Атаман Ермак со товарищи - Алмазов Борис Александрович 6 стр.


— Неужто чигов три сотни?.. Откуда их столько? — удивился Алим, омывая пальцы в чашке-полоскательнице и вытирая руки широким рушником.

— Да нет. Чигов-то десятка три. Но других родов казаки: боташевы, аксаковы, кумылги, буканы. С Червленого Яра.

— Погоди! — сказал Алим. — А разве ты не Сары Азман?

— Сары, да не Азман, а Чигирь! У тех кочевья на низу, а мы с Верхнего Дона. У нас юрт до Казарина-городка, дальше Букановский юрт, а Сары Азманы лукоморцы, на самом низу, почти что у Азова…

Они долго считались родами, уточняли, где и какие земли принадлежали какому роду. Это было одно из любимых занятий вольных казаков, которые никак не хотели примириться с тем, что многих родов уже нет в степи, а имена многих — позабыты… И живут вчерашние степняки аж до Студеного моря, до Литвы болотной, до Днестра и Терека… Всех разметала Золотая Орда. Когда-то были и стада тучные, и табуны, и отары. И славянские князья за честь считали породниться со степными знатными родами. И сливались степняки и жители лесов в один народ — русский, но когда это было! Пришли монголы, все перемешали, перепутали… А уж как явился в степи Тамерлан, да загнал Тохтамыша-хана в Сибирь, да начал Узбек-хан басурманскую веру насильно степнякам насаждать — так и побежали они кто куда, бросив родные юрты, реки, степи и увалы.

Не стал Ермак говорить, что у него-то оставались родовые юрты, а вот у хозяина его, городового казака Алима, кроме родовой тамги и нет ничего. На месте кочевий его предков — засечная линия, через кою ни конному, ни пешему ходу нет. Половина родов, ислам принявши, к татарам в Крым ушла, половина к московским князьям на службу подалась — как без хозяйства прокормишься? Только службой. Вот и получается донской казак Алим, московского жительства, на городовой службе. Правда, потянула степь нынче своих сынов. Частенько слышит Ермак — белгородская орда на Хопер вернулась. Каргин род на Дон ушел. Да и московские казаки чуть что — домой откочевать собираются. Только степь-то стала другой, не такой, как прежде, как старики сказывали. До прихода монголов была она домом и крепостью — никто туда сунуться не смел. А теперь — проезжая дорога, поле боя, нива войны… Трудно на этом поле укорениться, когда что ни год — враги со всех сторон налетают. Однако и без родины не может человек.

Помолясь Богу и позавтракав, пошел Ермак сам в Разрядный приказ, да и казаков проведать, что постоем в Замоскворечье стояли.

Запоясавши короткий полушубок, привесив саблю, как положено служилому казаку, и сбив на бровь атаманскую шапку с тумаком и кистью, Ермак с двумя казаками вышел на ослепительно сиявшую морозным инеем и снегом московскую улицу.

Белый дым из сотен печных труб поднимался строго вверх в чистое голубое небо. Даже глухие заборы выше человеческого роста из черных бревен, припорошенные снегом, смотрелись весело и нарядно. Пестрыми жар-птицами проходили мимо сугробов чинные москвички в золоченых киках, высоких кокошниках, парчовых душегреях и шубейках. Зевали около разведенных на ночь рогаток сторожевые стрельцы. Далеко виднелись их красные, желтые или зеленые, в зависимости от полка, кафтаны. У Москвы-реки Ермака обогнал городовой казак в синем архалуке и шапке с алым тумаком. И хоть летел он на взмыленном коне и, судя по заиндевевшей шапке и сосулькам на усах, гнал издалека, своих увидел — приветственно поднял нагайку и, свистнув, помчался дальше.

Во всех церквах толпился народ, на папертях, несмотря на мороз, нищие гнусавили Лазаря, высовывая из тряпья ужасные культи.

Юродивый, гремя веригами, прыгал босиком и без порток, в одной посконной рубахе до колен, колотил ложкой по медному котлу, надетому вместо шапки, что-то выкрикивал внимательно слушавшей его невеликой толпе.

Толпился народ и в торговых рядах. Чем ближе к Кремлю, тем гуще. Сквозь толпу проталкивались крикливые разносчики, продававшие пироги, сбитень. Не видать было только ни скоморохов, ни петрушечников — пост.

— Вот Москва! — покрутил чубом ермаковский есаул. — День будний, а народищу! Точно и не работает никто.

— Ты чо! — возразил второй казак. — Кака работа! Послезавтря — Рожжество.

