, что я готов взяться за перевод. Ты, конечно, понимаешь, что законченную рукопись, с учетом объема, ты увидишь года через два-три, не раньше. Я понемногу обживаюсь на новом месте. Вот разберусь с компьютером, который я купил на прошлой неделе, и начну. А за приглашение спасибо. Я как раз подыскивал себе какое-то дело, так что эта работа пришлась очень кстати. Привет Барбаре и детям. Надеюсь как-нибудь тебя услышать.
Он перезвонил в тот вечер, приятно удивленный моим согласием. Я позвонил наобум, сказал он, но не спросить тебя не мог. Ты не можешь себе представить, как я рад.
Я рад, что ты рад.
Завтра же тебе вышлют контракт. Чтобы все было официально.
Как скажешь. Кстати, я, кажется, придумал, как перевести название.
«Memories d’outre-tombe». «Мемуары из могилы».
Звучит как-то неуклюже. Слишком буквально и одновременно не очень понятно.
А твоя идея?
«Мемуары покойника».
Любопытно.
Неплохо, правда?
Совсем неплохо. Мне нравится.
Главное, верно по смыслу. Шатобриан писал эту книгу тридцать пять лет и завещал опубликовать ее через пятьдесят лет после его смерти. Так что, по сути, со страниц звучит голос покойника.
Но ждать пятьдесят лет не пришлось. Ее ведь напечатали в сорок восьмом, в год его смерти.
Его финансы совсем расстроились. После революции 1830 года его политической карьере пришел конец, и он залез в долги. Мадам Рекамье, его любовница на протяжении десятка лет, – да-да, та самая мадам Рекамье, – уговорила его почитать наброски из «Мемуаров» в ее салоне перед избранной аудиторией. Идея состояла в том, чтобы найти издателя, готового заплатить ему аванс за работу, рассчитанную на многие годы. Хотя из этой затеи ничего не вышло, рукопись была встречена восторженно. «Мемуары» стали самой знаменитой из неоконченных, неопубликованных и непрочитанных книг в истории человечества. Но денег по-прежнему не было. Тогда мадам Рекамье придумала новый план, и на этот раз сработало – более или менее. Было создано акционерное общество, и каждый вложился в будущую книгу. Назовем это фьючерсами, связанными с печатным словом, по аналогии с биржевыми играми на ценах соевых бобов или кукурузы. В сущности, Шатобриан заложил свою автобиографию под обеспечение своей старости. Он получил изрядную сумму наличными, что позволило ему расплатиться с кредиторами, и бессрочный годовой доход. То была блестящая сделка. За исключением одного «но» – Шатобриан не собирался умирать. Когда учредили акционерное общество, ему было хорошо за шестьдесят, а протянул он до восьмидесяти. К тому времени акции успели сменить не одного владельца, а его друзей и почитателей, щедро вложивших в него свои кровные, уже не было в живых. Шатобрианом владела кучка неизвестных. Их интересовала только прибыль, и чем дольше он жил, тем сильнее они желали ему смерти. Последние годы, видимо, были для него особенно горькими. Немощный, скрюченный ревматизмом старик, почти ослепшая мадам Рекамье, и все друзья в могиле. Но он до последнего дня продолжал править свою рукопись.
Веселенькая история.
Да, не самая смешная, но вот что я тебе скажу: старый виконт владел пером как бог. Это потрясающая книга, Алекс.
То есть ты не против провести два или три года своей жизни с мрачным французом?
Я провел целый год с актером-комиком эпохи немого кино. Самое время сменить пластинку.
Немое кино? Ну-ка, ну-ка?
Некто по имени Гектор Манн. Осенью я закончил о нем книгу.
Так ты был при деле. Это хорошо.
Надо же было чем-то себя занять. Вот я и придумал.
Почему я ничего о нем не слышал? Вообще-то я далек от кино, но тех, кто на слуху, знаю.
