– Так долго лежала? – удивлялись девочки.
– Долго. Почти две недели, – кивала Вера.
Проработала она в обменнике мало. Месяца три. За это время у нее случились две любовные истории – с Владиком и Гришей.
Жрица любви – 2
Однажды к обменнику подошла жрица любви и, пока Понаехавшая меняла ей немецкие марки на рубли, решила завести светский разговор.
– Ты кто у нас? Грузинка-армянка?
– Армянка.
– Был у меня один клиент армян. Хуй маленький – зато понтов! Понтоооов!
Понаехавшая отсчитала рубли и положила в лоточек для денег.
– Расстроилась? – спросила жрица.
– Да нет.
– Не расстраивайся, сейчас чего хорошего скажу. Зато волосат был – жуть. Прям когда моется – ни одно полотенце его не берет. Хоть феном суши.
– Кхм.
– Расстроилась?
– Нет!
– Не расстраивайся, сейчас чего хорошего скажу.
– Может, не надо?
– Не, реально хорошее скажу. Зато яйца у него были – во!
Жрица любви сжала руку в кулак, накрыла его второй ладонью и гордо продемонстрировала оторопелой Понаехавшей эту сокрушительную конструкцию.
– Правда, – задумчиво продолжила она, – какой смысл в таких яйцах, если хуй все равно с фигулину, я так и не поняла.
И, активно недоумевая лицом, с претензией уставилась на Понаехавшую.
Глава четырнадцатая. Прощание армянки
Из письма Понаехавшей к подруге:
«Она совершенно замечательная. Впрочем, я это давно знала, уже тогда, когда ехала к ней, незнакомой женщине, с нелепым чемоданом наперевес, раздавленная этим новым, огромным городом, к которому мне еще привыкать. В тот первый день приезда я даже представить себе не могла, какой он огромный, этот город. Огромный и прекрасный.
Но она мне открыла – совсем теплая, совсем родная, смешной ободок в волосах, сразу побежала чайник ставить, потом спохватилась, вернулась, расцеловала в обе щеки. Мне всегда везло на людей.
Рассказывала о себе какие-то „Петрушевские“ ужасы. После войны мужчин совсем не стало, весь тяжелый труд на женщинах. Работали на стройке АЗЛК, возводили стены, таскали мешки с цементом, камни. Худющие, двужильные. Восемь девочек в одной комнате общежития, одно выходное, купленное вскладчину платье на всех – из синего панбархата, с белым кружевным воротничком и пышной юбкой. В этом выходном платье и спуталась с женатым мужиком, забеременела от него. Вызвали какую-то бабку-повитуху, страшную как смерть, всю в отрепьях. Та вытащила из-под отрепьев какой-то крюк, по виду большой гвоздь, изогнутый с острого конца. Прокипятила и вставила… туда.
Тетя Майя
Тете Майе в этой жизни категорически не повезло. Казалось бы – все как у людей. Два глаза, два уха, опять же грудь. Одна, но большая. Вместо второй от плеча и чуть ли не до селезенки тянулся длинный грубо справленный по шву шрам. Чуть ниже, от пупка, кривым зигзагом уходил вниз второй – убирали все «женское».
– Разве нормальный мужик такое вытерпит? Ну и мой не смог, – рассказывала тетя Майя, протирая окошко обменника рукавом от старой кофты – даже в такой, казалось бы, небедной гостинице, как «Интурист», порой не хватало простых тряпок для протирки пыли. Вот и приходилось тете Майе взбираться на «тубаретку» и, кряхтя, вытаскивать с антресолей большой, набитый тряпьем мешок, чтобы среди руин изношенного до дыр «когда-то гардероба» отыскать подходящий для уборки лоскут. Главное, чтобы ткань была натуральной – ситец или хлопок, можно шерсть. Ведь что от капрона, что от кримплена толку с гулькин нос – только елозят со скрипом по поверхности да грязь размазывают. Очень хорошо справлялись с уборкой советской закваски кальсоны с начесом, но тетя Майя берегла их как зеницу ока и на уборку не пускала. Она штопала «облысевшие» части кальсон останками других и ходила в непролазные московские зимы как в латах – защищенная от простуды и цистита и какого другого гайморита.