— Работа работе — рознь, — сказал Ермак. — Кто работает — тому нонь роздых. А кто служит — тому роздыха нет, и труды его — по надобности.

— Да! — согласился есаул. — Война и в Светлое Христово Воскресение — война. Ее не остановишь!

— Эх! — вздохнул второй. — Как там наши во Пскове?! Как там Миша Черкашенин? Сказывают, он обет какой-то дал…

— Какой обет? — спросил Ермак.

— Да там… — замялся казак. — Станишники бают, дескать, было ему видение, мол, Иоанн Предтеча ему явился и сказал, что Псков падет, а Черкашенин, мол, обетовал взамен Пскова — голову свою…

— Кто это знать может, кому что попритчилось да во сне привиделось? — строго сказал Ермак. — Суесловы!

— Да нет, батя, — засуетился казак. — Черкашенин сам гутарил: мол, Псков отстоится в осаде, а я погибну. Мол, держитесь, казаки, — вы моею головою выкуплены…

— Эх! — крякнул Ермак. — То — бой! Чего людям не скажешь, чтобы дух поднять. Ну-ко, зайдем!

Они завернули в ближайшую церковь. Храм был полон беременных женщин.

— Вона! — хмыкнул казак. — Откель их столько? Понаперлись!

— Нонь Анастасия — ей молятся! — сказала строгая старушка. — Она, матушка, в родах воспомогает.

— А ну-ко, ну-ко… Умели, бабочки, с горки кататься, умейте и саночки возить, — засмеялся казак и вдруг увидел лицо атамана.

Ермак побелел, будто мелом вымазанный. Странно сверкнули его черные глаза. Он прошел к выносной иконе и пал перед нею в земном поклоне. Казаки смущенно отошли к выходу. Они видели, как Ермак долго стоял на коленях, а потом поставил свечи на канун — на поминание усопших.

Поставили свечи и о здравии, о Мише Черкашенине и всех воинах Христовых — казаках, в боевых трудах пребывающих.

Дальше шли молча. Казаки боялись даже переговариваться. Впереди шел, глядя себе под ноги, как-то сразу постаревший атаман.

У громадной избы Разрядного приказа он вдруг снял шапку и, оборотившись на купол Успенского собора, перекрестился:

— Вот как в один день припало… Неспроста это. Неспроста, — и нырнул в дверь.

Казаки протискались к стоявшим поблизости саням, присели на солому.

— Чегой-то он? — спросил казак, тот, что был помоложе.

— А хто знаить? — ответил односум. — Може, у него память сегодня какая-то совершается… Зря он, что ли, на поминание поставил? Надо его родаков спросить. Мы-то ему не кровные. А в сотне человек с полста будуть его рода. Оне должны знать.

— Так они тебе и сказали! Они чуть что — бала-бала по-своему, я и не понимаю ничего.

— А ты разве не коренной казак?

— Коренной. Да я из городовых. У меня и дед, и прадед в Старой Ладоге да в Устюге служили, я на Дону отродясь не бывал. У меня и матушка из Устюга…

— Эх! — сказал казак постарше. — Я и сам-то уж не все понимаю по-нашему. А жалко. Говорят, второй язык — второй ум.

— Где на ем говорить-то? — сказал молодой. — И в Старом-то поле все давно по-русски говорят. Ты хоть одного казака видал, кто бы по-русски не говорил? Хоть он самый коренной-раскоренной!

— Эт верно, — охотно согласился казак постарше. — А ну-ко ты покарауль маленько, а я прикемарю. Чей-то на сон тянеть. На вот, от скуки, — он дал молодому кусок пирога с кашей, — пожуй.

— Во! Откель это?

— Да у стрельчихи, у вдовы, постоем стоим, она меня привечает… — задремывая, сказал есаул.

— То-то тя на сон и клонит, — засмеялся молодой, впиваясь крепкими зубами в пирог.

— Жалко мне ее. Хорошая она. Судьбы, вишь, нет… — И старший всхрапнул. А младший, не торопясь откусывая пирог, принялся разглядывать народ, сновавший у приказных изб.

Двери приказов то и дело хлопали, оттуда вместе с клубами пара выскакивали дьяки в длиннополых кафтанах, с гусиными перьями, заткнутыми за уши и просто воткнутыми в волосы, измазанные чернилами. Тащили свернутые в трубки какие-то бумаги. Проехал боярин, торжественно колыхая брюхо на высокой луке дорогого седла. Вел коня зверовидный детина с бичом в руке. Проехал зарешеченный возок с опричниками на запятках. Оттуда выволокли кого-то в цепях, потащили в Разбойный приказ. У дверей одной из изб, запорошенные снегом, стояли на коленях крестьяне, держа на лбу развернутые свитки прошений. На них никто не обращал внимания, точно их, истуканами стоящих, и не было вовсе.