Никто о нем не слышал. Он развлекает меня тет-а-тет. Это мой придворный шут. Больше года мы были неразлучны.
В смысле? Вы жили рядом? Или это просто фигура речи?
После двадцать девятого года рядом с Гектором Манном уже никого не было и не могло быть. Он мертв. Как Шатобриан и мадам Рекамье. Или этот Декстер, как бишь его?
Файнбаум.
Мертв, как Декстер Файнбаум.
Ты провел год наедине со старыми фильмами.
Не совсем так. Я провел три месяца наедине со старыми фильмами, а потом заперся в комнате и девять месяцев писал о них. Странная затея, признаюсь. О вещах, которые в тот момент не были у меня перед глазами, я должен был рассказать в чисто визуальных терминах. Это было похоже на галлюцинацию.
А как насчет живых людей, Дэвид? С ними ты общаешься?
Практически нет.
Так я и думал.
В прошлом году, в Вашингтоне, был у меня один разговор – с человеком по имени доктор Сингх. Замечательный экземпляр. Хорошо поговорили. Он мне здорово помог.
А сейчас ты наблюдаешься у врача?
Нет, конечно. Ты первый, после доктора Сингха, с кем я разговариваю так долго.
Почему ты мне не позвонил, когда был в Нью-Йорке?
Я был не в состоянии.
Дэвид, тебе еще нет сорока. Не рановато ли ты себя хоронишь?
Кстати, Мне стукнет сорок в следующем месяце. Пятнадцатого, в «Мэдисон-сквер-гарден», намечается большая пьянка. Я надеюсь увидеть там тебя с Барбарой. Странно, что ты еще не получил приглашения.
Мы все переживаем из-за тебя. Не хочу лезть в душу, но, когда человек тебе небезразличен, трудно спокойно наблюдать со стороны за тем, что с ним происходит. Если бы ты дал мне шанс тебе помочь…
Ты уже помог. Ты предложил мне перевод, за что я тебе благодарен.
Это работа. Я говорю о жизни.
А что, есть разница?
Упрямый сукин сын, вот ты кто.
Расскажи мне про Декстера Файнбаума. Как-никак он мой благодетель, а я ничего о нем не знаю.
Ты закрываешь тему?
Как говорил почтальон, вертя в руках невостребованное письмо: мне это надо?
Дэвид, прожить без людей еще никому не удавалось. Это нереально.
Возможно. Хотя человек – экземпляр штучный. Может, я буду первый.
Из предисловия к «Мемуарам покойника» (Париж, 14 апреля 1846; переработано 28 июля):
Так как предвидеть день собственной смерти не в моей власти и поскольку дни, отпущенные человеку моего возраста, нам посылаются как милость или, лучше сказать, страдание, я чувствую себя обязанным коротко объясниться.
Четвертого сентября мне будет семьдесят восемь. Пора покинуть этот мир, а он меня уже давно покинул, так что я из него уйду без сожалений…
Печальная необходимость, которая всегда держала меня за горло, принудила меня продать мои «Мемуары». Кто бы знал, с каким тяжелым сердцем я отдал в заклад собственную могилу, но мои торжественные обещания и твердые правила поведения потребовали от меня этой последней жертвы… Мой план состоял в том, чтобы завещать их мадам Шатобриан. От нее бы зависело, выпустить их в свет или положить под сукно. Сейчас, более чем когда-либо, мне кажется, что последнее было бы предпочтительнее…
Представляемые «Мемуары» писались в разное время и в разных странах. В силу этого я был вынужден добавить прологи, описывающие места, где я оказался, и чувства, которые мной владели при возобновлении моего повествования. Так изменчивые обстоятельства моей жизни оказались переплетены. Иногда в минуты благоденствия мне случалось говорить о днях лишений, а во времена невзгод вспоминать пору своего счастья. Молодость, стоящая на пороге зрелости; обременительная старость, бросающая печальную тень на весну моей невинности; солнце, чьи лучи, от момента его восхода до момента его заката, постоянно пересекались и смешивались, – все это придало моему рассказу некоторую хаотичность или, если хотите, своего рода мистическое единство. Моя колыбель заглядывает в мой гроб, мой гроб в колыбель; мои страдания переходят в удовольствия, а удовольствия в страдания; и, перечитав эти «Мемуары», я и сам не знаю, чему они обязаны – молодому уму или седой мудрости.