– Хороший был мужик, но пьянь. Правда – честный. Принесет получку, сто тридцать рублей, сто десять отдаст мне, а двадцать себе забирает. Майя, говорит, ближайшие две недели изволь – изволь! – меня не ругать. Я буду пить. Ты, главное, меня не пили да с утра вовремя на смену буди. Ясно? – рассказывала тетя Майя тощему высокому ирландцу, пока Понаехавшая в скором порядке обменивала фунты стерлингов на рубли. Ирландец водил длинным носом и растерянно улыбался в ответ.
– А я чего? Я не могла ему запретить пить. Он пьет – а я плачу. Мне его жалко и себя жалко. Приползет вечером на бровях, ляжет поперек кровати. Иногда во сне обоссытся. Вот я и подстилала ему клеенку, как дитю малому. Две недели пьет, как сволочь, буянит. Жидовской мордой иногда обзывает! – Тетя Майя наливалась слезами, замолкала на секунду, таращилась глазами. Аккуратный маленький японец, которому она жаловалась, участливо качал головой. – А сам-то, можно подумать, сам-то кто? – вздыхала тетя Майя. – Голимый калмык. Узкоглазый, навроде тебя! Но туда же.
Убиралась тетя Майя специальной, собственного авторства жидкостью: на пять литров воды – горсть натертого на крупной терке хозяйственного мыла плюс синьки столовую ложку, да нашатыря столько, чтобы «не ядрено, но и не жидкие сопли».
– От всяко-разной инфекции, – поджимая губы, многозначительно кивала она в сторону жриц любви.
Неизвестно, убивала все некошерное дезинфицирующая жидкость или нет, но воняла она так, что припозднившиеся интуристы брезгливо шарахались, учуяв немилосердное амбре.
– What a… – щелкали они пальцами, пытаясь подобрать какое-нибудь цензурное определение тому, чем тетя Майя протирает стойку ресепшн, и, не придумав ничего вразумительного, капитулировали: – What a fucking shit?[12]
– Рашн дуст, – отшучивались администраторши.
– Потерпят, ничего с ними не станется! – пыхтела тетя Майя на их слабые призывы к состраданию. – Нанесут своих микробов, а потом отдувайся. СПИД окаянный в Москву откуда пришел? Мы, что ли, его придумали?
– Не мы, – соглашались администраторши.
– То-то!
Объяснять тете Майе, что «рашн дустом» микробы окаянного СПИД не возьмешь, не имело никакого смысла – тетя Майя свято верила в чудодейственную силу жидкости для уборки. Будь ее воля – она бы каждого интуриста натирала своим дустом на подступах к таможенному контролю и только потом запускала в Россию.
– А то чихнут на тебя своими гониреями – а ты лечись потом! – пыхтела возмущенная беспардонным поведением гостей столицы тетя Майя.
Основная уборка гостиничного фойе проводилась почти под утро. Как только часы пробивали три, из служебных помещений важно выплывали уборщицы – тетя Галя, тетя Майя и молоденькая Саша. На всю мощность включались вытяжки, мерно гудели пылесосы, тихо бормотали подвешенные под потолок телевизоры. Усталая охрана разбредалась по углам, убирался большой свет, один за другим закрывались торгующие сувенирами магазинчики. Наступало «Время-ночь».
В целях безопасности блокировался вход в гостиницу, открытой оставалась только боковая дверь. Ночью на Тверской было страшно – помимо пьяных мужиков, снующих на машинах от одной стайки проституток к другой, по улице разъезжали милицейские патрули. И неизвестно было, кого бояться больше – обкуренных крикливых проституток, их отвязной клиентуры или рыскающей по темному городу милиции. Все они, по большому счету, были на одно лицо.
Гостиница никакого отношения к ночной Тверской не имела – она жила своей жизнью, в летнем саду колобродили счастливо напившиеся финские туристы, вились окрест полупьяные ночные жрицы. Из казино периодически прибегали мелкие клиенты, крупные до обменника не снисходили, за крупных отдувалась личная охрана (девочки, поменяйте пять тысяч долларов, да какой там паспорт, оформите на дядю Ваню из Тамбова, ладно, вот вам мое удостоверение, это всё, что есть, только оформляйте быстро, а то шеф не в духе, проигрывает по третьему кругу).
Вокруг обменника, передвигаясь коротким гусиным шагом и таща за собой гудящий пылесос за резиновый хобот, убиралась тетя Майя – самая старая и от этого особенно авторитетная уборщица гостиницы. После уборки она обязательно заходила к девочкам в обменник – попить чаю. Рассказывала удивительные истории о прошлом «Интуриста». Например, поведала страшным шепотом причину хромоты сутенерши Веры.