Тут же совершенно пропитый, с битой рожей и здоровенным синяком под глазом грамотей писал, оперев доску на спину просителю, прошения, макая перо куда-то под лохмотья, за пазуху, где на теле согревалась чернильница.

Проходили не по-русски одетые иностранцы, ради сугрева натянувшие на иноземное платье тулупы…

Казак начал уж было зевать со скуки. Пирог кончился, а завести переглядывания с какой-нибудь девкой или бабенкой было невозможно — не было около приказных изб ни одной женщины, но вдруг он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

Латинский поп в круглой шляпе, невзирая на мороз, рассматривал его.

«Вона! — подумал казак. — Еще сглазит али наворожит , антихрист…»

— Чего уставился! — спросил он, кладя руку на саблю.

Спавший есаул тут же сел на санях, и по тому, как ворохнул плечом, молодой понял, что вытряхнул из рукава в рукавицу нож.

Латинский поп сделал вид, что не понял или не расслышал, и неторопливо прошел мимо.

— Ты чо шумел! — спросил старший.

Да вон энтот уставился, ишо сглазит либо порчу каку понапущает…

— Да ну тя! — сказал старший, заваливаясь уже всерьез на сено. — Порчу! Богу молись да за саблю держись — ничо и не пристанет.

— Куды он поперси? — спросил молодой.

— А че ж ты не спросил? — хмыкнул старший. — Эх, такой сон хороший испортил.

«Спросишь его, — подумал молодой. — Вот ужо в другой раз мне попадется, я его нагайкой порасспрошу». Он не мог объяснить, почему этот латинский поп вызвал в нем такую тревогу. Попытался вспомнить лицо попа — и не смог. «Вона! — подумал он с удивлением. — Безликий какой-то. Как оборотень».

— Чегой-то атаман не ворочается! Замерзнем тута, — проворчал он. Но старший только присвистнул носом в ответ, торопясь досмотреть сладкий сон.

Ермак вошел в огромные сени приказной избы и поморщился от густого запаха паленого сургуча и еще какого-то особого, приказного духа, который возникал, может быть, от холодного пота просителей, липких рук дьяков… Ермак считал этот запах запахом подлости. Ходить по приказам не любил. И гул тут стоял особый: монотонно бубнили писцы, скрипели перья. Что-то гундосил проситель, старый дьяк что-то кричал рывшемуся в бумагах и пергаментных свитках молодому…

«И голоса-то у них какие-то поганые, — подумал атаман, — будто перья не то двери скрипят. Вот тут-то они всякие ковы да каверзы и выдумывают…»

Два дюжих стрельца поднялись Ермаку навстречу у дверей палаты:

— Чего?

— Дьяка Урусова кликни. Бегом! — властно сказал Ермак неохотно пошедшему исполнять стрельцу.

— А ты кто таков? — напыжился второй стрелец, наверное старший по караулу.

— Ермак Тимофеев — служилых казаков атаман.

— А грамота где?

— А грамоты две! — вспыхнул не любивший грубости и чванства атаман. — Вот одна, — и перед носом у стрельца взлетел смуглый крутой кулак. — А не прочтешь — вот вторая, — левая рука атамана легла на рукоять сабли.

Стрелец было открыл рот, чтобы осадить казака, но из двери выскочил дьяк Урусов и кинулся к Ермаку:

— Ермак Тимофеич, благодетель мой! Да что ж ты не предупредишь никогда! Нет чтобы в дом, а не н приказ…

Троекратно расцеловавшись, атаман и дьяк пошли н отдельную хоромину, куда заходили только самые почетные посетители. Мигом атаман был усажен на почетное место. И стрелец, которому пришлось подавать угощение, не мог скрыть удивления при виде того, как неподдельно радуется дьяк приходу этого неизвестного атамана.

— Ходют тут тати разные! — ворчал он. — Басурмане!

— Ты говори да откусывай! — посоветовал ему плешивый старый писарь, который чистил перо, толкая его в жидкую рыжую бороденку. — Услышит дьяк Урусов — он тебе башку-то страховидную как цыпленку отвернет!

— А чего я сказал?! — огрызнулся стрелец.