Не мне судить, будет ли эта смесь любезна или неприятна читателю. Исправить что-либо я не в состоянии. Это результат переменчивой судьбы и непостоянства жребия. Житейские бури порой не оставляли мне для сочинительства даже письменного стола, а только скалу, на которую меня выбрасывало после кораблекрушения.
Меня понуждали обнародовать отдельные пассажи из «Мемуаров» еще при жизни, но я предпочитаю говорить из глубины могилы. Пусть мой рассказ сопровождают голоса, несущие на себе печать святости, ведь они доносятся из царства мертвых. Если за мои страдания в этом мире я заслужил право быть счастливой тенью в мире ином, пусть луч из Элизиума согреет благодатным светом мои прощальные картины.
Жизнь придавила меня своей тяжестью; быть может, смерть окажется милосерднее.
Эти «Мемуары» приобрели для меня особое значение. Святому Бонавентуре было позволено после смерти продолжить труд над своей книгой. На подобную милость я не рассчитываю, но было бы неплохо однажды в полночный час воскреснуть, чтобы вычитать гранки…
Если что-то в моем труде мне ближе всего, так это страницы о моей юности, самом заветном уголке моей жизни. В них я должен был воскресить мир, знакомый только мне, и, бродя в этом исчезнувшем царстве, я не встречал ничего, кроме молчания и воспоминаний. Из всех, кого я тогда знал, остался ли еще кто-то в живых?
…Если я умру за пределами Франции, просьба перевезти мое тело на родину не ранее чем через пятьдесят лет после захоронения. Пусть мои останки пощадит кощунственное вскрытие; никто не должен извлекать мой угасший мозг и погасшее сердце в попытке раскрыть тайну моего бытия. Смерть не выдает секретов жизни. Мысль, что мой труп совершает путешествие в дилижансе, наполняет меня ужасом, другое дело высохшие, крошащиеся кости. Этот последний путь не утомит их так, как утомляли мои скитания по земле, когда я таскал их, изнемогая под бременем невзгод .
Эти первые страницы перевода появились уже на следующее утро после нашего с Алексом разговора. Просто потому, что у меня была своя книга (двухтомник издательства «Плеяды», составители Левайан и Мулинье, со всеми вариантами, примечаниями и приложениями), которую я держал в руках за три дня до получения письма. Чуть раньше я закончил со стеллажами, и теперь по несколько часов в день распаковывал коробки и расставлял книги на полках. Во время этой скучной работы я и наткнулся на Шатобриана. Сто лет я не перечитывал его «Мемуары», но в то утро, в этом вермонтском хаосе, среди перевернутых пустых коробок и гор неразобранных книг, я чисто импульсивно ее открыл. Мой взгляд упал на короткий отрывок из первого тома. Шатобриан описывает свою прогулку в Версаль совместно с одним бретонским поэтом в июне 1789 года. До взятия Бастилии оставалось меньше месяца. Гуляя, они встретили Марию-Антуанетту с двумя детьми. Она взглянула на меня с улыбкой, сопроводив это тем же милым жестом, каким она приветствовала меня во время моего представления. Мне не забыть ее живой взгляд, которому так скоро суждено было померкнуть. А ее улыбка так отчетливо запечатлелась в моей памяти, что (страшно сказать!) по ней я сразу узнал оскал, когда череп этой несчастной женщины голубых кровей был эксгумирован в 1815 году.