— А того, что это благодетель дьяков. Он его мальчонкой на Казанском разорении подобрал, да вылечил, да выходил, да в монастырскую школу уму-разуму набираться отдал! И вклад за него сделал! Вот и вырос дьяк Урусов на казацкие деньги, в большие люди атаманским благословением вышел. Ты-то у нас недавно и того не ведаешь, что Урусов атамана Ермака выше отца родного почитает.

— Тоже отца нашел! Да на вид Урусов атамана не моложее, оба уже как старые псы в седину отдают! — не унимался обиженный стрелец.

— Заткнись, дурья башка! — посоветовал старый писарь. — Выпорют тебя за невежество! Право слово, выпорют! А дьяк атамана не намного моложее, при Казанском взятии атаман-то годов пятнадцати был, а Урусов лет семи… Вот и полагай!

— Нечего мне полагать: не велики баре — казаки да татаре!

— А ну пошел во двор! — затопал на него ногами старый писарь. — Скотина чумовая! И на нас-то своею грубостью гнев накличешь… — И сам, взявши поднос с заедками, потащил его в особливый покой, где разговаривали дьяк и атаман.

Вскоре он выскочил обратно и, кликнув двух писарей в помощь, принялся шарить по полкам, где грудами лежали свитки; погнали молодого писаря на полати, где лежали «скаски» за много лет. Раза два выходил сам дьяк Урусов, рылся в одному ему ведомых документах и уносил их в особливую палату. Зверовидный стрелец только диву давался — такого переполоха, вызванного приходом безвестного атамана, он отродясь не видывал, и страшно ему хотелось узнать, что же там, за крепко затворенными дверями, происходит. Раза два он исхитрился и заглянул в на мгновение открытую дверь. Атаман сидел на лавке, а перед ним, как ученик перед наставником, что-то вычитывал из свитков, грудой лежащих перед ними на столе, дьяк.

Но вряд ли сгоравший от любопытства стрелец понял бы, о чем идет речь между седым, изрубленным атаманом и спасенным им когда-то на Казанском пожаре татарчонком.

Дьяк подтвердил, что Государь справлялся об Ермаке и даже поговаривал, что Ермака следовало бы отправить в Пермь, для обороны противу сибирских набегов, но указа писать пока не велел.

— Велел не велел, а ежели решил в Пермь меня послать, не забудет. Государь долгопамятлив!

— Ну и хорошо! — сказал, щуря хитрые татарские глаза, Урусов. — А тебе что, батька, на старости лет неохота в тепле да покое пожить? Хватит казаковать-от!

— Я и хотел… — сказал Ермак. — Вернуться бы на Дон. В свой юрт. Там у нас вся станица вернулась. Городок поставили. Отары у нас, табуны… Отеческие места!

— Да Бог с тобой! — сказал дьяк. — Какой там покой?! Какие табуны! Неровен час — ногаи прорвутся… вот тебе и отеческие места! А они пойдут! Обязательно пойдут. Наши доносят: им большие деньги папа римский на поход прислал.

— Посулил небось, — усумнился Ермак. — Однако они и на посулы падки. Пойдут.

— Знамо, пойдут. Мы уж сейчас потихоньку воинских людей на засечную линию переводим… Под Псковом-то на убыль идет. Застрял Баторий, не сегодня завтра побежит.

— А ну, что там за Пермской острог? Сказывай, — попросил Ермак. — Может, и вправду там служба гожая?

Вот тут-то и кликнул дьяк Урусов писарей, и забегали они, как мыши по амбару, и натащили вскоре ворох бумаг да пергаментных свитков. Но дьяк Урусов, недаром Царем ценился превыше многих, — он со «скасками» только сверялся, а говорил-вычитывал все по памяти, точно в книгу глядел.

— Пермская земля и Велкий Камень, татарами Уралом рекомый, нам давно ведомы! И русские люди за Камнем давно бывали и живали, промышляли зверя, и зимовья там стоят. Почитай, лет с четыреста новгородские мореходы за Камень плавали, в Югру и Мангазею до реки Оби. Того же времени и ход за Камень есть, по реке Печоре. Кузьма! — крикнул он властно. Ермак подивился, как из заморыша-татарчонка вон какой дельный дьяк вырос. Да как он в кулаке весь Разрядный приказ держит. — Кузьма, подай чертеж вот отсюдова. Первый раз дань с тамошних жителей собрал воевода Василий Скряба, — Урусов нахмурился, посчитал и сказал точно: — Сто шестнадцать лет назад! Вот так будет!

— Ловко, — похвалил не то воеводу, не то своего найденыша Ермак.

— А сто десять лет назад воевода Федор Пестрый повоевал всю Пермскую землю и поставил острог Чердынь.

Назад Дальше